Песня, которую они во весь голос распевали, называлась «Позволь назвать тебя любимой».
— Давайте споем еще раз, — сказал я, входя в комнату.
И мы снова запели — на этот раз втроем.
«Позволь назвать тебя любимой, я от тебя без ума…»
Мы спели еще и еще. На третий раз я поднял руку, призывая к молчанию.
— Где ты была? — рявкнул я.
— Где я была? — удивилась Мона. — Конечно, здесь.
— А как же наша встреча?
— Я думала, ты пошутил.
— Ах вот как! — И я что есть силы залепил ей пощечину. Врезал что надо. — В следующий раз, милая леди, придется тащить вас за волосы.
Я уселся за кухонный стол, продолжая смотреть на женщин. Мой гнев утих.
— Прости, погорячился, — сказал я, снимая шляпу. — Что-то вы сегодня развеселились. Что случилось?
Вместо ответа женщины взяли меня под руки и отвели в дальний угол, где стояли хозяйственные тазы.
— Вот смотри! — И Мона указала на гору продуктов. — Надо было остаться дома и ждать, когда все привезут. Тебя я не успевала предупредить. Потому и не пришла. — Порывшись, она извлекла из этой свалки бутылку «Бенедиктина». Стася тем временем нашла там же баночку икры и печенье.
Я не стал интересоваться, откуда это богатство. Со временем сами расскажут.
— А вино там есть? — спросил я.
— Вино? Конечно. Что ты предпочитаешь — бордо, рейнвейн, мозельское, кьянти, бургундское?
Мы открыли бутылку рейнского вина, банку лососины и коробку английского сухого печенья — самого лучшего. И уселись за кухонный стол.
— Стася беременна, — объявила Мона. Это звучало так же буднично, как «Стася купила новое платье».
— Значит, праздник по этому поводу?
— Конечно, нет.
Я повернулся к Стасе:
— Расскажи все как есть.
Я весь обратился в слух. Стася покраснела и беспомощно взглянула на Мону.
— Пусть она расскажет.
Я перевел взгляд на Мону:
— Так что случилось?
— Это длинная история, Вэл, но я постараюсь изложить ее покороче. На Стасю в Гринич-Виллидж напали бандиты. Ее изнасиловали.
— Они? Сколько же их было?
— Четверо, — ответила Мона. — Помнишь ту ночь, когда мы не вернулись домой. Это было тогда.
— Значит, вы не знаете, кто отец?
— Отец? — хором переспросили они. — Плевать нам на отца.
— А я бы с радостью понянчил малыша, — сказал я. — Надо только научиться давать молоко.
— Мы все рассказали Кронскому, — продолжала Мона. — Он обещал помочь. Но сначала ему надо осмотреть Стасю.
— Опять?
— Он должен быть уверен, что Стася действительно беременна.
— А ты в этом уверена?
— Не я — Стася. У нее прекратились месячные.
— Это ничего не значит, — сказал я. — Есть более надежные признаки.
Тут заговорила Стася:
— У меня огрубели груди. — Расстегнув блузку, она обнажила одну грудь. — Видите? — И слегка надавила на нее. На соске выступили капли две желтоватой, похожей на гной жидкости. — Это молоко, — сказала Стася.
— Как ты можешь знать?
— Я пробовала.
Я попросил Мону проделать то же самое с ее грудью, чтобы понять, что к чему, но она наотрез отказалась. Сказала, ей неловко.
— Неловко? Сама сидишь нога на ногу, выставив наружу все, что у тебя есть, а грудь показать неловко? Это какое-то извращение.
Стася расхохоталась:
— Он прав. Что мешает тебе показать грудь?
— Не я беременна, — огрызнулась Мона.
— Когда придет Кронский?
— Завтра.
Я снова наполнил стакан и приподнял его.
— За того, кому не суждено родиться! — сказал я. Затем, понизив голос, поинтересовался, уведомлена ли о случившемся полиция.
Мой вопрос они оставили без внимания. И как бы давая понять, что разговор закончен, объявили, что хотят на днях пойти в театр и будут рады, если я соглашусь их сопровождать.
— А что идет?
— «Пленник», — ответила Стася. — Французская пьеса. О ней много говорят.
Во время разговора она стригла ногти и делала это так неумело, что я не выдержал и пришел на помощь. Приведя Стасе в порядок ногти, я предложил также причесать ее. Она пришла в полный восторг.
