«Немногое известно мне о любви, — отвечал Али, — разве что ее цена — не знаю, что можно взять за нее взамен. Иман! Теперь, когда я нашел тебя — а ты меня, — я вижу, что ты потеряна для меня столь же безвозвратно, как если бы я и не возвращался из той проклятой страны, куда меня отвезли!»
Иман молчала — она выпрямилась, побудив и Али встать с места. Проникновенная нежность выразилась в ее чертах, а глаза, устремленные на него, наполнила неизбывная печаль: этот взгляд — было единственное, что в ней нисколько не переменилось. «Пойдем, — произнесла она. — Я отведу тебя в Совет, и мои собратья радушно тебя примут: ведь ты почитался мертвым — и вот вернулся. Не спрашивай больше ни о чем!»
Молчанием встретили возвращение Блудного Сына суровые Пастухи: когда Али объявил свое имя, большинство из них не выразило никакой радости — но и неодобрения тоже — один без улыбки протянул ему руку — другой с любопытством осмотрел его лошадь, поклажу (что там внутри?) и попросил показать меч, знак былой милости прежнего паши, — а третий отвернулся, не ответив на Приветствие — по той же самой причине: Али (как он слышал) состоял в воинстве у паши, который истребил весь его род. Али попытался описать им свои похождения среди Неверных, но они мало что поняли из рассказа — посмеялись, сочтя все шуткой или блажью, — скоро им наскучило нагромождение небылиц, в которых они Али заподозрили, — и на том он с ними расстался. Тем не менее права Али в Совете никто не оспаривал — ему подыскали кров и (когда ладони его загрубеют) обещали найти работу.
С Иман, конечно же, дело обстояло иначе — с ней он словно бы открыл книгу, давным-давно захлопнутую и закрытую на застежки, — книгу времен ранней юности; иные страницы он забыл или превратно запомнил — иные до сих пор знал наизусть. Али с Иман, как бывало прежде, лежали рядом в тенистой долине, вслушиваясь в сонное полуденное безмолвие — и припоминали, какие чувства переживали тогда, не умея их назвать. Али ощущал, как в душе у него пробиваются давно заглохшие прозрачно-чистые ручьи. Теперь-то он знал, как их назвать, — и знал, куда некогда они готовы были устремиться, — знала об этом и Иман — но теперь обоюдное целомудрие береглось данным ею обетом, как прежде — детской Невинностью: их наполнял прежний восторг, не находивший выхода. Рука Иман касалась руки Али — и тут же отдергивалась — она отводила глаза — сохраняя на лице улыбку, — Али вздыхал и отворачивался — они должны были избегать уединения — и оба понимали это.
Едва лишь обнаружилось (и довольно скоро), что Али не желал ничего другого, как только быть возле Иман, — что переменилась и она — и не желала ничего другого, как только будить его по утрам, скакать верхом рядом с ним в полдень и вместе с ним веселиться по вечерам, как настроения среди соплеменников начали омрачаться. Вспомнились рассказы о том, как в детстве они были неразлучны, — у Источника и близ Очага за ними следили столь же пристально и подозрительно, что и за парочкой в шелках и бархате, шушукающейся на лондонских или батских Балах-маскарадах, — и даже куда придирчивей, поскольку здешние последствия могли оказаться еще более роковыми, а расплата гораздо суровей: тут каждый заранее видел себя Палачом — рука бралась за оружие с той же легкостью, что и губы раздвигались в улыбке. Однако у наций, именуемых цивилизованными, виселица карает совместное прегрешение только тех, кто на самом деле принадлежит к одному полу, независимо от одежды и внешнего убранства — здесь же властвует Закон иной. В этом исхоженном вдоль и поперек безлесном краю среди множества удобных местечек нельзя найти ни одного, где влюбленным удалось бы избежать недреманного Ока, — стоило Иман и Али уединиться, дабы излить друг другу сердце, спустя час-другой словно бы невзначай вблизи появлялся наблюдатель, проходивший мимо с напускным равнодушием и все же бравший на заметку малейшие подробности сомнительного свидания. Вскоре это сделалось для них невыносимым — они, составляя друг для друга целый мир, не в силах были избавиться от мирского глаза!
«Что же, тогда я уйду, — заявил наконец Али. — На тебя я навлекаю одну только опасность. Лучше, если мы расстанемся — будем, как прежде, в разлуке! — лишь бы ты не погибла из-за меня».
