Сегодня четверг. Завтра пятница. А потом — желанный день выдачи жалованья.
Но в четверг, этот день предчувствий, в атмосферу нашего дома будто проник новый, чужеродный, элемент. Я не мог понять, в чем причина охватившего меня беспокойства. Конечно, не в том, что мои дамы были сегодня необычно веселы. У них и раньше бывали приступы необъяснимого веселья. Они находились в напряженном ожидании чего-то — вот так я бы, пожалуй, определил их состояние. Но чего они ждут? И эти обращенные ко мне непонятные улыбки — так улыбаются ребенку, желая пресечь его любопытство, эти улыбки как бы говорят: «Подожди, скоро все сам узнаешь!» И что удивительнее всего — ни одна моя фраза сегодня не раздражала их. Они были само спокойствие.
На следующий день, в пятницу, женщины пришли домой в беретах. «Что происходит? — подумал я. — Они, видно, решили, что уже в Париже?» А потом необычно много времени посвятили собственному омовению. И все время распевали песни, голосили как сумасшедшие — одна в ванне, другая под душем. «Позволь назвать тебя любимой, я так люблю тебя»… Потом послышалась «Типперери». Веселились они от души. Хихикали и визжали. Счастье так и переполняло эти крошечные сердечки, храпи их Господь!
Я не выдержал и заглянул в ванную. Стася, стоя в ванне, энергично терла мочалкой между ног. Она даже не вскрикнула и вообще не удивилась. А Мона только что вышла из-под душа, обмотав вокруг талии полотенце.
— Давай вытру! — сказал я, разматывая полотенце.
Я тер, похлопывал и гладил ее, а она довольно мурлыкала как кошка. А в конце протер туалетной водой, чем доставил ей еще большее удовольствие.
— Какой ты милый! — сказала Мона. — Я так люблю тебя, Вэл. Верь мне. — И она нежно меня обняла.
— Ты ведь завтра получишь жалованье? — спросила вдруг она. — Купи мне, пожалуйста, бюстгальтер и чулки. Иначе пропаду.
— Разумеется, куплю. Подумай, может быть, тебе еще что-то нужно?
— Нет, дорогой, больше ничего.
— Ты уверена? Завтра — все, что хочешь.
Она посмотрела на меня чуть ли не застенчиво.
— Хорошо. Тогда еще одна просьба.
— Какая?
— Купи букетик фиалок.
Наше супружеское воркование скоро приняло более чувственную форму и завершилось поистине грандиозной постелью. Раз или два в комнату вторгалась Стася, притворяясь, что ей срочно понадобилась какая-то вещь. Даже когда мы успокоились и затихли, она продолжала слоняться по коридору.
Потом случилось уж что-то совершенно невообразимое. Как вы думаете, кто склонился над кроватью и нежно поцеловал меня в лоб, когда сновидения понемногу обволакивали меня? Именно она, Стася.
— Спокойной ночи, — шепнула она. — Приятных снов!
Я чувствовал себя слишком усталым, чтобы размышлять о причинах такого странного поступка. «Бедняжка чувствует себя одинокой», — мелькнуло в голове.
Утром не успел я еще протереть глаза, а женщины были уже на ногах. Такие же приветливые и готовые услужить. Неужели это из-за моего сегодняшнего жалованья? Что? И свежая клубника на завтрак? Клубника в густых сливках! Ого!
Потом произошла еще одна необычная вещь. Мона вознамерилась проводить меня до улицы.
— Вот это не надо! — запротестовал я. — Зачем?
— Хочется — вот и все. — Из своего набора улыбок она подарила мне одну — улыбку любящей матери.
Мона стояла, опершись на парапет, в легком халатике и смотрела мне вслед. Пройдя с полквартала, я обернулся, чтобы узнать, ушла ли она. Но нет. Мона стояла на том же месте. Она помахала мне. Я ответил.
В поезде я задремал. Какое чудесное начало дня! (И могилы больше рыть не придется.) Клубника на завтрак. Мона встает рано, чтобы проводить меня. Все так чудесно, как только можно мечтать. Превосходно. Наконец-то я счастлив…
По субботам мы работали только до середины дня. Я получил жалованье, пообедал с Тони, который за едой разъяснил мне мои новые обязанности, мы прошлись с ним по парку, а потом я поехал домой. По дороге купил пару чулок, бюстгальтер, фиалки — и творожный пудинг. (Пудингом я хотел доставить удовольствие себе.)
