Стася остановилась и изучающе посмотрела на меня. Ангельское выражение не покидало ее лица и даже как бы укоренялось. Даже нелепая шляпка не портила впечатления. Это выражение слегка изменилось, когда Стася стала всерьез изливать душу, по некий ореол все же сохранялся.
Сбило ее с пути, возмутило разум, призналась Стася, искусство. Кто-то уверил ее, что она прирожденный художник.
— Но все оказалось не так просто! — воскликнула Стася. — У меня действительно есть способности, и проявились они достаточно рано. Но в моих рисунках нет ничего исключительного. Каждый человек, если сохраняет искренность и чистоту чувств, обладает талантом.
Стася хотела, чтобы я понял, каким образом в ней назрели перемены, как она осознала, что такое искусство, и открыла в себе художника. Почему это случилось? Потому что она не похожа на других? Видит не так, как они? Трудно сказать. Одно несомненно: в один прекрасный день это произошло. Она утратила невинность. Отныне все стало другим. Цветы больше не говорили с ней, да она к ним и не обращалась. Теперь она воспринимала Природу как стимул для создания стихотворения или пейзажа. Перестав быть частью Природы, стала анализировать, что-то домысливать, утверждать собственную волю.
— Какой же я была идиоткой! У меня возникло ощущение, будто я выросла из старой одежды. Природной жизни стало мало. Я рвалась в город. Выдумала, что у меня душа космополита. Мне хотелось попасть в круг художников, расширить кругозор общением с интеллектуалами. Это превратилось в манию. Мне не терпелось увидеть великие произведения искусства, о которых я столько слышала — точнее, читала, потому что окружавшие меня люди ничего не смыслили в искусстве. За исключением одного человека — замужней женщины, о которой я как-то рассказывала. Ей было за тридцать и ума палата. Сама она не обладала никакими талантами, но всем сердцем любила искусство и была наделена хорошим вкусом. Она-то и открыла мне глаза — и не только на искусство, но и на многое другое. Конечно, я влюбилась в нее. А разве могло быть иначе? Она стала для меня всем — матерью, наставницей, покровителем, возлюбленной. Можно сказать, стала всем миром.
Стася прервала монолог, поинтересовавшись, не наскучила ли она мне.
— Самое удивительное, — продолжала Стася, — что именно она вытолкнула меня в большой мир. Не муж, как ты мог бы подумать. Мы отлично ладили втроем. Мне и в голову не пришло бы улечься с ним в постель, но она настояла на этом. Настоящий стратег, вроде тебя. До конца мы не доходили, он только обнимал меня и ласкал. Почувствовав, что он готов к большему, я тут же ускользала. Похоже, он не страдал от этого, во всяком случае, виду не показывал. Наверное, эта история кажется тебе странной, но, в сущности, она очень невинная. Видно, мне суждено остаться девственницей. По крайней мере в сердце. Да… Не история, а целый роман. Короче говоря, они дали мне деньги и отправили на Восток, чтобы я поступила в художественную школу и в будущем прославилась. — Стася вдруг резко остановилась. — А я? Ты только посмотри, в кого я превратилась! Что со мной стало? Лодырь, дешевка и врунья, почище твоей Моны.
— Ты не дешевка, — возразил я. — Просто не от мира сего.
— Не утешай меня.
На мгновение мне показалось, что она сейчас разрыдается.
— Ты будешь мне писать?
— А почему нет? Если это доставит тебе удовольствие…
Стася произнесла как-то удивительно по-детски:
— Я буду скучать по вас. Ужасно буду скучать.
— Ладно, не надо об этом. Что решено — то решено. Смотри вперед, а не назад.
— Тебе легко говорить. У тебя останется она. А я…
— Поверь, так тебе будет спокойнее. Лучше быть одной, чем с человеком, который тебя не понимает.
— Ты прав, — согласилась она и, застенчиво рассмеявшись, вдруг прибавила: — А знаешь, однажды я позволила взобраться на себя кобелю. Все это было очень нелепо. В конце концов он укусил меня за бок.
— Осел подошел бы больше — он послушнее.
Мы подошли к концу моста.
— Так ты постараешься раздобыть деньги? — спросила Стася.
— Непременно. И не забудь притвориться, что уступаешь ее просьбам и остаешься. Иначе разразится страшный скандал.
Как я и предупреждал, дома нас ждала гроза, но стоило Стасе сказать, что она передумала, как снова засияло солнышко. Мне было не только тяжело, но и унизительно видеть, как невыносима для Моны перспектива расстаться с подругой. Вернувшись домой, мы нашли ее в ванной, где она обливалась слезами. Увидев в комнате Стаси страшный беспорядок и стоящие посреди этого хаоса собранный чемодан и запертый сундук, она все поняла.
