И мы ничем не хуже. Так? Ай нет?
– Иммануил Кант, – наставлял Главный Истопник, – и тебе, склонному к философствованию, полезно это имя запомнить, – Иммануил Кант изумлялся двум вещам: моральному закону в груди и звездному небу над головой. Как сие надо понимать? – а так, что человек есть перекресток двух бездн, равно бездонных и равно непостижимых: мир внешний и мир внутренний. И подобно тому как светила, кометы, туманности и прочие небесные тела движутся по законам нам мало известным, но строго предопределенным, – ты меня слушаешь? – так и нравственные законы, при всем нашем несовершенстве, предопределены, прочерчены алмазным резцом на скрижалях совести! огненными буквами – в книге бытия! И пусть эта книга скрыта от наших близоруких глаз, пусть таится она в долине туманов, за семью воротами, пусть перепутаны ее страницы, дик и невнятен алфавит, но все же есть она, юноша! светит и ночью! Жизнь наша, юноша, есть поиск этой книги, бессонный путь в глухом лесу, блуждание наощупь, нечаянное обретение! И наш поэт, скромный алтарь коему мы с тобой воздвигаем, знал это, юноша! все он знал! Пушкин – наше все, – и звездное небо, и закон в груди!
– Ладно, – сказал Бенедикт. Бросил окурок, затер лаптем. – Хрен с вами, Никита Иваныч. Рубите хвост.
И лег поперек лавки.
Рцы
Зверинец у тестя большой, почитай целая улица, а по сторонам все клети да загоны. Спервоначалу хлев просторный, в том хлеву стойла, а в стойлах перерожденцы. Волосатые, черные, – страсть. Вся шерсть по бокам в колтуны свалямши. Морды хамские. Кто о прутья бок чешет, кто пойло из жбана лакает, кто сено жует, кто спать завалился, а трое в углу в берестяные карты дуются, переругиваются.
– Ты что, опупел, с бубей ходить?
– А ты помалкивай!
– Ах так, значит. А вот тебе подкидон!
Тесть недоволен, когтями поскреб.
– Опять играем? А стойла не чищены!
Перерожденцы – хоть бы хны.
– Не бе, хозяин! Все будет чики-чики. Ходи, Валера.
– А вот мы вам козырного!..
Тесть заругался, повел Бенедикта дальше.
– Скоты… Бездельники… Я тебе, зятек, Терентия дам, он потише будет. Гляди только, не перекармливай. Хотел Потапа тебе, да он норовистый. Узду грызет, хамит… Так… Тут козляки. Энтих вон на мясо держу. Энтих на шерсть. С них джерси знатное, теплое. Бабы любят.
– Чего это: джерси?
– Такое вязаное. Тута у нас куры. Тута я вольер построил, зайцев держу.
– Эвона как!..
Бенедикт голову задрал, – точно: клетка из прутиков плетеная, высокая-превысокая; в клетке цельное дерево растет, а на самой на верхушке – гнездо, а в гнезде, точно, зайцы. Вот один хвост высунул, помахивает. Будто дразнится. А Бенедикту теперь и помахать нечем. И кобчик саднит… И дальше, рядами, все клети, клети… А тесть идет себе, направо-налево рукой тыкает:
– Тута тоже курьезы у мене. Живность всякая. Без обеда не сидим. У мене птицеловы цельный день в лесу сидят, полны силки приносят. Воробьятки, соловьятки в пироги хорошо. Супруга моя, Феврония, до них охотница. Не всяку птицу, конешно, есть можно. Спервоначалу на холопах проверяем. Анадысь споймали птичку таку махоньку, красненьку, глазки бусинками; и пахнет вкусно, и голосишко такой приятный. Хотели в маринад, а опосля призадумались: дай-к холопу скормим. Он ее кусь, да и об пол хрясь, да и дух вон. Смеялися!.. А если б мы?! то-то!.. С природой глаз да глаз нужон!
Вот еще клеть, а в ней тоже дерево, с дуплом, мшистое такое.
– А тут чего? Никого не видать.
– А… Тут древяницу держу.
– Древяницу споймали?!?!
– Ага. Она в дупле хоронится.
– Во как…
Тесть кнут поднял, которым он перерожденцев-то охаживал, между прутьев просунул и по стволу постучал.
– Древяница! Вылазь!.. Вылазь, кому сказал!..
Молчит. Не хочет.
– Вылазь, говорю, сукина дочь!!! – Тесть кнутовищем в дупло тыкнул.
И точно, – быстро выглянула, мелькнула как тень, и назад головку спрятала.
– Видал? – обрадовался тесть.