Уже стемнело, когда я подошел к дому. Света в окнах не было. «Странно, — подумал я. — Они что, задумали со мной в прятки играть?» Войдя в квартиру, я зажег свет и огляделся. Чего-то не хватало. Может, пас ограбили? Мои подозрения усилились после того, как я заглянул в комнату Стаси. Ни сундука, ни чемодана. Более того, вообще ни одной ее вещи. Скрылась тайком? Потому и поцеловала на ночь? Я обошел всю квартиру. Ящики комода выдвинуты, одежда повсюду разбросана. Этот беспорядок говорил, что бегство было внезапным и стремительным. Тяжелое предчувствие, посетившее меня, когда я стоял на дне могилы, накатило вновь.
Мне показалось, что на письменном столе у окна что-то белеет — может, записка? Действительно, из-под пресс-папье торчал лист бумаги, а на нем рукой Моны написано: «Дорогой Вэл! Сегодня утром на „Рошамбо“ мы покинули Америку. Не хватило духу признаться в этом раньше. Пиши на адрес „Америкэн экспресс“ в Париже. Люблю».
Я перечитал записку. Так поступает любой, получив убийственное послание. Потом без сил опустился на ближайший стул. Сначала слезы закапали у меня из глаз. Потом полились ручьем. Вскоре я уже рыдал, не помня себя. Рыдания сотрясали все мое тело. Как могла она так поступить со мной? Я знал, что они поедут одни, без меня, — но зачем же так? Сбежали, как нашалившие дети. И ее последняя просьба — «купи букетик фиалок». Это зачем? Усыпить мою бдительность? Но какая в этом была необходимость? Они считают меня ребенком. Только с ребенком так обращаются.
Рыдания рыданиями, но во мне нарастала и злость. Сжав в ярости кулак, я потряс им в воздухе, проклиная хитрых сучонок. Чтоб этот чертов корабль затонул! Никогда не пошлю им ни пенни, пусть хоть подыхают с голоду! Чтобы как-то смягчить боль, я встал и швырнул пресс-папье в ее фото на столе. Затем схватив какую-то книгу потолще, разнес другую фотографию. Я переходил из комнаты в комнату и все крушил на своем пути. Вдруг мне бросилась в глаза оставленная в углу за ненужностью одежда. Она принадлежала Моне. Я стал разбирать одежду, вещь за вещью — трусики, лифчики, блузки, непроизвольно вдыхая их запах. От них все еще шел аромат ее духов. Я свернул вещи вместе и запихнул под подушку. А потом завыл. Я выл, выл и выл. А кончив выть, затянул: «Позволь назвать тебя любимой… я так люблю тебя-я-я-я…» На глаза мне попался творожный пудинг. «К черту!» — завопил я и яростно размазал его по стене.
Вот тогда-то дверь тихо приоткрылась, и я увидел на пороге одну из сестер-голландок, живущих этажом выше. Она тихо стояла, прижав руки к груди.
— Бедный, бедный мой! — проговорила она, приближаясь и разводя руки, будто собиралась заключить меня в объятия. — Ну пожалуйста, не принимайте все так близко к сердцу! Я знаю, как вам тяжело… это ужасно. Но они вернутся.
От ласковых слов слезы полились еще сильнее. Голландка обняла-таки меня и поцеловала в обе щеки. Я не сопротивлялся. Она взяла меня за руки, подвела к кровати, села на нее и потянула меня за собой.
Несмотря на всю глубину горя, я не мог не обратить внимание на неряшливость ее одежды. Поверх мятой пижамы — та, очевидно, не снималась и днем — она накинула замызганный халатик. Чулки сползли на обеих ногах, шпильки болтаются и вот-вот выпадут из копны спутанных волос. Но эта неряха была неподдельно взволнована и искренне переживала за меня.
Положив одну руку мне на плечо, она мягко и как могла тактично сказала, что давно уже знала, что готовится.
— Но у меня не было другого выхода, как только держать язык за зубами, — заключила голландка.
Она помолчала из уважения к очередному всплеску моего отчаяния. А потом стала уверять, что Мона любит меня.
— Не сомневайтесь, она вас очень любит.
Я уже открыл было рот, чтобы не согласиться с ней, но тут снова бесшумно распахнулась дверь, и на пороге выросла вторая сестра. Эта была значительно опрятнее, да и внешне получше. Подойдя к нам, она произнесла несколько слов в утешение и села на кровать по другую сторону. Обе держали меня за руки. Ну и зрелище!