Пока я расчесывал ее волосы, Стася читала вслух «Пьяный корабль» [26]. Видя, что я слушаю с большим удовольствием, Стася принесла из своей комнаты «Сквозь ад» — биографию Рембо, написанную Карре. Сложись обстоятельства благоприятнее — навсегда остался бы поклонником Рембо.
Но мы далеко не всегда проводили вечера так мирно. Такое случалось редко.
Назавтра явился Кронский, осмотрел Стасю, объявил, что никакой беременности нет, и вот после этого все пошло хуже некуда. Иногда меня выставляли из дома, чтобы я не мешал женщинам развлекать очередного гостя, обычно благотворителя, приходящего с разной снедью и оставлявшего после себя чек на столе. Теперь они обычно разговаривали иносказательно, а то и просто писали записки и передавали друг другу на моих глазах. Или запирались в комнате Стаси и подолгу там шушукались. Даже стихи, что писала Стася, становились все более невразумительными. По крайней мере те, которые она милостиво мне показывала. Чувствуется влияние Рембо, утверждала она. Или канализации, в которой вечно урчало.
Некоторое облегчение приносили редкие визиты Осецкого, который открыл всего в квартале от нашего дома отличную пивнушку — прямо над магазином ритуальных услуг. Обычно я выпивал с ним несколько кружек, пока у него не стекленели глаза и он не начинал себя расчесывать. Иногда я отправлялся в Хобокен и подолгу бродил там в одиночестве, убеждая себя, что это примечательное место. Уиокен было еще одно Богом забытое местечко, куда я наведывался, чтобы развеяться. Что угодно, только бы вырваться из моего сумасшедшего бытия, не слышать этих вечных любовных песен — теперь у них в ходу были песни на русском, немецком и даже на идиш, — почти откровенной лжи, опостылевших разговоров о наркотиках, не знать о таинственных посиделках в Стасиной комнате, не видеть борцовских матчей…
Да, именно такие матчи разыгрывали они передо мной. Но были ли они действительно борцовскими? Трудно сказать. Иногда, для разнообразия, я заимствовал у Стаси краски и кисти и рисовал карикатуры.
Всегда на стенах. Стася отвечала тем же. Однажды я нарисовал на дверях ее комнаты череп и скрещенные кости. А на следующий день поверх рисунка болтался нож.
Как-то раз Стася показала мне револьвер с перламутровой ручкой.
— На всякий случай, — сказала она.
Женщины обвиняли меня в том, что я в их отсутствие проникаю в комнату Стаси и роюсь в ее вещах.
Как-то вечером, прогуливаясь в одиночестве по польскому кварталу Манхэттена, я забрел в бильярдную, где, к моему удивлению, увидел Керли с приятелем, молодым человеком довольно странного вида, недавно вышедшим из тюрьмы. Он был одарен богатым воображением и находился в постоянном возбуждении. Было решено отправиться ко мне и вволю наговориться.
В метро я рассказал Керли о Стасе. Он выслушал меня спокойно, будто ему ежедневно приходилось сталкиваться с подобной ситуацией.
— Надо что-то предпринять, — лаконично высказался он.
Его друг был того же мнения.
Когда я зажег в квартире свет, оба вздрогнули от неожиданности.
— Думаю, она сбрендила, — сказал Керли.
У приятеля был такой вид, будто картины Стаси его испугали. Он смотрел на них во все глаза, не в силах оторваться.
— Я такое уже видел, — сказал он, явно подразумевая, что видел в тюрьме.
— А где она спит? — спросил Керли.
Я провел их в комнату Стаси. Там был чудовищный беспорядок — на кровати и полу валялись книги, полотенца, белье, куски хлеба.
— Да она чокнутая! Право же чокнутая! — воскликнул приятель Керли.
Керли тем временем рыскал по комнате и всюду совал свой нос. Выдвигал ящики, вынимал оттуда содержимое и снова запихивал обратно.
— Что ты ищешь? — спросил я.
Он взглянул на меня и усмехнулся:
— Трудно сказать.
Его заинтересовал большой чемодан, стоявший в углу, под полкой с туалетными принадлежностями.
— Что там?
Я пожал плечами:
— Надо узнать.