Конечно же, Мона обвинила во всем меня. К счастью, Стася отрицала мою причастность к ее решению. Тогда почему она уезжает? На это Стася ответила уклончиво, что просто от всего устала. И тогда — пиф-паф, — словно пули, посыпались укоризненные вопросы. Как она может такое говорить? Куда она собралась? Что я сделала, чтобы так со мной поступать? Она могла продолжать до бесконечности. С каждым новым упреком ее истерика возрастала, плач перешел в рыдания, а рыдания — в стоны.
То, что она оставалась не одна, а со мной, не имело в ее глазах никакого значения. Я для нее не существовал, а если и существовал, то в качестве прицепившегося репья.
После того как Мона испробовала все — крики, мольбы, угрозы, Стася, как я уже говорил, сдалась. Мне было непонятно, почему она дала сцене так затянуться. Может, втайне наслаждалась ею? Или была как под гипнозом? Я задавал себе вопрос, чем бы все кончилось, не находись я тут же.
Я первый не выдержал и, повернувшись к Стасе, нижайше попросил ее смилостивиться.
— Не уезжай, — попросил я. — Разве ты не видишь, как нужна ей? Она так любит тебя.
— Поэтому я и должна уйти со сцены, — отвечала Стася.
— Нет, — возразил я, — если кому и уходить, то — мне.
Надо признаться, в этот момент я не лукавил.
— Ты тоже, пожалуйста, не оставляй меня, — попросила Мона. — Почему вообще кто-то должен уйти? Почему? Не понимаю. Вы оба нужны мне. Я вас люблю.
— Слышали мы эту песню, — не уступала Стася.
— Но это правда, — настаивала Мона. — Без вас я — никто. А сейчас, когда вы не испытываете больше неприязни друг к другу, почему бы нам не жить в любви и согласии? Я для вас в лепешку расшибусь. Только не оставляйте меня одну, пожалуйста!
Я снова обратился к Стасе.
— Она права, — сказал я. — Возможно, теперь что-то и получится. Ты не ревнуешь ее… Так зачем ревновать мне? Подумай еще раз. Если твое решение как-то связано со мной, то прошу — успокойся. Главное для меня — видеть Мону счастливой. Если для этого нужно, чтобы рядом была ты, тогда я сам скажу тебе: останься! Может, и я научусь когда-нибудь быть счастливым. Ведь стал же я более терпимым, правда? — Я загадочно улыбнулся: — Ну, соглашайся! Не станешь же ты разрушать три жизни!
Стася безвольно повалилась на стул. Мона встала на колени, прижавшись лицом к ее груди. Умоляюще подняв глаза, она спросила:
— Ты ведь не уедешь?
Стася мягко отстранила ее.
— Хорошо, — ответила она. — Я остаюсь. Но при одном условии — больше никаких сцен.
Обе посмотрели на меня. Вот он, настоящий виновник. Ведь в их глазах я был тот самый провокатор. Обещаю я хорошо себя вести? Вопрос читался в их глазах.
— Понимаю, о чем вы думаете. Что я могу сказать? Буду стараться изо всех сил.
— Так просто не отделаешься, — сказала Стася. — Ответь нам, что ты сейчас действительно чувствуешь?
Ее слова заставили меня снова занять оборонительную позицию. Появилось нехорошее подозрение, что Стася заигралась. Неужели так необходимо устраивать мне допрос? Решись я сказать всю правду, первым делом назвал бы Стасю негодяйкой. Законченной негодяйкой. Когда я предложил ей свой план, мне и в голову не могло прийти, что придется разыгрывать этот фарс так долго. Мы договаривались только о том, что Стася под нажимом согласится остаться, но требовать от меня торжественных обещаний? Лезть в душу? Такого уговора не было. Неужели мы всегда актеры, даже когда думаем, что искренни? Я был в замешательстве. Неожиданно мне пришло в голову, что лгунья и притворщица Мона сейчас одна ведет себя неподдельно. Она, во всяком случае, знает, чего хочет.
Все это мгновенно промелькнуло у меня в голове, и я ответил:
— Честно говоря, я не знаю, что чувствую. Не думаю, что вообще способен сейчас что-то чувствовать. Одно могу сказать с полной определенностью: я не хочу больше ничего слышать о любви, никогда.
Так все и кончилось — ничем. Мона, однако, выглядела довольной. Да и Стася, похоже, тоже.
Никто из нас особенного ущерба не понес. Все мы были закаленными бойцами.
