Ничего особенного. Ну, конечно, пришлось заплатить парню в магазине за «Никон». Вскоре действительно наступил сезон охоты, и бродить в тех лесах стало опасно, даже если одеться во все ярко-оранжевое. Хотя сомневаюсь я что-то, что в тех краях много оленей. Уверен, они обходят камни стороной.
Проявления невроза ослабли, и я снова начал спать по ночам.
Во всяком случае, иногда. Конечно, видел сны. Всегда снилось поле; я пытался вырвать фотоаппарат из травы, а та цепко его держала. Маслянистая тьма разливалась из круга. Поднимая глаза в небо, я видел, что оно треснуло с востока на запад, и жуткий черный свет лился из трещины. И свет был живой. И голодный. Вот тогда-то я и просыпался, обливаясь потом. Иногда с криками.
Затем, в начале декабря, ко мне в контору пришло письмо. На нем было написано: «Лично в руки», внутри лежало что-то маленькое. Я разорвал конверт, и оттуда на стол выпал ключик с биркой. На бирке стояло: «П.А.». Я сразу понял, что это такое и что это значит. Будь там записка, я бы прочел что-то вроде: «Пытался уберечь тебя. Не моя вина, да и не твоя, наверное. Теперь и ключ, и то, что он отпирает, — твое. Ты отвечаешь за все».
Я опять поехал в Моттон на следующие выходные, правда, на парковку к «Сиринити-Ридж» и не подумал заезжать. Не было смысла, понимаете? Портленд и другие маленькие городки, попавшиеся мне на пути, уже прихорошились рождественскими украшениями. Мороз стоял кусачий, снег еще не выпал. Обращали внимание, что перед тем, как снег ляжет на землю, всегда жутко холодно? И в тот день так было.
Небо обложило, и в конце концов пошел снег. Ну и пурга началась той ночью! Помните?
[Ответил ему, что помню. Я действительно помню, хотя и не рассказал И., почему так хорошо помню. Мы с Шейлой поехали проследить, как идет ремонт в родительском доме. Повалил снег, и мы остались. Слегка выпили и танцевали под старые записи «The Beatles» и «The Rolling Stones». Было здорово.]
Цепь все еще висела поперек дороги; замок открылся ключом с надписью «П.А.». Спиленные деревья лежали у обочины. Я ожидал, что так и будет. А зачем теперь перекрывать дорогу? Поле теперь мое, и камни теперь мои. И за все, что они там хранят, теперь я несу ответственность.
[Спрашиваю, не испугался ли он; ожидаю утвердительного ответа. Н. удивляет меня.]
Да нет, не особенно. Потому что место изменилось. Я знал об этом, еще не съехав на грунтовку со Сто семнадцатого шоссе, от самою перекрестка. Я чувствовал. Я слышал кричащее воронье, открывая замок своим новым ключом. Обычно этот звук кажется мне безобразным; в тот день не было музыки слаще. Боюсь показаться напыщенным — звучали они благой вестью. Я знал, что на поле Аккермана меня ждут восемь камней, и не ошибся. Знал, что они не будут лежать ровным кругом; в этом тоже не ошибся. То были камни, обнаженные тектоническим сдвигом либо ледовым оползнем восемьдесят тысяч лет назад, а может, каким-нибудь ливнем совсем недавно.
Понял я и еще кое-что. Я активировал поле, просто посмотрев на камни. Человечьи глаза убирают восьмой камень. Объектив фотоаппарата только ставит его на место, не закрепляя. Теперь придется восстанавливать защитную функцию разными символическими действиями.
[Он умолкает, задумывается, а когда снова начинает говорить, мне кажется, что Н. полностью сменил тему.]
А вы знали, что Стоунхендж мог служить и часами, и календарем для своих строителей?
[Отвечаю, что где-то об этом читал.]
Те, кто его построил и кто построил другие подобные сооружения, наверняка знали, что время можно отсчитывать и по обыкновенным солнечным часам. А календарь… да разве доисторические народы Европы и Азии не отсчитывали дни зарубками на каменных стенах пещер? Так что же такое Стоунхендж по сути дела, если это все-таки гигантский календарь с часами? Да не что иное, как памятник навязчивому неврозу, скажу я вам. Это такой гигантский невроз посреди равнины Солсбери.