Он расстегнул ремни, но чемодан оказался заперт. Это нисколько не смутило Керли. Повернувшись к другу, он спросил:
— Где у тебя отмычка? Пошевеливайся! Носом чую — там что-то есть.
Приятелю Керли не потребовалось много времени, чтобы вскрыть чемодан. Рывком они откинули крышку. Первое, что мы увидели, был маленький железный ларчик, предназначенный, видимо, для хранения драгоценностей. Тоже заперт. Пришлось снова прибегнуть к отмычке.
Среди вороха любовных писем нашлась и та самая записка, конверт от которой я видел в унитазе. Написанная почерком Моны, она начиналась словами: «Любовь моя, я в отчаянии…»
— Держи это у себя — может пригодиться, — сказал Керли, засовывая остальные письма обратно в ларец. Приятеля он попросил все закрыть как было. — Проследи, чтобы замки работали безотказно, — прибавил он. — Никто не должен ничего заподозрить.
Проворно, словно рабочие сцены, они придали комнате прежний вид, вернув ей тот же беспорядок, вплоть до того, что положили на старое место засохшие корки. Какое-то время они горячо спорили, лежала одна из книг на полу раскрытой или нет.
Когда мы покидали комнату, молодой человек настоял, чтобы оставить дверь приоткрытой.
— Да черт с ней! — отмахнулся Керли. — Кто это помнит?
Заинтригованный его уверенностью, я спросил, почему он так думает.
— Просто интуиция, — ответил Керли. — Никто не запомнит, в каком положении оставил дверь, если, конечно, не было причины специально ее не прикрывать. А какие причины могли быть у вашей Стаси? Да никаких. Это очень просто.
— Пожалуй, слишком просто, — сказал я. — Иногда помнишь какие-то вещи без всякой причины.
Ответ Керли сводился к тому, что у человека, позволяющего себе жить в таком хаосе, не может быть хорошей зрительной памяти.
— Возьми хоть вора, — привел он пример, — тот помнит, что делает, даже если совершает ошибку. Держит в голове цепь событий. Это необходимо, иначе — прощай, удача! Хочешь, спроси сам у этого парня.
— Керли прав, — подтвердил приятель. — Моя ошибка заключалась в том, что я чересчур осторожничал. — Он уже начал рассказывать свою историю, но я поспешил их выпроводить.
— Прибереги на следующий раз, — сказал я.
Выходя на улицу, Керли обернулся ко мне со словами, что я всегда могу на него рассчитывать.
— Мы еще достанем ее, — пообещал он.
5
Я жил как во сне, кошмарном сне наркомана, — пытался, как авгур, провидеть будущее, распутывал ложь за ложью, просиживал вечера в очередном злачном местечке с Осецким, одиноко бродил вечерами по набережной, сидел в библиотеке, изучая «учителей жизни», разрисовывал стены в квартире и вел сам с собой ночные беседы. Все в таком вот духе. Ничто на свете не могло меня больше удивить, даже внезапный приезд «скорой помощи». Кто-то, по-видимому, Керли, решил, что от Стаси проще всего избавиться таким образом. К счастью, когда приехала «скорая», я был дома один. «Здесь нет сумасшедших», — сказал я водителю. Тот выглядел раздосадованным. Кто-то позвонил и попросил забрать психически больную. «Это ошибка», — сказал я.
Иногда заходили хозяева квартиры — две сестры-голландки, интересовались, все ли в порядке. Постояв минуту-другую, уходили. Всегда растрепанные, неопрятно одетые. На одной — синие чулки, на другой — белые в розовую полоску: цвета вывески парикмахеров.
Да, еще о «Пленнике»… Я посмотрел пьесу один, не поставив в известность женщин. Те отправились в театр только неделю спустя и вернулись оттуда с фиалками, распевая во весь голос. На этот раз они избрали «Всего лишь поцелуй в темноте».
Вскоре мы втроем — как это могло случиться? — пошли в греческий ресторанчик. Там у моих дам развязались языки, и они стали в два голоса расхваливать «Пленника» — какая это замечательная пьеса и как мне стоит поскорее ее посмотреть — это расширит мой кругозор. «Но я уже видел ее, — был мой ответ. — Видел неделю назад». Завязалась дискуссия о достоинствах пьесы, сопровождавшаяся пылкими упреками в мой адрес: как я мог пойти на спектакль без них и как плоско и рационально звучат мои оценки. Посреди жаркого спора я извлек злополучное письмо из ларца. Нисколько не смутившись, они обрушились на меня с бранью и устроили такой шум, что вскоре весь ресторан следил за нашей склокой, и нас без особых церемоний попросили удалиться.
