Нексус - Миллер Генри Валентайн 20 стр.


— Мне вот еще что хотелось узнать, — сказал я. — Вы евреи?

— Безусловно, — ответил он. — А почему вы спрашиваете? Она что, изображает из себя принцессу голубых кровей? Только Мону, единственную в семье, не устраивает ее национальность. Мать это очень злило. Думаю, вы даже не знаете нашей настоящей фамилии. Отец сменил ее, приехав в Америку. По-польски она означает «смерть».

Ему тоже хотелось задать мне вопрос, но он долго не решался, подыскивая слова. Наконец, зардевшись, спросил:

— Она что, доставляет вам неприятности? То есть, я хочу сказать, нет ли у вас семейных проблем?

— Как сказать, — пожал я плечами, — есть, конечно… как в каждой семье. И довольно много. Но вам не стоит об этом беспокоиться.

— Надеюсь, она не гуляет? Не путается с другими мужчинами?

— Нет, не в этом дело. — (Если бы он только знал!) — Она любит меня, и я люблю ее. При всех ее недостатках, Мона — единственная, кто мне нужен.

— Тогда в чем же дело?

Я молчал, боясь шокировать его своим признанием.

— Это трудно объяснить, — промямлил я.

— Ничего не скрывайте от меня. Я сумею все перенести.

— Видите ли… мы здесь живем втроем. Живопись на стенах — дело рук нашего третьего жильца. Точнее, жилицы. Это молодая женщина, примерно того же возраста, что и ваша сестра. Очень эксцентричное создание, и ваша сестра в ней души не чает. — (Странно это звучало — «ваша сестра».) — Иногда мне кажется, что Мона привязана к ней больше, чем ко мне. Все очень запуталось. Не знаю, понимаете ли вы меня.

— Понимаю, — отозвался он. — А почему бы вам не вышвырнуть ее отсюда?

— В том-то и дело. Я не могу. Попытки были. Но толку от них нет. Уйди она, за ней уйдет и ваша сестра.

— Вы меня не удивили, — спокойно заявил брат. — Очень похоже на Мону. Однако из этого не следует, что она лесбиянка. Я даже и в мыслях этого не допускаю. Просто она любит все усложнять. Любит интриги. Ей нравится создавать вокруг себя проблемы.

— А вы не думаете, что Мона могла влюбиться в эту девушку? Сами же говорите, что давно не видели сестру…

— Мона любит мужчин, — сказал он. — Это я знаю наверняка.

— Что-то вы слишком уверены.

— Да, уверен. И не спрашивайте почему. Просто знаю — и все. Не забывайте, нравится ей или нет, но в ее жилах течет еврейская кровь. Еврейские женщины по своей природе преданные, даже такие вертихвостки, как она. Это в крови…

— Рад слышать. Хотелось бы верить.

— У меня есть предложение. Приходите к нам, поговорите с мамой. Ей будет приятно. Ведь она даже не представляет, кого дочь выбрала в мужья. В любом случае вам многое станет ясно.

— Наверное, так и сделаю. Правда всегда выйдет наружу. Кроме того, мне любопытно увидеть ее настоящую мать.

— Отлично, — сказал он. — Давайте назначим день.

Я предложил встретиться через несколько дней. Мы обменялись рукопожатием.

Закрывая за собой дверь, брат заключил:

— Ей стоило бы задать хорошую трепку. Но вы не станете этого делать.

Спустя несколько дней я стучался в дверь их дома. Пришел я ближе к вечеру, чтобы не попасть к обеду. Открыл мне брат. (Он вряд ли помнил, как несколько лет назад, когда я вот так же постучался к ним, чтобы узнать, действительно Мона живет здесь или она назвала вымышленный адрес, он захлопнул перед моим носом дверь.) Теперь меня пустили внутрь. Я чувствовал изрядное волнение. Сколько раз я мысленно представлял себе эту квартиру, ее дом, видел ее в окружении семьи — сначала ребенком, потом девушкой, женщиной!

Мать уже спешила ко мне. Это была та самая женщина, которую я мельком видел в прошлый раз — тогда она развешивала выстиранное белье. Когда я описал ее Моне, та расхохоталась мне в лицо. («Это моя тетка!»)