Если только он не охраняет нас от чего-то. Держит на запоре вселенную безумия, которая располагается по соседству, буквально за дверью. Были дни — и немало! — прошлой зимой, когда я поверил, что снова стал самим собой. Я поверил, что мои видения и гроша ломаного не стоят, и все, что я видел на поле Аккермана, произошло лишь в моей голове. Все это невротическое недоразумение прошло; просто мозги «споткнулись».
А потом наступили дни — наступили вновь этой весной, — когда я понял: нет, это не видения, я что-то там включил, на поле. И после этого у меня в руках оказалась эстафетная палочка, я стал последним в длинной-предлинной череде тех, чей бег начался, наверное, еще в доисторические времена. Я знаю, это звучит безумно, — а иначе зачем бы я все это рассказывал психотерапевту? — и у меня до сих пор бывают дни, когда я думаю, что это действительно безумие, даже слоняясь ночами по дому, трогая выключатели и конфорки. Я склоняюсь к тому, что это просто… гм… неправильно сработавшие химические соединения у меня в голове; несколько таблеток — и все пройдет.
Почти всю зиму я думал так, и было хорошо всю зиму. Или, во всяком случае, лучше. Затем, в апреле этого года, все опять покатилось под откос. Я стал считать больше, стал больше трогать и расставлять в диагонали или по кругу все, что только не было приколочено гвоздями. Дочка — та, которая ходит в школу недалеко отсюда, — вновь заметила, каким усталым я выгляжу и каким нервным я стал. Представляете, спросила, не из-за развода ли это, а когда я сказал, что нет, похоже, не поверила. Спросила, «не хочу ли я об этом с кем-нибудь поговорить», и, Бог свидетель, так я попал сюда.
У меня, опять начались кошмары. Однажды ночью, то было в начале мая, я с криком проснулся в спальне на полу. Во сне ко мне явилось гигантское серо-черное чудище, крылатая горгулья с кожистой шлемообразной головой. Здоровенная тварь в милю высотой стояла на развалинах Портленда, я видел перья облаков у ее лап, покрытых чешуей, в когтистых кулаках визжали и бились люди. И я знал — знал — что тварь прорвалась сквозь расставленные камни поля Аккермана, что это лишь первое и наименьшее из уродств, которые прорвутся сюда из того мира, и вина за это лежит на мне. Ведь я не справился с работой.
Я бродил по дому на заплетающихся ногах, расставляя все кругами и пересчитывая предметы. Чтоб в каждом круге было только четное количество предметов. До меня вдруг дошло, что я еще не опоздал, что она лишь начала пробуждаться.
[Спрашиваю, что значит «она».]
Да сила же! Помните «Звездные войны»? «Да пребудет с тобой сила, Люк!»
[Он дико хохочет.]
Только в нашем случае не надо, чтоб она «с нами пребывала». Ее надо остановить! Запереть!.. Запереть тот хаос, что рвется здесь сквозь тонкую ткань, и сквозь истончения по всему миру, как я понимаю. Иногда я думаю, что эта сила прокатилась по бессчетным вселенным и уничтожила их, оставляя за собой чудовищные следы, что несть числа времени этой силе…
[Н. добавляет что-то еще, тихо-претихо, так, что я не слышу. Прошу повторить; он лишь качает головой.]
Дайте-ка бумагу, док. Я напишу. Если то, что я рассказываю — правда, а не плод моего больного воображения, произносить это имя небезопасно.
[На бумаге царапает большими заглавными буквами: КТХУН. Показывает мне, а когда я киваю, рвет бумагу в клочья, пересчитывает кусочки, и только (как мне кажется) насчитав четное их количество, бросает в мусорную корзину около кушетки.]
Ключ, что я получил по почте, лежал у меня дома в сейфе. Достав его, я покатил в Моттон — через мост, мимо кладбища, по проклятой грунтовке. Я не задумывался над тем, что делаю, это не тот случай, когда надо обдумывать решение. Это было бы все равно как сесть поразмыслить, стоит ли срывать шторы в гостиной, когда заходишь в комнату и обнаруживаешь, что они горят. Я не стал думать, я просто поехал.
Но фотоаппарат с собой прихватил, уж в этом не сомневайтесь.
Когда я очнулся от кошмара, было часов пять утра. На поле Аккермана я также застал еще раннее утро. Андроскоггин был великолепен — длинное сверкающее зеркало, совсем не змея; а над ним — тоненькие ростки поднимающегося с поверхности тумана, разбегающиеся в стороны. Как-то это называется… температурная инверсия, что ли? И туманные облачка в точности повторяли повороты и изгибы реки, так что над Андроскоггином висела река-близнец, река призрак.