«И уходи! — вскричала Иман, вскочив на ноги. — Нашел меня — а теперь оставь! Но знай, для меня это равносильно смерти!»
«Для меня тоже — но ты живи — будь, чем была, — отпусти меня и прости!»
«Ты боишься смерти? Я — нет!» С этими словами Иман выхватила из-за пояса пистолет — готовая (в чем Али не сомневался) покончить сначала с ним, а потом с собой — абсолютистка, подобно всем ее соплеменникам! Однако она позволила Али мягко отнять у нее оружие — и, будто девочка, расплакалась у него на груди.
«Иман! — заговорил снова Али. — Если ты бросаешь вызов смерти — крепче держись за жизнь — для этого потребна не меньшая Отвага, — зато и награда, коль ее завоюешь, — куда щедрее мрака и погребального Костра».
«На что дерзнешь ты — дерзну и я, — воскликнула Иман, и ее темные глаза зажглись тигриной отвагой и решимостью. — Можешь на меня положиться!»
«Я всегда был в тебе уверен, — отвечал Али, — и всегда буду. А теперь вперед!»
Так обстояло дело, когда Али открыто объявил о своем желании обратиться к Совету Старейшин клана, который разрешал важные споры и выносил суждения по всем вопросам. На обращение Али ответили не сразу, но, после некоторых колебаний, согласились его рассмотреть — и спустя какое-то время, по прибытии из дальних сторон важных представителей, Совет должным образом был созван. В собрании вскоре воцарилась надлежащая Торжественность — и после того, как в сосредоточенном молчании было выкурено по трубке, Али дали слово. Али начал с самых восторженных похвал присутствующим, какие только смог восстановить в памяти на родном языке, а затем принес Их Превосходительствам нижайшие извинения за то, что не предстал перед ними раньше, дабы выказать свое послушание, — речь его была выслушана с полнейшей невозмутимостью, приличествующей особам с чувством собственного достоинства. Далее Али предложил устроить в честь своего прибытия праздник — столь громкое заявление вызвало у некоторых слушателей смешки — или скорее в честь своего возвращения домой, к своему народу, чтобы уж никогда более не пускаться в скитания (тут он, окинув взглядом всех присутствующих, задержался на Иман, которая сохраняла полную серьезность). Для пиршества, сказал Али, будет доставлено все необходимое, причем полностью за его Счет: это замечание было встречено одобрительно, и собравшиеся, один за другим, выразили свое согласие. Расходясь, старейшины благосклонно кивали Али и улыбались; для пиршества был назначен благоприятный день, хотя в это время года все дни выглядели одинаково благоприятными; снова — в знак полного единодушия — раскурили трубки и несколько раз выстрелили в безоблачно-голубое небо.
Обычно считается, что наши порочные пристрастия несхожи с пристрастиями Мусульман: приверженцы ислама избегают крепких напитков, предпочитая трубку и Мальчиков, тогда как мы неравнодушны к бутылке и Девицам — но это мнение справедливо только отчасти. Во владениях Султана и в краях Правоверных есть немало стран и народов — и хотя в пределах Албании выпивка встречается не повсеместно, обитатели этой земли называют себя самыми отъявленными бражниками из всех последователей Пророка и способны осушать емкости ловчее многих — пока не покажется дно бочки. Али пришлось пуститься на поиски — хотя и недолгие, — чтобы запастись достаточным для затеянного Праздника количеством бурдюков с вином и сосудов с ракией: так албанцы называют местный Бренди. Пиршество по необходимости устраивалось alfresco [48], поскольку для всей общины нельзя было найти достаточно просторного помещения, да к тому же на открытом воздухе удобнее стрелять из ружей: там пороха не жалели. Приглашены были все — за исключением тех, кто состоял в кровной вражде, — то есть все, кто в эти недолгие часы готов бьш поклясться, что будет палить только в воздух: под «всеми» подразумевались, естественно, мужчины, в число которых входила и Иман.
«Не пей ничего — делай только вид, — мимоходом, словно невзначай, шепнул Али Иман. — Я тоже не стану. Будь готова, когда я подам сигнал!» Иман не ответила — как и подобает Воину, который и без слов дает понять Собрату по оружию, что согласен со всем, — никогда еще Иман не представлялась Али столь схожею с отважным и неустрашимым мужчиной — он тайком улыбнулся при мысли о том, как на самом деле обстоит дело и как странно устроен мир.