– Чудеса… – обомлел Бенедикт.
– То-то. Эту в суп хотим. Так… Чего ж тут еще?..
А в клетях и плетенках все свиристит, кулдычет, перепархивает, что твой лес. И там вон на веточке соловьяток дюжина, как мышки. И там, глядь, синее перо мелькнуло. И в дальней клети тоже дерево голое, объеденное, без коры, и с того дерева сук торчит, голый тож, и на суку чего-то висит, белое, мятое, дырчатое, как ветхая простынь.
– У меня всего запасено… То-то, зятек! Летом ли, зимой – полная чаша. Пойдем, амбары покажу.
Показал амбары, где хлебеда хранится, садки рыбные показал, огороды. Хозяйство крепкое, – не то слово. Бенедикт и не думал, что такое богатство на свете водится. Теперь, стало быть, и он добру этому вроде как хозяин?! Хорошо!
Право, хорошо оно обернулося, грех жаловаться. Еще боялся чего-то… Чего боялся? Ничего такого уж страшного. Семейство дружное, за стол вместе садятся. Стол каждый раз от стены до стены яствами уставлен, а все до крошки съедают, Бенедикту за ними не угнаться.
Теща, конечно, больше всех себе накладывает, али, как Кудеяр Кудеярыч высказал, лидирует. За ней тесть, опосля – Оленька, ну а уж Бенедикт в хвосте плетется, сколько ж они над ним смеялися! Но по-доброму.
А берем не что ни попадя, а все по порядку. Спервоначалу на пирожки налегаем. Штук сорок в рот себе побросаем, один за другим, один за другим, – как горох. После – черед оладьям. Энтих тоже без счета. После папоротом закусим. Разогревшись, к супу перейдем. Тарелок пять откушамши, скажем: – Ну-ка, вроде аппетит проклюнулся! – тогда уж черед мясу. После мяса – блины: сметанкой полить, грибышей поверх шмякнуть, трубочкой свернуть, и – Господи, благослови! Жбан блинов-то и усидим. Потом, конечно, жамки сладкие с толчеными огнецами, ватрушки, пышки, а после – сыр и фрукты.
Бенедикт нипочем не хотел сыр и фрукты. Сопротивлялся.
– Это после сладкого?! Сыр?! Вы что?
Смеялися над ним.
– Объясняли же тебе: супруга моя, Феврония, из французов! Ведь объясняли?
Ведь какие вредные французы эти: поешь сыру, – тут тебя и выворотит, и прощай обед. Хоть сначала начинай. А крыжовник этот, фрукт кислый, страшный, волосатый, и того хуже. Грызешь, плачешь: козляком себя чувствуешь.
Это обед. Но окромя обеда тоже перекусываем: завтрак, второй завтрак, полдник, ужин, – обязательно. И на ночь с собой миску с едой дадут: а ну как ночью встанешь, по нужде, али как, – а от голода кишки сведет? Боже упаси.
Поел – отдыхать. На лежанке лежать. Дремать. У печки.
А то в сани сядем: осень, подморозило, так оно и хорошо. Вот с утра, глаза продрамши, с окна пузырь отведешь, глянешь: что природа-то? К зиме, никак? Воздух такой свежий, холодный, небо в белой мути. Первые снежинки, белые, большие, зубчатые, наземь падают. Сначала медленно, помаленьку, али сказать, штучно: пересчитать можно. Потом больше, больше, – вот уже сгустилось в воздухе: сначала забора не видать, потом построек ближних, а там разойдется, – и вообще ничего не увидишь, только сеть белая перед глазами пляшет. А в горнице чисто, тепло; печь потрескивает да гудит, лежанка широкая да мягкая, на лежанке Оленька развалилась, разленилась, из-под одеяла вылезать не хочет.
– Поди сюды, Бенедикт, любиться будем…
Окно опять завесишь, да и прыг к Оленьке под одеяло. Налюбившись, выползешь к столу, позавтракаешь, – и в сани. Сани тоже широкие, мягкие: шкурами устланы да подушками с курьим пером. А холопы еще шкуры несут: вроде как одеяла сверху. Обтыкают тебя шкурами со всех сторон, – лежишь, как в кровати. Теща бежит к тебе, миску с пирожками тащит:
– Ну-к, проголодаешься в дороге, не дай Бог.
Перерожденец валенками потопывает, ворчит.
– Погода… В такую погоду хороший хозяин собаку из дома не выгонит…
На что намекает, сволочь?
– Давай, Терентий, не рассуждай. Езжай. Кататься желаю.
– Давно ли пешком ходил, шеф?
