Роман лорда Байрона - Джон Краули 36 стр.


Первым из этих незнакомцев был, разумеется, наш Али: сюда, на этот полуостров — на землю Эллады — он добрался, полгода спустя, дилижансами — как к последнему месту назначения, определенному Судьбой. Покинув английский берег вследствие своего слишком успешно исполненного долга на поле Чести, он высадился поначалу на побережье Франции, где в стылой комнатке самой захудалой Гостиницы написал письмо Катарине и Уне: он желал довести до сведения Супруги, что оборонял свое имя от клеветы, в суть которой не станет ее посвящать, и к чему это привело; Дочери он хотел передать, что, хотя они и не виделись, его любовь к ней нескончаема и когда-нибудь он снова обнимет ее и поцелует. Далее Али передал мистеру Пайперу все наивозможные Полномочия и» Права, какие только сумел измыслить — не имея под рукой свода Законов, — с тем, чтобы добыть от Банкиров и Посредников средства, необходимые для длительного путешествия, — он уже тогда замыслил отправиться в дальний путь, не зная, когда из него вернется, — если странствия будут ограничены бренным сроком, то, видимо, не затянутся, — так думал Али, поскольку свеча его угасала, а дыхание таяло в воздухе дымком.

Выехав из Франции верхом, он в одиночку миновал Нидерланды и, почти незаметно для себя, оказался на поле Битвы, отмеченном Монументом, а еще более — богатым Урожаем, который был вскормлен разложением тел, столь щедро разбросанных тут не столь давно. Ватерлоо! Я не стану вновь чтить твою память — и того человека (бывшего и чем-то большим, и меньшим, нежели обычный Человек), который швырнул все приобретенное им для Человечества на этот зеленый стол только для того, чтобы добычу выхватили другие Игроки — единственная рискованная Ставка, им проигранная! Али погрузился в размышления, ненадолго оторвавшись от мыслей о собственном уделе ради мыслей об уделе Людского Рода, и ему пришло в голову — это не было продиктовано ни Гордостью, ни Тщеславием, а всего лишь минутной прихотью, — что вся разница между ним и тем великим человеком состоит в том, что он растратил меньшее богатство, но чувство вины от этого испытывает не меньшее. Али не «поразил тысячи» и уж тем более не «десятки тысяч» — он сразил своею рукой одного-единственного человека — однако же nos turba [46], и один или двое из числа смертных — уже множество, и, когда кровь льется потоком, страдания одного, кому они даются по его силам, не уступают страданиям многих — правило умножения здесь не действует, ибо каждый из нас страдает и умирает в одиночку, хотя возрастаем и процветаем мы совместно — спросите у индийского гимнософиста, как это возможно — но это так!

Али покинул поле сражения — пересек Рейн — взошел на Альпы — видел Лавину — стремительный горный поток — Глетчер, — но, поскольку среди этих картин оставался самим собой, не отдаваясь им Душой, то не обрел чаемого спокойствия. Передвигаясь таким образом — то в седле, то на корабле, то пешком, — он добрался наконец до берегов, мной описанных, — до дома: слово, неведомое ему ни на одном языке и ничего не говорившее его сердцу.

Али отправился из Салоры с несколькими сопровождающими — и провел немало дней в седле, ночуя где придется и питаясь чем попало (и то и другое мало его заботило), прежде чем веяние ветерка, клочки облаков, неподатливость почвы пробудили в нем дремавшие до того чувства. Однажды вечером над Али, как если бы небесные мстители преследовали его от прежнего жилища, простерлась громадная серая туча, и он ощутил на заросшем бородою лице ледяное дуновение, пронизывавшее его до костей на Солсберийской равнине. Едва он нашел кое-какое укрытие на старом турецком кладбище, как буря разразилась с невиданной силой — хлестал ливень, а раскаты грома гремели величественно и грозно, словно Господь корил Иова, напоминая тому о его малости и о всемогуществе Создателя. Когда грандиозная вспышка молнии озарила надгробия и когтистые ветви деревьев, Али увидел перед собой (или же так ему почудилось) еще одну, чужую фигуру — не из числа его спутников — фигуру Разбойника или Грабителя, хоть они и не действуют в одиночку — но при следующей вспышке ее и след простыл!