И вот теперь я ношусь по городу, высунув язык, как справная ищейка, в поисках денег для Стаси. Уже побывал в трех больницах в надежде сдать кровь. Теперь человеческая кровь ценится двадцать пять долларов за пинту. А еще недавно за ту же пииту платили пятьдесят. Что поделаешь, в наши дни развелось много голодных доноров.
Бессмысленно тратить время на поиски лучшего гонорара за донорство. Лучше занять деньги. Но у кого? Я не знаю никого, кто бы мог одолжить больше одного-двух долларов. Стасе же требовалось не меньше сотни. Для надежности — и все двести.
Если бы я только знал, как найти того ненормального богача! Я говорю о Людвиге, сумасшедшем билетном контролере, — человеке с золотым сердцем, как всегда утверждала Мона. Но что я скажу ему?
Я как раз проходил мимо Большого Центрального вокзала. Может, спуститься в цоколь, туда, где собираются посыльные, — а вдруг там найдется кто-нибудь, кого я знаю. (Костиган, на которого я всегда мог рассчитывать, умер.) Незаметно я проскользнул в цоколь и огляделся, кругом — одни новички. Ни одного знакомого лица.
Поднимаясь по пандусу на улицу, я вдруг вспомнил про доктора Забриски. Он жил где-то поблизости. Через минуту я уже листал телефонный справочник. Все точно — живет на 45-й улице. Я воспрял духом. На этого человека можно положиться. Если, конечно, он не разорился. Но это маловероятно — ведь он практикует в Манхэттене. Ноги сами несли меня. Мне даже не придется сочинять невероятную историю про то, зачем так срочно понадобились деньги… Прежде, когда я приходил к нему поставить пломбу, он сам спрашивал меня, не нужны ли мне деньги. Иногда я отказывался, не желая пользоваться его добротой. Но это было тысячу лет назад.
Быстро шагая по улице, я вдруг вспомнил дом, где прежде находился кабинет доктора. В этом трехэтажном кирпичном здании я жил тогда с одной вдовой по имени Карлотта. Каждое утро я выносил из нашего подвала мусорные мешки и клал у тротуара. То, что я не боялся запачкать руки, было одной из причин, почему Забриски проникся ко мне симпатией. Ему казалось, что это очень по-русски. Страница из Горького… Как любил он говорить со мной о русских писателях! А как ликовал, когда я показал ему стихотворение в прозе, написанное мной о Джиме Лондосе, — Лондосе, маленьком Геракле, как его называли. Он знал их всех — Стренглера, Льюиса. Эрла Кэддока, Фармера [53] — забыл его имя… словом, всех. А я возьми да и напиши, прямо как поэт, — ему трудновато давался мой стиль! — о его самом большом любимце, Джиме Лондосе. Помнится, в тот день он сунул мне на прощание десять долларов. И попросил оставить на время рукопись — ему хочется показать ее знакомому спортивному журналисту. Забриски просил дать ему почитать еще что-нибудь из моих сочинений. Не писал ли я о Скрябине? Или об Алехине, чемпионе по шахматам? «Приходите чаще, — просил он. — В любое время, не дожидайтесь, пока заболят зубы». И я частенько забегал к нему — но не для того, чтобы болтать о шахматах, борцах и фортепианной игре, а в надежде заполучить пятерку или даже десятку.
Входя в новый офис Забриски, я пытался припомнить, сколько лет прошло со дня нашей последней встречи. В просторной приемной сидели всего два-три человека. Совсем не то, что в старые времена, когда в тесном закутке теснились женщины с покрасневшими глазами, прикладывавшие к распухшим щекам теплые платки; некоторые приводили с собой детей, и все они были готовы сидеть часами — нищие, смиренные, подавленные. Теперь все было другим. Новехонькая и по виду удобная мебель, на стенах картины, совсем неплохие, и полная тишина — не слышно даже зловещего жужжания бормашины. И шума самовара, кстати, тоже.
Только я сел, как дверь камеры пыток распахнулась и на пороге показался пациент. Сам Забриски, выйдя следом, тут же подошел ко мне, сердечно потряс руку и попросил обождать несколько минут, пока он освободится. А что со мной? Ничего серьезного? Я попросил его не волноваться. Так, ерунда, несколько дырок. Усевшись снова, я взял журнал. Разглядывая картинки, решил сказать ему, что Моне грозит операция. Опухоль матки или что-нибудь в этом роде.
В случае с Забриски несколько минут обычно означали несколько часов. Но в этот раз все было по-другому. Организация труда у него стала почти идеальной.