– Как ты смеешь! А ну, живо!
Вот порода подлая: все бы спорить, возражать, насвистывать. Ленивая тварь попалась, расслабленная: нет, чтоб мчаться вихрем, как Бенедикт любил, – нет, плетется нога за ногу, свистит, зубоскалит; а если девушка какая просеменит, – еще и комментарии себе позволяет:
– О, какой бабец объемистый!
Или:
– А ничего кадр!
Или Бенедикту:
– Может, подбросим этих?.. Эй, мочалки! Валитесь сюда!
Только народ пугает, скотина. И неуважение навлекает. А то вообще сядет посреди дороги и сидит.
– В чем дело, Тетеря?
– Кому Тетеря, а кому Терентий Петрович.
– Я тебе покажу «Петрович»! Давай двигай!.. Стой!.. Куда тебя несет?!..
– А мне в парк!..
И заржет, гадина.
Но в общем и целом жизнь счастливая. Все хорошо. Ну, почти все. Ночью Бенедикт просыпался с непривычки, сначала не мог понять: где это я? – горница большая, окна от луны светлые, и полосы от того света на полу лежат половичками. Рядом сопит кто-то. А, это я женатый… Встанешь, пройдешься босиком, бесшумно… Пол в горнице теплый, – а это оттого, что спим на втором ярусе, а под полом – трубы печные пропущены, дак они и греют. Каких только наук не понавыдумают!.. Половицы гладкие, только там-сям кучки, где Оленька наскребла. Вот постоишь, тишину послушаешь. Тихо… Ну, Оленька сопит, ну, где-то в доме храп далекий, а то вдруг вскрикнет кто во сне, но все равно – тихо. А это потому, что мыши не шуршат. Нет мышей.
Сначала дико как-то было. Мышь шуршит – жизнь идет, а и в стихах так указано: жизни мышья беготня, что тревожишь ты меня?.. А тут – ничего. Бенедикт хотел спросить, да как-то неловко было. Глупости всякие спрашивать. Нету – дак, наверное, всех выловили.
Да… хорошо: тепло, сытно, жена в теле. Да и к своякам привык: ничего страшного. Не без недостатков, но это уж как все люди. Все люди – разные, верно ведь? Теща, к примеру – с ней, как бы сказать, скучно. Поговорить не о чем. Все только: «кушайте», да «кушайте». Понял, кушаю. Рот открыл, наложил еды, закрыл, жую. Теперь про жизнь али искусство поговорить охота. Прожевал, проглотил, только собрался спросить чего, а она: «почему плохо кушаете?» Опять рот открыл, еды наложил, – с полным ртом разговаривать несподручно, – проглотил, приноровился заговорить, а она:
– Что же вы совсем ничего не едите? Может, вам невкусно? Тогда так и скажите.
– Нет, все замечательно, я просто хотел…
– А замечательно, так и кушайте.
– Да я…
– Нашей едой брезгуете, что ли?
– Нет, я не…
– Может, вы к каким деликатесам привыкши, а от нашего нос воротите?
– Я…
– У нас, конечно, без разносолов, чем богаты, тем и рады, а если вы нашего не признаете…
– Но…
– Оленька! Что же он у тебя капризный какой… Уж если мою стряпню в рот не берет, я уж прям не знаю, чем его кормить!..
– Беня, не расстраивай маменьку, кушай…
– Да кушаю я, кушаю!!!
– Плохо, значит, кушаешь, – вот такие пререкания как пойдут, так все искусство, стихи там, али что, из головы и выскочат.
Тесть, – он немножко другой. Он поговорить даже очень любит. Он, можно сказать, все время говорить хочет, другой раз думаешь: может, помолчал бы маленечко. Он поучать любит, али вопросы задавать, вроде как проверяет. Откроет рот, подышит-подышит, и спрашивает. А у него запах изо рта нехороший, вроде бы как пованивает. И шею-то все словно бы вытягивает, – Бенедикт думал, ему ворот жмет, а нет: ворот у него расстегнут. Просто привычка такая. Вот наестся Бенедикт, сядет к окну посидеть, – тут и тесть рядком садится, разговоры разговаривает.
– Ну что, зять, мыслей каких не завелось?
– Каких мыслей?
– Мыслей всяких нехороших?
– Не завелось.
– А если подумать?
– И думать не могу. Объелся.
– Может, на злодейство тянет?
– Не тянет.
– А если подумать?
– Все равно не тянет.
– Может, смертоубийство какое задумал?
– Нет.
– А если подумать?
– Нет.
– А если по-честному?
– Да что вы, ей-Богу! Ну сказал же: нет!