В Янине Али расплатился и распрощался со своим драгоманом и со слугами, снял европейское платье и вместо него облачился в туземное одеяние. Заткнул за широкий кожаный пояс меч, когда-то подаренный ему пашой, — меч, привезенный из Англии, теперь далекой и неосязаемой, будто сновидение. Далее Али пустился в путь один и поднялся с равнины к подножию албанских гор, очутившись в один из вечеров на перевале, откуда открывался вид на Столицу того самого паши, которому он когда-то служил и чей меч носил на поясе. Закатное солнце золотило минареты, недвижный воздух отдавал тленом, каменистая дорога оставалась той же, что и прежде, — но сам город переменился. Владычество паши подошло к концу — и там, где некогда в ожидании его Милостей собирались толпы просителей — где в темных накидках расхаживали турки, доставлявшие послания от султана, — где сновали чернокожие рабы и выступали покрытые попонами кони под мерную дробь огромных Барабанов и выкрики мальчиков с Минарета, — теперь царило безмолвие, внутренние дворы пустовали, и лишь кое-где торчали мнимые калеки, слишком обнищавшие или слишком ленивые, чтобы подыскать себе иное занятие, да ковыляли хромые клячи — и это там, где некогда высоко вскидывали головы и позвякивали упряжью 200 иноходцев паши!

Али недолго задержался там, чтобы поразмыслить над бренностью земного великолепия. Он переменил лошадь, навьючил корзины с поклажей и отправился дальше в одиночестве — к обагренным вершинам за чертой города; по ночам, завернувшись в плащ, спал на земле, если не удавалось выпросить приюта где-нибудь в Сарае или Хлеву; продвигался вперед и вперед, пока, сам не зная, по каким приметам, — не встретив ничего знакомого, ни поворота, ни памятной вершины или разлога, ни поселения, — не почувствовал вдруг, что оказался на родных холмах! Однако это были уж не те холмы — ибо «нельзя вступить в одну и ту же реку дважды»: река уже иная, и мы не те, что прежде. Али тщетно вглядывался в себя, стараясь найти того мальчика, который некогда бродил здесь, под этим небом нарывался на приключения, любил, дрался, ел и спал, — но он пропал бесследно. Взрослый человек — чьи мысли, даже если он обращается к своей душе, звучат по-английски, — обводит взглядом голые камни и безжизненные уступы и думает: как безрадостно все, что меня окружает! — Но с какой неистовой силой притягивают Али родные места! Спускаясь на равнину по склону, образованному потоком и заваленному камнями, Али размышлял: «Там я бродил… Там пас стадо… Там, в давно заброшенной крепости, укрывался от грозы… А там — там…» Но при этом он даже мысленно не называл имени той единственной, которая бродила вместе с ним, однако в груди у него таилось это имя, как во чреве женщины таится Дитя — и точно так же оно росло и крепло.

Али спустился по склону в кедровую рощу, где ожидал (хотя и не мог в том признаться) увидеть источник чистой воды — не тяжелой воды, как говорят албанцы, но легкой: они способны определить воду на вкус с той же тонкостью, с какой знаток распознает различные сорта Кларета. Источник оказался на месте, прикрытый пирамидкой из камней, — приблизившись, Али стал незамеченным свидетелем перепалки мужчин и женщин, стоявших по берегам ручья. Путник уяснил, что пререкания шли вокруг права брать воду: мужчины запрещали женщинам приближаться к источнику, а те возражали — громко и поистине мужественно, так что скорого разрешения Спора не предвиделось; но тут появился Юноша — лицо его, во всяком случае, было еще безбородым — с длинным ружьем и пистолетом, заткнутым за пояс. Али заметил, что женщины приободрились, а мужчины растерялись — кратким словом и взмахом руки юноша прекратил Дебаты; мужчины (не без сердитых выкриков и воинственных жестов) удалились, позволив женщинам наполнять кувшины. Юноша стоял поодаль, словно наблюдая за ними, — ружье он вскинул на плечо, придерживая приклад ладонью, как обычно поступают с длинноствольным оружием албанцы.