Какое внимание! Может, они боялись, что я пущу себе пулю в лоб? Вновь и вновь сестры повторяли, что все свершилось мне во благо. Надо только запастись терпением. В конце концов все образуется. Это неизбежно, говорили они. Почему? Да потому, что я хороший человек. Просто Бог испытывает меня.
— Нам часто хотелось спуститься и утешить вас, — сказала одна из них, — но мы боялись влезать в чужие дела. Это, однако, не мешало нам чувствовать вашу боль. Мы слышали, как, оставшись один, вы мечетесь по комнате. Сердце разрывалось, но что мы могли сделать?
От их сочувствия мне стало не по себе. Я встал с кровати и закурил. Неряха извинилась и вышла.
— Она сейчас вернется, — сказала ее сестра и стала рассказывать об их житье-бытье в Голландии. Что-то в ее рассказе (а может, сам тон?) рассмешило меня. Она восхищенно всплеснула руками:
— Вот видите? Все не так уж плохо. Смеяться ведь вы не разучились.
Смех все больше разбирал меня. Я уже не понимал, смеюсь я или плачу. Но остановиться не мог.
— Все хорошо, все хорошо, — ворковала голландка, прижимая меня к себе. — Положите голову мне на плечо. Вот так. У вас нежное сердце.
Как ни нелепа была ситуация, но плечо голландки оказалось чрезвычайно уютным. А материнское объятие даже вызвало легкое шевеление плоти в брюках.
Тут появилась ее сестра с подносом, на котором стояли графинчик, три рюмки и вазочка с печеньем.
— Вам это поможет, — сказала неряха, разливая шнапс.
Мы чокнулись, словно поздравляли друг друга с неким счастливым событием, и дружно выпили. Вот уж действительно «огненная вода».
— По второй, — тут же изрекла вторая сестра и вновь наполнила рюмки. — Правда, хорошо? Обжигает — это верно. Но и поднимает дух.
В том же бешеном темпе мы пропустили еще по две-три рюмки. И каждый раз кто-нибудь из сестер говорил: «Правда ведь помогает?»
А я даже не понимал, помогает или нет. Внутри у меня, казалось, запылал костер. А потом комната стала вращаться.
— Вам надо прилечь, — заявили голландки и, подхватив меня под руки, уложили на кровать.
Я лежал, вытянувшись в полный рост, — беспомощный, как грудной ребенок. Они стащили с меня пиджак, потом рубашку, брюки и туфли. Я даже не сопротивлялся. Как куклу, меня перекатили на бок и засунули под одеяло.
— А сейчас баиньки, — говорили сестры. — Мы вас позже навестим. Когда проснетесь, накормим ужином.
Я закрыл глаза. Вращение усилилось.
— Мы позаботимся о вас, — сказала одна сестра.
— Вам будет хорошо, — сказала другая.
Они покинули комнату на цыпочках.
Я проснулся на рассвете. Слышался колокольный звон. (Помнится, мать говорила, что я родился как раз в это время, под звон церковных колоколов.) Встав, я перечитал записку. Теперь они давно уже в открытом море. Хотелось есть. Увидев на полу кусок творожного пудинга, я с жадностью его съел. Впрочем, жажда мучила меня еще больше голода. Я залпом выпил несколько стаканов воды. Голова слегка побаливала, и я вернулся в постель, но заснуть больше не смог. Когда совсем рассвело, я окончательно поднялся, оделся и вышел на улицу. Лучше уж ходить, чем лежать и страдать. Буду идти вперед и вперед, пока не упаду.
Мой план не удался. Мысли продолжали терзать меня в любом состоянии — даже крайней усталости. Я был маниакально сосредоточен на том, что все мое существо отказывалось принять.
Не помню, как провел оставшуюся часть дня. В памяти осталась только головная боль, которая неумолимо нарастала. Ничто не помогало. Боль не заключалась внутри меня, я сам был этой болью. Ходячей болью, болью, способной говорить. Самым разумным было бы отправиться прямиком на скотобойню и упросить забойщиков разделаться со мной, как с быком. Садануть промеж глаз что есть силы. Может, тогда эта невыносимая боль уйдет?
Утром в понедельник я явился на службу в обычное время. Тони не было — я прождал его битый час. Когда же он появился, то пристально вгляделся в меня и сразу спросил:
— Что стряслось?