Трава на поле вновь пошла в рост, заросли сумаха зазеленели. В этой зелени я и увидел самое жуткое. Возможно, часть моего кошмара — плод воображения, однако то, что я увидел в зарослях сумаха, было настоящим. Оно даже на фотографиях сохранилось. Изображение размыто, зато на нескольких снимках видно, как изменились кусты, что растут ближе к камням. Листья на них не зеленые, а черные; ветви же искривлены и похожи на буквы. Их можно разобрать, они складываются… Понимаете?.. В его имя…
[Он показывает рукой на корзину с клочками бумаги.]
Тьма вернулась в каменный круг. Камней, конечно, было только семь — потому-то меня и тянуло на поле; глаз не было. Боже всемогущий, я успел вовремя. Только тьма и ничего больше. Зато тьма ворочалась и клубилась, она глумилась над красотой спокойного весеннего утра, злобно ликуя хрупкости нашего мира. Сквозь нее виднелся Андроскоггин, правда, во тьме — почти библейской, словно столп дыма — он стал сероватой размазанной грязью.
Я поднял фотоаппарат — ремень висел на шее, так что если бы даже я его и выронил, ему не достаться цепкой траве — и заглянул в видоискатель. Восемь камней. Опускаю — снова семь. Смотрю в видоискатель и вижу восемь! Восемь их и осталось, когда я опустил аппарат во второй раз. Конечно, этого было недостаточно, уж я-то знал. И знал, что нужно делать.
Заставить себя подойти к каменному кругу оказалось самой трудной задачей. Трава шуршала по отворотам брюк, словно звала — низким, грубым, недовольным голосом. Предупреждала, держись, мол, от нас подальше. В воздухе потянуло чем-то болезнетворным — какой-то опухолью и еще более жуткой дрянью, микробами, которых в нашем мире и не водится. Кожа у меня… задребезжала, и я подумал — по правде говоря, и сейчас так думаю, — шагни я тогда меж двух камней в круг, плоть моя обратилась бы в жижу и потекла по костям. Мне послышались завывания ветра, что бродит там, в центре круга, подчиняясь лишь своим законам. И еще я понял: она идет. Эта тварь со шлемообразной головой.
[Он снова тычет пальцем в сторону мусорной корзины.]
Она приближалась; если я увижу ее так близко, сойду с ума! Я навсегда останусь в центре круга с фотоаппаратом, в котором не будет ничего, кроме размыто-серых кадров. Тем не менее что-то толкало меня вперед. А когда я подошел ближе…
[Н. встает, медленно обходит кушетку по неровному кругу. Он ступает как-то… по-взрослому и одновременно вприпрыжку, словно ребенок в хороводе. Выглядит это жутко. Обходя свой круг, касается невидимых мне камней. Один… два… три… четыре… пять… шесть… семь… восемь. Восемь — оставят врага с носом. Замерев, Н. смотрит на меня. Приходили ко мне пациенты в период обострения, и немало. Такого затравленного взгляда я не видел никогда. В глазах не безумие, а ужас. Взор скорее ясен, чем замутнен. Все, что он рассказывает, конечно, бред. Правда, нет сомнения: для него этот бред — реальность. Помогаю ему: «Вы подошли к камням и коснулись каждого».]
Да, я трогал их один за другим. Не могу сказать, что мир при этом становился безопаснее, устойчивее, реальнее с каждым камнем, которого я коснулся. Нет, далеко не так. А вот с каждым вторым — да. Понимаете? С каждым четным камнем. С каждой парой танцующая тьма таяла; я добрался до восьмого — тьма растворилась. Трава в центре круга пожелтела и пожухла, зато тьма исчезла! Откуда-то издалека донеслось птичье пение.
Я отступил. Солнце сияло вовсю, и река-призрак над настоящей рекой полностью исчезла. Камни вновь стали просто камнями — восемь гранитных глыб валялись посреди поля, и надо было обладать неплохим воображением, чтобы представить их, стоящими по окружности. Я же чувствовал себя… расщепленным. Половина моего сознания понимала, что все происходящее — не более чем игра воображения, и воображению моему нездоровится. Другая половина знала, что все происходит по правде. Эта другая половина даже могла объяснить, почему вдруг все наладилось. Все дело в солнцестоянии, понимаете? Некоторые явления затрагивают весь мир — не только Стоунхендж: и Южную Америку, и Африку, даже Арктику! Американский Средний Запад — не исключение. Да что там, даже моя дочка заметила, а ведь она ничегошеньки не знает об астрономии. «Круги на полях» — вот как она назвала мои «постройки». Да, Стоунхендж и другие, подобные ему — календари, они отмечают не только дни и месяцы, но и периоды повышенной и пониженной опасности.