Когда женщины, водрузив кувшины на головы, отправились по тропе восвояси, Али двинулся к юноше — тот обратился к незнакомцу с приветствием — и Али утратил дар речи.

Красота присуща не одному лишь прекрасному полу — исход спора в пользу женщины не был бы предрешен, выступи судьей некий Тиресий, обладающий богатым опытом и наметанным глазом. Но вот смешение двух родов красоты встречается редко — причем красоту оно не приумножает, а губит, как мужскую, так и женскую — последнюю в особенности. Щекотливый, бесспорно, вопрос, но Али им не задавался: с первого взгляда он понял, что перед ним стоит девушка — причем красавица — и такая, что его сразила немота и слова приветствия замерли на устах. Девушка, нимало не смущенная, отстранила ружье и дружески протянула Али правую руку, как сделал бы всякий мужчина при встрече с незнакомцем — открыто и спокойно, окидывая его хладнокровным изучающим взглядом — тем самым, какой старались усвоить все мальчики и все Юноши, которых Али знавал на службе у старого паши. И все же она, как и Али, замолчала, когда он подошел к ней вплотную, — молчание ее было вопрошающим — хотя и по иной причине, нежели у Али.

«Странник, я тебя знаю?» — спросила наконец Дева-Юноша голосом, приглушенным от догадки, о которой Али и не подозревал.

«Думаю, что нет, — ответил Али. — Хотя в давние годы я жил здесь, но долгое время отсутствовал, и человек, которого ты перед собой видишь, совсем не тот, кем я был тогда».

«Да-да! — подхватила она. — Не тот человек — и я тоже не была прежде той, кого ты перед собой видишь. Назови мне свое имя».

«Меня зовут Али».

«Что ж, тогда, — произнесла девушка и села, словно не могла устоять и ноги ее подкосились. — Тогда я не стану называть себя — нет, не стану!»

Ей и не нужно было называть своего имени, которое ты, Читатель, угадал страницей-другой раньше, — Али отстал от тебя в сообразительности, поскольку не знал (да и не мог знать), какого рода повести стал персонажем, но что тебе наверняка известно! Однако догадка забрезжила у Али в сознании — он тоже опустился рядом с женщиной-воином, устремил взгляд на нее — и не в силах был вымолвить ни слова.

Согласно утверждениям — или предположениям — древних авторов, легендарные Амазонки обитали в краях, именуемых ныне Албанией, и старик Эвгемер, случись ему разбирать этот вопрос, предположил бы, что рассказы о воинственных женщинах, восходящие, насколько мне известно, к Гесиоду, возникли на основе здешних обычаев. Коль скоро у этого сурового народа все не черное считается белым, а все не женское — мужским, Женщина во всем подвластна Мужчине: при необходимости она — вьючное животное, а при рождении — Товар, продаваемый будущему мужу, едва только ее отлучат от груди, за столько-то «пара» — мелких монет наличными, остаток же уплачивается с передачей из рук в руки по достижении девушкой подходящего возраста. (Некогда на столь же холодном расчете основывались браки Царственных Особ: возможно, так продолжается и теперь — хотя у британских монархов взаимная симпатия и перевешивала все прочие соображения.) Брачные узы, заключенные в пеленках, не могут быть расторгнуты по достижении совершеннолетия: отвергнутая Супруга или Супруг пятнают честь семьи, и оскорбление должно быть смыто кровью. И все же (молю читателя о терпении — суть моей Проповеди прояснится, а тем временем Али и девушка в мужском одеянии так и взирают друг на друга в изумлении) — могло случиться так, что девушка по достижении брачного возраста отказывалась выйти замуж за уготованного ей мужа. Если она выказывала непреклонную решимость и храбро противилась любому нажиму, пренебрегая даже угрозами для жизни, ее порой прощали — но с одним непременным условием: отрекшись от суженого и от готового принять ее дома, упомянутого в договоре, она перед Советом Старейшин давала торжественную клятву, что не вступит в союз никогда и ни с кем! Теперь — навеки оставаясь незамужней, никому не подчиненной и независимой — она не вправе считаться женщиной и должна сделаться Мужчиной — поскольку быть никем ей нельзя. Ее одежда, повадка, оружие, обязанности, которые она выполняет (или от которых уклоняется), лошадь — все должно стать мужским: для всякого глаза она обязана следовать мужской природе — и горе той, кто об этом забудет! — за ее жизнью ревниво следит не один дом, а два — да и сама Дева не безоружна!