В нескольких словах я обрисовал положение. Этот добряк принял мои неприятности близко к сердцу.
— Слушай, пойдем выпьем. Никаких срочных дел, похоже, не предвидится. Можно не волноваться.
Мы выпили по паре рюмок, а потом сытно пообедали. После хорошего обеда как не выкурить дорогую сигару? За все время Тони не произнес ни слова упрека в адрес Моны.
Только когда мы вернулись на службу, он позволил себе осторожно высказаться:
— Все это выше моего понимания, Генри. У меня куча проблем, но они совсем из другой оперы.
Он еще раз перечислил мои обязанности.
— Завтра я представлю тебя коллегам. — (Подразумевалось: когда ты вновь обретешь форму.) Он прибавил, что не сомневается: я с ними полажу.
Прошел день, за ним — другой.
Постепенно я перезнакомился со всеми служащими конторы, все они оказались скучными приспособленцами и ждали пенсии как венца безупречной службы. Почти все были родом из Бруклина, заурядны и неинтересны, а говорили на своеобразном бруклинском жаргоне. И все как один старались мне помочь.
Среди них был один парень, бухгалтер, к которому я сразу почувствовал симпатию. Его звали Пэдди Мэхоуни. Он происходил из семьи ирландских католиков и потому был человеком достаточно ограниченным, к тому же большим спорщиком, и вообще обладал неуживчивым, вздорным характером — обычно все эти качества меня совсем не вдохновляют, но я был родом из Четырнадцатого округа, а он родился и вырос в Грин-Пойнте, и потому мы быстро сблизились. Стоило Тони и шефу уйти, как Пэдди тут же оказывался у моего стола, готовый хоть весь день провести в жалобах на постоянные удары судьбы.
В среду утром я нашел у себя на столе телеграмму: «Срочно нужны пятьдесят долларов — еще в пути. Пожалуйста, вышли немедленно».
Как только Тони пришел, я сразу же показал ему телеграмму.
— Что будешь делать? — спросил он.
— Хотел бы я знать.
— Надеюсь, не собираешься переводить деньги… после всего, что они сделали?
Я смущенно взглянул на него:
— Боюсь, у меня нет другого выхода.
— Не будь идиотом, — сказал Тони. — Пусть пожнут, что посеяли.
Я надеялся, что он предложит мне аванс. Не дождавшись, вернулся к работе, не переставая думать, где достать необходимую сумму. Тони был моей единственной надеждой, но приставать к нему с новыми просьбами не хотелось. Он и так достаточно для меня сделал.
После ленча, который Тони обычно проводил в компании дружков по партии в одном из баров Гринич-Виллидж, он ввалился в офис, дымя огромной сигарой и распространяя по всему помещению крепкий запах спиртного. Улыбался он широкой улыбкой — прямо до ушей, я помнил эту улыбку еще по школе — она появлялась на его лице всякий раз перед очередной проделкой.
— Ну, как дела? — спросил он. — Привыкаешь понемногу? Правда неплохая работенка?
Швырнув шляпу за спину, Тони тяжело опустился на вращающийся стул и водрузил ноги на стол. Сделав очередную долгую затяжку, он произнес, слегка повернув голову в мою сторону:
— Я не очень-то разбираюсь в женщинах, Генри. По натуре я убежденный холостяк. А вот ты другой. Тебя не пугают сложности, которые неизбежно возникают в общении с ними. Когда сегодня утром ты показал мне телеграмму, я подумал, что надо быть круглым дураком, чтобы послать им деньги. Теперь я так не думаю. Тебе нужна помощь, и только я могу ее оказать. Позволь мне одолжить тебе деньги. Выдать вперед жалованье я не могу… слишком недавно ты у нас работаешь. Возникнут ненужные разговоры. — Тони полез в карман и вытащил бумажник. — Можешь, если хочешь, отдавать по пять баксов в неделю. Но не позволяй больше себя доить! Будь потверже!
Мы перекинулись еще несколькими словами, и Тони собрался уходить.
— Думаю, пора сваливать. Все, что нужно, я уже сделал. Если возникнут проблемы, звони.
— Куда? — спросил я.
— Пэдди скажет.
Со временем душевная боль ослабела. Тони заваливал меня работой — и, думаю, делал это сознательно. И еще представил главному садовнику. По его словам, мне предстояло со временем написать буклет о растениях, кустарниках и деревьях главного парка. Садовник мог просветить меня во многих вопросах.