У матери было печальное, измученное лицо. Можно подумать, что она давно разучилась смеяться или улыбаться. Говорила она с акцентом, но сам голос был приятный. Однако ничем не напоминал голос Моны. И в чертах лица ни малейшего сходства.

Похоже, это было в ее характере — сразу переходить к делу. Значит, есть сомнение, родная она мать или мачеха? (Было видно, что обида большая.) Она извлекла из шкафа документы. Среди них — свидетельство о браке и свидетельство о рождении Моны. И множество семейных фотографий.

Присев к столу, я внимательно все изучил. Не потому, что сомневался в словах матери. Совсем нет. Просто я был потрясен. Впервые за время знакомства с Моной я имел дело с фактами.

Я записал название карпатской деревни, где родились ее родители. Внимательно рассмотрел фотографию их венского дома. А потом долго с нежностью всматривался в фотографии Моны — младенец в пеленках, ребенок со странным, нездешним лицом, обрамленным длинными черными локонами, и, наконец, пятнадцатилетняя барышня в какой-то фантастичной одежде, которая, однако, выгодно оттеняла ее внешность. Видел я на фотографиях и отца, который так любил ее! Красивый человек с запоминающимся лицом. Я мог бы представить его врачом, канцлером казначейства, композитором или странствующим философом. Была там и сестра. Она и впрямь оказалась красивее Моны, ничего не скажешь. Но красота ее была слишком пресной. Они были сестрами, но одна была плоть от плоти семьи, а другая, не привившись, так и осталась дичком. Оторвавшись наконец от фотографий, я увидел, что мать плачет.

— Выходит, она говорит, что я ей мачеха? Но почему? И что я к ней несправедлива… Не укладывается в голове. Не понимаю… не могу понять. — Она заливалась слезами.

Брат подошел к ней и обнял за плечи.

— Не надо плакать, мама. Она всегда была странной.

— Странной, да, но это… это уже предательство. Может, она стыдится меня? Чем я заслужила такое отношение?

Мне хотелось утешить ее, но я не находил слов.

— Мне жаль вас, — сказала мать. — Вам, наверное, тяжело с ней. Не родись она у меня на глазах, никогда бы не подумала, что у меня может быть такая дочь. Поверьте, ребенком она была совсем другая. Добрая, внимательная, послушная, всегда готовая помочь. Перемена свершилась мгновенно — словно в нее дьявол вселился. Все в нас стало ее раздражать. Словно чужак объявился в доме. Что мы ни делали — ничего не помогало.

Выдержка снова изменила ей, и, закрыв лицо руками, она разрыдалась. Спазмы сотрясали все ее тело.

Мне хотелось поскорее уйти — достаточно наслушался, но меня уговорили остаться на чай. И вот я сидел и слушал дальше. Мне рассказали всю историю жизни Моны, с самого младенчества. Странно, но, по их рассказам, в ней не было ничего необычного, ничего исключительного. (Запомнилась только одна деталь: «она всегда задирала нос.) И все же на меня умиротворяюще действовали эти простые семейные рассказы. Теперь появилась возможность увидеть сразу две стороны одной медали… Не могу сказать, чтобы меня слишком поразило то, что я услышал. Со мной все обстояло точно так же. Что знают матери о своих детях? Разве стремятся узнать, чем живет заблудший отпрыск? Тревожит их, что на сердце у родного дитяти? Никогда в жизни не признаются они детям, что в душе такие же чудовища. И если дочь стыдится своей семьи, разве может она открыть такое матери?

Я смотрел на эту женщину, мать моей жены, слушал ее и не находил ничего, что, будь я ее сыном, привлекало бы меня в ней. Одна эта скорбная мина чего стоит! И еще ощущение собственной значительности! Я не сомневался, что сыновья в ней души не чают — у евреев иначе не бывает. И вторая дочь — хвала Иегове! — удачно вышла замуж. Но в стаде оказалась одна паршивая овца, и это не давало матери покоя. Она чувствовала себя виноватой, потерпев тут неудачу. Ведь это ее лоно произвело на свет дурной плод. А теперь эта дикарка еще и отрекается от матери. Ее называют мачехой — что может быть унизительнее?