В памяти Али вдруг всплыл этот диковинный устой жизни: ему вспомнилась старуха, которую он знал ребенком, — жившая одиноко, без мужа, точно Монахиня, — и он понял не только что за девушка перед ним, но и кто она такая.

«Иман! — выдохнул он. — Это ты!»

Тут Иман отворачивается, словно устыдившись, что Али застал ее в таком виде, — хотя наедине с собой она была воплощением горделивого довольства и взирала на мир, словно он ей принадлежал. Но тотчас Иман вскидывает голову и взглядывает на Али — она первой распознала его, товарища детских лет, — и смеется — так он переменился — Али смеется в ответ — и говорит, что в сердце и мыслях у него она по-прежнему Дитя — точно такая, какой он видел ее в последний раз, — Иман отвечает тем же — теперь им необходимо подольше всмотреться в глаза и губы, руки и волосы — в облик, знакомый издавна, и в облик новый, доселе незнакомый, — язык им не повинуется, хотя сказать нужно многое. Наконец Иман робким и нежным движением — теперь от ее мужественности не осталось и следа — заворачивает свободно висящий рукав Али, чтобы увидеть давний памятный знак. Потом закатывает и свой рукав: у нее на руке точно такая же отметка, изображенная ею самой словно бы наугад, по памяти, кое-как — но точно такая же. И тогда годы, их разделившие, исчезают, будто их и не было вовсе, и оба становятся теми, кем были, — единой душой на два существа, без препон и преград! Однако, когда Али тянется к руке, которую прежде почти не выпускал из своей, Иман отстраняется, словно почуяв опасность.

«Расскажи, — просит Али, — жив ли наш престарелый дедушка? Расскажи мне, что с тобой происходило, почему ты стала такой. Разве некому было тебя опекать?»

«Дедушка умер, — отвечает Иман. — Умер давно — я покажу тебе, где он лежит. Он не переставал горевать по тебе. Пока он не умер, мне позволялось жить одной и ухаживать за ним, но потом старейшины задумали выдать меня замуж — за старого Вдовца, нуждавшегося в Служанке, — а я отказалась».

Отведенная в жилище Вдовца, Иман отвергла его притязания — боролась с ним свирепее тигра (уж Али-то знал, как) — и при малейшей возможности убежала на Пустошь, не думая, останется жива или нет. Пойманная соплеменниками, она в яростной решимости сражалась и с ними: клялась, что, если ее вернут к назначенному fiance [47], она убежит снова, или ночью перережет ему горло, или наделает еще много дел — каких именно, в точности она и сама не знала, но только они станут «ужасом земли». Во избежание побега Иман связали кожаными ремнями, однако она перегрызла узы и убежала вновь — была снова схвачена — и тогда, не заручившись ничьей поддержкой, потребовала разрешения принести обет Целомудрия — тот самый, что предусмотрен законами.

«Ты настолько ненавидела этого старика, что пожертвовала всем, лишь бы избавиться от его притязаний?» — спросил Али — Иман же ответила, что не питала ненависти к нему — ни к другим мужчинам — нет-нет — причиной тому была не ненависть, — тут она опустила глаза и натянула капюшон пониже, чтобы он не увидел ее лица.

Так она не любила ни разу? Прожила все эти годы — Весну своей жизни — в отречении от мира, подобно монахине? Неужели ни один Юноша из числа тех, кто сторожит стада, или разъезжает верхом на службе у паши, или охотится на Кабана, не заставил ее сожалеть о своем поступке, о сделанном ею выборе? «Что ты, о каком выборе? — воскликнула Иман. — Выбор у меня был невелик — либо жить с нелюбимым, либо умереть. Я решила не умирать — вот и все — и вот…» Она вскинула голову, и на губах у нее заиграла улыбка, а в глазах вспыхнули огоньки: «И вот, я разъезжаю верхом, я охочусь, я имею слово в Совете. Разве этого мало? Больше любви — или нет? Скажи мне».

Назад Дальше