– А начальство сковырнуть не мечтается?
– Слушайте, я спать пойду! Я не могу так!
– А если во сне мечты какие душегубные придут?..
Бенедикт встанет, к себе в горницу уйдет, дверью хлопнет и на лежанку бросится. А дверь тихо-тихо так отворяется: тесть голову просовывает.
Шепотом:
– А против мурзы злоумышление не пришло?
Бенедикт молчит.
– Против мурзы, говорю?..
Бенедикт ни гу-гу.
– А? Не пришло, спрашиваю?.. Зять?.. А, зять?.. Против мурзы, спрашиваю, не пришло ли…
– Нет!!! Нет!!! Закройте дверь! Я сплю!!! Не мешайте человеку, что такое, я спать хочу!!!
– Так как, пришло или нет?..
Вот так времечко и течет. Покушать, поспать, с родней полаяться. В санях покататься. В окошко посмотреть. Все ладно, хорошо, – лучше не бывает. Но чего-то как бы недостает. Будто что-то еще надо. Только забыл, что.
Первое время после свадьбы ничего не надо было. Недели так с две, ну три. Ну четыре. Пять, может. Пока привыкал, да осматривался, да то, да се. А потом – вот словно что-то было, ан – и нету.
Слово
Сперва Бенедикт думал, что ему мышиного шороха не хватает. Ведь мышь – это все. И поесть, и одежу из шкурок скроить, и в обмен на торжище чего хочешь за нее дадут. Вот как он тогда двести штук наловил, на новый год-то?
Душа пела, люди подпевали! Вспоминалось, как шел чуть ли не вприпляску, осевшие сугробчики потаптывал, в лужи пяткой бил, чтоб дрызгало радугой! Честная плата за честные труды! А сколько он всего на тех мышей наменял-то! Ведь они после с Никитой-то Иванычем неделю это добро ели, доесть не могли. Старик ватрушек напек… Как-то они на тех ватрушках сдружились, что ли. Если вообще с Прежним стариком дружить можно. Правда, кулинар из него – аховый, ежели с тещей сравнить. Ватрушки, по правде если, были кривоватые, – с одного боку сырые, с другого подгорелые, поверху – не творог, а не знам што. Тещины-то ватрушки сами во рту тают.
Потом думал: может, по избе своей соскучился. Бывало, и сон снился: идет он будто по тестеву дому, с галереи на галерею, с яруса на ярус, а дом вроде и тот, да не тот: словно он длиннее стал, да эдак вбок, все вбок искривляется. Вот идет он, идет, да дивится: что это дом все не кончается? А нужно ему будто одну дверь найти, вот он все двери и дергает, открывает. А что ему надо за той дверью – неведомо. Вот он одну дверь-то открыл, – а там изба его, да тоже не такая, а словно бы побольше стала: потолок высоко вверх уходит, в темноту, и не увидать. А только сено сухое с потолка помаленьку сыплется, шуршит и сыплется. Вот он будто стоит и на то сено смотрит, а в сердце страх, и будто кто лапой сердце то сожмет, то отпустит. И вот он сейчас что-то узнает. Вот сейчас узнает. А тут будто Оленька идет и бревно тащит. А сама неприветливая, тоже сухая какая-то. Куда ты, Оленька, бревно тащишь, почему неприветлива? А она усмехается так неприятно и говорит: какая же я Оленька, я не Оленька… Смотрит: и правда, не Оленька это, а другой кто-то…
…Вот проснешься от такого сна, – во рту сухость, а сердце: тылдых! тылдых! И не понять, на каком ты свете. И ощупаешь сам себя: а я ли это? А луна сквозь пузырь светит, ярко так и страшно. И дорожка лунная на полу протянулась… А есть люди, которые во сне ходят, когда луна в полную силу взойдет; а звать лунатики. А их, говорят, луна манит. Вот в такую ночь они с постели встанут, руки вытянут, пальцами шевелят и идут. А зачем они руки вытягивают, мы не знаем. Похоже, как если б подаяния просили, али помощи какой, а только если возьмешь такого за руку, – отпрыгнет. И на личике изумление. И прислушивается: головку набок склонит и прислушивается. А глаза открыты, а нас они не видят. Такие голубчики с постели встанут, во двор выйдут, ходят-бродят, а потом давай на крышу карабкаться, ловко так, как по лестнице. Взойдут на крышу, под самый конек, и разгуливают. Там, видать, к луне поближе. Вот они на луну-то смотрят, а она на них: на луне вроде как лицо видать, а то лицо плачет: смотрит на нас, на жизнь нашу, и плачет.