Сознание мое раскололось, и как же от этого стало невыносимо тяжело. Мне и сейчас не легче. После того случая я приезжал на поле раз десять. И двадцать первого тоже — в тот день, когда мне пришлось отменить нашу встречу, помните?
[Отвечаю, что, конечно же, помню.]
Весь день я провел на поле Аккермана, наблюдая и считая. Потому что двадцать первого произошло летнее солнцестояние — день наивысшей опасности. В декабре, вдень зимнего солнцестояния — день наименьшей опасности. Так было в прошлом году, так повторится в этом, так было каждый год с начала времен. И на ближайшие месяцы — по меньшей мере до осени — у меня есть работенка. Двадцать первого… нет, я не смогу описать вам весь ужас того, что случилось. Разве словами передашь то, как восьмой камень растворялся, исчезал из бытия? И как трудно было заставить его вернуться в наш мир. Как тьма сгущалась и таяла, сгущалась и таяла… словно прибрежная волна. В какой-то момент я задремал, а когда проснулся, увидел прямо перед собой нечеловечий глаз — жуткий, трехстворчатый, — и он смотрел на меня! Я завопил, однако бежать не кинулся. Потому что я охранял весь наш мир. Мир зависел от каждого моего поступка, даже не зная об этом. Нет, я не побежал; вместо этого я поднял фотоаппарат и посмотрел в видоискатель. Восемь камней. Глаз исчез. После этого я уже не засыпал. Наконец круг укрепился, и я понял, что могу уйти — пока. К тому времени солнце уже клонилось к закату, огненный шар катился к горизонту, превращая Андроскоггин в окровавленную змею.
Док, мне не важно, правда все это или только мое воображение — для меня это тяжкий труд. А какой груз ответственности! Я так устал. Никто ведь не знает, что такое буквально нести весь мир на плечах.
[Садится на кушетку. Н. — крупный мужчина, хотя сейчас выглядит маленьким и усохшим. Неожиданно он улыбается.]
Что ж, хоть зимой отдохну. Если, конечно, дотяну до нее. И знаете что еще? Думаю, мы с вами на этом закончим. В смысле, совсем. Помните, как раньше по радио говорили: «Наша передача подошла к концу». Хотя… Кто знает? Может, я и приду. Или позвоню.
[Пытаюсь его переубедить. Объясняю, как много нам еще предстоит сделать. Соглашаюсь, что он несет тяжкий груз — невидимую гориллу с полтонны весом на своей спине. Вместе мы можем уговорить ее слезть. Убеждаю его, что мы справимся, хотя потребуется время. Говоря все это, выписываю два рецепта и сердцем чую: он уже сделал выбор — сдался. Вижу, что сдался бесповоротно, хотя и взял рецепты. Может, ему надоело лечиться, а может, и жить.)
Спасибо за все, док. Спасибо, что выслушали меня. И насчет вот этого…
[Он указывает на стол у кушетки, на вазу, коробку и цветы.]
Я бы на вашем месте оставил все как есть.
[Протягиваю ему талончик на следующую встречу. Аккуратно кладет бумажку в карман. Похлопывает ладонью по карману, проверяя сохранность талончика. Думаю, что, может быть, я и ошибаюсь, что увижу его пятого июля. Бывало ведь, что я ошибался в пациентах. Он стал мне нравиться, и я не хочу, чтобы Н. ступил в свой каменный круг и сгинул там навсегда. Круг существует лишь в его воображении, зато там он реален.]
[Здесь заканчивается запись о последней встрече]
4
Рукопись доктора Бонсана (фрагменты)
Я позвонил на его домашний номер, когда прочел некролог. Ответила С., та самая дочь, которая ходит в школу здесь, в Мейне. Звучала она на удивление собранно, сказала, что в глубине души совсем не удивлена. Она сказала мне, что первой приехала к Н. домой в Портленд (летом она работает в Кэмдене, неподалеку); я услышал, что в доме есть и другие. Что ж, хорошо. Семья существует по многим причинам; ее основная цель — собираться вместе, когда умирает один из членов, и это особенно важно, когда смерть насильственна или неожиданна, будь то убийство или самоубийство.