Я опустился в большое кресло и широко открыл рот. Забриски нашел у меня только одно небольшое дупло и тут же его запломбировал. Занимаясь зубом, он засыпал меня вопросами: как мои дела? продолжаю я писать? есть у меня дети? почему я так давно его не навещал? как поживает такой-то? увлекаюсь ли по-прежнему велосипедом? На все вопросы я отвечал хмыканьем или закатыванием глаз.
Наконец все было кончено.
— Не убегайте сразу! — сказал Забриски. — Выпьем сначала по маленькой. — Открыв сейф, он извлек оттуда бутылку превосходного шотландского виски и придвинул ко мне свой стул. — А теперь извольте рассказать о себе все!
Заговорить сразу о главном, то бишь о нашем финансовом положении, было невозможно. Но через какое-то время я все-таки ввернул: опухоль. Забриски тут же сказал, что у него есть превосходный врач, его хороший друг, который не возьмет с нас денег за операцию. Это предложение застало меня врасплох. Я забормотал, что уже есть договоренность, и даже внесено сто долларов аванса за операцию.
— Понимаю, — сказал Забриски. — Очень жаль. — И, немного подумав, спросил: — А когда нужна остальная сумма?
— Послезавтра.
— Вот что мы сделаем, — произнес он. — Я дам вам чек и помечу его поздним числом. Сейчас у меня на счете мало денег, очень мало. А сколько всего надо?
Я назвал сумму в двести пятьдесят долларов.
— Обидно. Эти деньги могли бы остаться у вас.
Меня вдруг охватило раскаяние.
— Забудьте об этом разговоре. Я не возьму у вас последние деньги.
Но Забриски не хотел об этом слышать. Дело в том, что люди не торопятся оплачивать счета за лечение, объяснил он и, вытащив огромный гроссбух, стал водить пальцем по цифрам.
— В конце месяца я рассчитываю получить более трех тысяч долларов. Вот так-то. Не такой уж я бедняк.
Держа в руке чек, я не торопился уходить, не желая выглядеть невежливым. Наконец Забриски пошел проводить меня, и, когда я уже ступил в лифт, сказал:
— Перед тем как получить деньги, позвоните мне… на всякий случай, чтобы не было никаких накладок. Позвоните, хорошо?
— Хорошо, — пообещал я и помахал ему на прощание.
А он все тот же добряк, думал я, спускаясь в лифте. Жаль, не догадался попросить немного наличных.
Кофе и кусок пирога — вот что мне сейчас нужно. Порывшись в карманах, я нашел несколько мелких монет. Вечно одна и та же история.
Приближаясь к библиотеке на углу Пятой авеню и 42-й улицы, я серьезно подумывал, не стать ли мне, на худой конец, чистильщиком обуви, и даже стал взвешивать все «за» и «против». Потом спохватился — что это со мной? Скоро сорок стукнет, а я думаю о том, чтобы чистить обувь другим людям. И что только не лезет в голову!
Дойдя до библиотеки, вход в которую охраняли невозмутимые каменные львы, я вдруг страшно захотел туда войти. В просторном зале, среди книг, всегда хорошо и уютно. Кроме того, у меня неожиданно возникло острое желание разузнать, как обстояли дела у других писателей в моем возрасте. (Подогревала меня и надежда встретить в библиотеке знакомого и, стрельнув деньги, выпить-таки кофе и съесть пирог.) Одно ясно: бессмысленно копаться в личной жизни таких людей, как Горький, Достоевский, Андреев и им подобных. Жюль Верн! Вот писатель, о котором я абсолютно ничего не знаю. Должно быть, интересно. Некоторые писатели, похоже, совсем не имели личной жизни. Другие же, такие, как Стриндберг, Ницше, Джек Лондон… но о них я знаю почти столько же, сколько и о себе. Втайне я, конечно, надеялся наткнуться на вполне определенный случай — когда жизнь гения начиналась как бы ниоткуда и медленно лилась себе без всякого видимого плана, цели или задачи по разным болотам и топям, а потом неожиданно начинала бить фонтаном, как гейзер, который не иссушался даже после смерти гения. Мне хотелось зафиксировать — будто такое возможно! — тот решающий момент в жизни человека, когда из скалы хлынет мощный поток. Я чувствовал, как поднимающиеся ввысь пары, изливаясь на землю, скапливаются в просторных водных резервуарах, из которых впоследствии вытекают реки и ручейки, так и в человеке есть некое место, где накапливается его опыт, дожидаясь, когда придет черед переплавиться в слова, предложения, книги, чтобы после влиться в единый океан мысли.