Да, чем больше я ее слушал, чем больше она плакала, тем отчетливее я понимал, что, по сути, она не любит дочь. А если когда и любила, то только в детстве. Понять, конечно, никогда не пыталась. Ее уверения в собственной лояльности выглядели неправдоподобно. Единственное, чего бы она хотела, так это того, чтобы дочь приползла к ней на коленях, прося прощения.

— Пусть придет сюда вместе с вами, — взмолилась мать, когда я уже стоял на пороге, желая всем доброй ночи. — Пусть, если у нее нет совести, повторит в вашем присутствии все те гадости, которые она о нас наговорила. Как муж, вы имеете право знать правду.

По тону я понял, что она не совсем уверена в законности нашего брака. У меня чуть не сорвалось с языка: «Не беспокойтесь, если придем, прихватим брачное свидетельство». Но я сдержался.

Пожимая мне руку, мать закончила свою речь на оптимистической ноте.

— Скажите ей, что все забыто, — шепнула она.

Изображает материнское всепрощение, подумал я. Но от этого не становится теплее.

Я слонялся по району, отыскивая ту самую остановку надземной железной дороги. Как все изменилось с тех пор, как мы с Моной бродили здесь. С трудом я признал дом, к стене которого когда-то привалил Мону. Лужайки, где мы самозабвенно трахались прямо на земле, теперь уже не было. Всюду выросли новые дома, протянулись новые улицы. Я бесцельно кружил на одном месте. Но теперь со мной была другая Мона — пятнадцатилетняя tragedienne [55], чью фотографию я впервые увидел всего несколько минут назад. Даже в этом возрасте, когда девушки обычно такие нескладные, она выглядела потрясающе! И взгляд необыкновенной чистоты! Сама искренность, пытливость и одновременно величавость!

Я вспомнил ту Мону, которую когда-то ждал у дансинга. И попытался совместить оба образа. У меня ничего не получилось. Я бродил по улице под руку с двумя девушками. Ни одной из них не было больше на свете. А может, и меня тоже.

10

Даже такому идиоту, как я, было ясно, что втроем в Париж мы не поедем. И поэтому, получив от Тони Мареллы письмо с предложением работы, я заявил дамам, что выхожу из игры. В одном из редких в последнее время задушевных разговоров я высказался таким образом, что было бы разумно отправиться сначала им, а мне присоединиться к ним позже. Теперь, когда работа приобрела вполне реальные перспективы, я мог пожить у родителей и кое-что откладывать на поездку. Или в случае необходимости переводить им за океан деньги. Но в глубине души я не мог представить, чтобы кто-нибудь из нас оказался в Европе в ближайшие месяцы. Да и в дальнейшем — тоже.

Не только ясновидец, но и обычный человек сразу понял бы, какое облегчение испытали они после моих слов. Мона, конечно же, стала уговаривать меня не жить у родных. Если уж куда-то переезжать, то лучше к Ульрику. Я сделал вид, что подумаю об этом.

Во всяком случае, наш откровенный разговор подстегнул их к поискам новых путей. Каждый вечер они являлись домой с хорошими новостями. Все их друзья и все прихлебатели твердили, что помогут собрать денег на дорогу. Стася купила французский разговорник и стала использовать меня как бессловесную куклу, отрабатывая идиотские французские фразы. «Madame, avez-vous une chambre a louer? A quelprix, s'il vousplaot? Ya-t-il de I'eau courante? Et du chauffage central? Oui? C'est chic. Merci bien, madame!» [56]. И все в таком же духе. Или спрашивала меня, какая разница между une facture [57] и l'addition [58]? L'oeil — глаз, a les yeux — глаза. Удивительно, правда? А когда прилагательное sacre [59] стоит перед существительным, оно имеет совсем другое значение, чем когда стоит после него. Что ты об этом думаешь? Правда, забавно? Но мне было наплевать на все эти тонкости. Разберусь, когда придет время, и сделаю это по-своему.

На оборотной стороне плана города, который она приобрела, была схема метро. Она привела меня в восторг. Стася показала, где располагается Монмартр, а где — Монпарнас. Они, вероятно, сразу отправятся на Монпарнас: там больше всего американцев. Нашла она на схеме Эйфелеву башню, Люксембургский сад, блошиный рынок, abattoirs[60] и Лувр.