На следующий день Мона, чувствуя себя виноватой, предложила пойти куда-нибудь вдвоем, без Стаси. Сначала я категорически отказался, но Мона настаивала. Я подумал, что, возможно, у нее есть для этого веские причины, которые в свое время откроются, и согласился. Было решено провести послезавтра вечер вместе.
Вечер наступил, но, уже стоя на пороге, Мона заколебалась — идти или нет. Наверное, я немного перебрал, подшучивая над ее внешним видом — ярко-красная помада, зеленые веки, мертвенно-белое от пудры лицо, плащ до земли, юбка до колена и в довершение всего — эта гнусная кукла с порочной физиономией — граф Бруга, — которую она прижимала к груди и намеревалась захватить с собой.
— Нет, — возражал я, — только не это!
— Но почему?
— Потому что… Черт возьми, нет!
Она отдала графа Стасе, сняла плащ и села, нахмурив лоб. Я знал по опыту: теперь на вечере надо ставить крест. Однако, к моему крайнему изумлению, вмешалась Стася: она обняла нас за плечи — прямо как старшая сестра — и заклинала не ссориться.
— Идите! — напутствовала она. — Идите и хорошенько повеселитесь! А я пока приберусь. — С этими словами она осторожно подталкивала нас к двери. Мы уже выходили на улицу, а Стася все еще кричала вслед: — Желаю хорошо провести время! Повеселитесь от души!
Вечер не заладился с самого начала, но мы решили быть выше суеверий. По мере того как мы убыстряли и убыстряли шаг — почему? куда спешим? — я чувствовал, что вот-вот взорвусь. И в то же время не мог выдавить из себя ни слова. Я онемел. Вот мы вдвоем торопливо идем, чуть ли не бежим, чтобы «повеселиться», а куда — до сих пор неизвестно. Может, просто вышли прогуляться?
Неожиданно я осознал, что перед нами метро. Мы спустились вниз, дождались поезда, вошли в вагон и сели, так и не обменявшись ни единым словом. На Таймс-сквер встали и, словно роботы, настроенные на одну волну, вышли из поезда и поднялись по лестнице. Бродвей. Все тот же старый добрый Бродвей, все те же ярко горящие неоновые лампы. Инстинктивно мы пошли на север. Люди столбенели, глядя на нас, но мы притворялись, что ничего не замечаем.
Наконец мы оказались перед рестораном «У Чин Ли».
— Зайдем? — спросила Мона.
Я кивнул. Она направилась к тому столику, за которым мы сидели в первый раз. Боже, когда это было! Тысячу лет назад.
Когда принесли заказ, она разговорилась. Все вдруг вспомнилось: еда, что мы ели тогда, наши нежные взгляды, музыка, звучавшая по радио, сказанные слова… Ничего не забылось.
Одно воспоминание сменялось другим, и мы с каждой минутой становились все сентиментальнее. «Снова влюблен… я не хотел этого… что мне теперь делать? …» Казалось, между нами ничего не изменилось — не было Стаси, квартирки в полуподвале, непонимания. Не было ничего, кроме нас, двух вольных птах, и вечности впереди.
Генеральная репетиция в костюмах — вот что это было. Завтра будем играть перед публикой.
Спроси меня тогда, что есть подлинная реальность — эта любовная греза, эта нежная песня или та жизненная драма, что вызвала ее из небытия, я ответил бы: «Конечно, греза. Конечно, она».
Мечта и действительность — разве они не взаимосвязаны?
Помимо собственной воли, мы говорили много и искренне, глядя друг на друга по-новому — жадным и голодным взглядом, совсем не так, как прежде; мы пожирали друг друга глазами, словно жили последний день. Наконец мы вместе, наконец обрели понимание, и теперь наша любовь не кончится никогда. Бодрые и обновленные, вышли мы из ресторана и, слегка пошатываясь от пронзительного ощущения восторга, рука об руку пошли бесцельно по улицам. На этот раз никто даже не посмотрел в нашу сторону.