— А где Мулен Руж? — спросил я.

Стася полезла в указатель.

— А где у них хранится гильотина?

Этого она не знала.

Я не мог не обратить внимания на то, что множество улиц носят имена писателей. Оставшись один, я расправлял на столе карту и водил карандашом по улицам, названным в честь знаменитостей: Рабле, Данте, Бальзак, Сервантес, Виктор Гюго, Вийон, Верден, Гейне… Потом шли философы, историки, ученые, художники, музыканты — и, наконец, великие воины. Сколько узнаешь, думал я, всего лишь за одну прогулку по улицам такого города! Одна улица — или то была place [61], а может, и impasse[62]? — названная в честь Верцингеторига [63] чего стоит! (В Америке мне никогда не попадалась улица Дэниела Буна [64], хотя, может быть, она и есть где-нибудь в Южной Дакоте.)

Мне запомнилась улица, о которой Стася чаще всего говорила, — там находилась Высшая школа изящных искусств. (Стася надеялась, что когда-нибудь будет там учиться.) Улица носила имя Бонапарта. (Тогда я еще не знал, что, попав в Париж, поселюсь именно там.) Рядом, на улице Висконти, в свое время располагалось издательство Бальзака. Эта авантюра доконала писателя. По соседству жил Оскар Уайльд.

Наступил день моего выхода на работу. Дорога до конторы была долгой. Тони встретил меня с распростертыми объятиями.

— Смотри не вздумай надрываться, — наставлял он меня, видимо, сомневаясь в наличии у меня талантов, необходимых могильщику. — Посмотри, как пойдет дело. Никто не будет стоять у тебя над душой. — Он добродушно хлопнул меня по плечу. — Думаю, у тебя хватит силенок, чтобы управиться с лопатой? И отвезти на тачке землю?

— Не сомневайся, — ответил я. — Конечно, хватит.

Тони представил меня десятнику, попросил того не слишком загружать меня работой и заторопился обратно в свой кабинет. На прощание он сказал, что через неделю я буду работать у него в конторе.

Рабочие отнеслись ко мне сочувственно — возможно, из-за рук, по которым легко было судить, что я не привык к физическому труду. Меня использовали только на легких работах. С такой нагрузкой справился бы и ребенок.

От первого рабочего дня я получил огромное удовольствие. Как приятно работать руками! Не говоря уже о свежем воздухе, сыром запахе земли, пении птиц. Я как-то по-новому стал смотреть на смерть. Интересно, каково это копать могилу для себя? Жаль, что такое не заведено. Наверное, в могиле, выкопанной собственными руками, лежать удобнее.

Ну и аппетит у меня разыгрался к вечеру! Впрочем, я никогда не страдал от его отсутствия. Удивительное это чувство — возвращаться домой, как какой-нибудь Том, или Дик, или Гарри, и видеть, что тебя ждет добрый обед. На столе стояли цветы и бутылка отличного французского вина. Не каждого могильщика так встречают. Я был особый могильщик. Вроде шекспировского. Prosit [65]!

Так меня встретили лишь в первый день. И все же со стороны моих дам то был благородный жест. В конце концов, за ту работу, что я совершал, особые почести не полагались.

С каждым днем нагрузки возрастали. Наконец наступил тот великий день, когда я, стоя в яме и работая лопатой, выбрасывал за спину землю. Отличная работенка! Всего лишь яма в земле? Но есть разные ямы. Эта была священная яма. Для всех людей — от первого до последнего.

В этот день я был всем. Могильщиком и покойником. На дне могилы, держа в руке лопату, я вдруг осознал, насколько символичны мои действия. Понимая разумом, что рою могилу для другого человека, я не мог отделаться от чувства, что присутствую на своих похоронах. (J'aurai un bel enterrement.) Эта фраза — «Меня ждут прекрасные похороны» — словно взята из книги анекдотов. Но стоять в глубокой яме с предчувствием беды — вовсе не смешно. В некоем символическом смысле я, возможно, копал могилу себе. Хорошо, что через деиь-два меня переведут на другую работу. Можно потерпеть. Тем более что скоро в моих руках захрустят первые денежки. Вот это будет событие! Сумма небольшая, но заработанная «в поте лица».

Назад Дальше