Празднество началось на закате — запылал огромный костер, Старейшин препроводили к почетным местам (всего лишь коврам, наброшенным на камни), Музыканты принялись за пронзительно-надрывные мелодии, невообразимые для тех, кому не довелось их слышать, и незабываемые для всех прочих. На вертеле еще с полудня жарился целиком козленок, начиненный Рисом с Изюмом; теперь его разделили на части — их охотно поедали с плоских Лепешек, служивших тарелками, — мехи с Вином проворно передавались из рук в руки. Выпивка возымела немедленный эффект: веселье сделалось безудержным — громкие голоса затянули Песню, если ее можно так назвать, — грянули выстрелы — ружья заряжали снова — и вновь гремели выстрелы. Когда сгустилась тьма и искры, взмывая, растворялись в черноте, затеяли пляску — как приступают к поучениям на квакерских собраниях — Дух (а в ином случае Спиртной Дух) неудержимо побуждает и к тому и к другому. Первыми выступили гибкие подростки, змеевидной лентой пронесясь через сборище: движения были томными, а лица одновременно и горделивыми, и бесстрастными — истолковать их было трудно, — пляска ускорялась по воле дудок и барабана, и скоро к танцорам, вскочив, присоединились и другие.
За всем этим Иман постепенно передвинулась, не вызвав ни малейшего недоумения (смеясь с сотрапезниками и поднимая чашу, ни разу не опустошенную), к самому краю пирующих, как ей и подобало согласно обычаю — хотя она и считалась мужчиной, — дабы под влиянием Бахуса ее не задел обидчик. Там она приметила, где стоит быстроногий скакун, принадлежавший Али, — оседланный и с готовой поклажей, — а также где находятся кони гостей, по статям значительно ему уступавшие.
И вот выпивка льется рекой — полноводнее, чем реки в тех краях: свободно и с избытком — уже и самые стойкие забулдыги еле держатся на ногах — кое-кто из старших уже погрузился в Забытье, — но прочие, поддавшись демонической власти вина, продолжают самозабвенный танец. Юноши кружатся в бешеном вихре, иные задирают рубашки до коричневых сосков — чтобы исполнить clause du ventre [49]. Какой-то седовласый гуляка, с пеной на бороде, настолько распалился, что ринулся к юношам с предосудительным намерением, не в состоянии только решить, кого из них хватать, — те со смехом увертываются от сатира, и тот падает на колени. Вскоре тех, кто не кружится в танце, сваливает сон или терзает рвота; даже танцоры начинают падать на землю один за другим, будто кегли, — и в поднявшейся суматохе, которая отвлекла всеобщее внимание, Али подает Иман знак.
Поодиночке они выскальзывают из круга пирующих — никем не замеченные — уводят лошадей — подальше от отблесков угасающего костра — там, схватившись за руки, переводят дух, вскакивают в седла — и бесшумно скрываются — исчезают, словно призраки при первом ударе утреннего колокола!
Итак, повесть окончена: любовь и отвага — единение душ — быстроногие скакуны — рассказано обо всем. Куда направятся влюбленные — как будут жить — как любить — вопреки козням света — как состарятся и, однако, останутся прежними — все это, согласно общепринятым правилам, описывать незачем. Но если наша повесть похожа на жизнь — что, надеюсь, хотя бы отчасти правда (впрочем, возможно, в ней больше занимательных перипетий и меньше сомнений, не воплощенных стремлений, долгих часов Скуки и проч., и проч.), — тогда она сходствует с жизнью по крайней мере в одном отношении, а именно: ничем не заканчивается, ибо такова особенность Жизни, которая начинает (или продолжает) новую историю, как раз когда завершается прежняя — подобно тому, как волна набегает на волну и одна сменяется другой.
Посему вглядитесь в оголенные взгорья над Морем, где странный путник ведет за собой усталую лошадь, — он поминутно останавливается, прислушиваясь, не донесется ли до ушей нечто с безлюдных холмов — помимо орлиных криков или стенаний ветра, — но ничего такого не слышит — и потому продолжает свой путь. Он отлично знает, кого ищет: он незамеченным следовал за ними по пятам — и немного отстал из опасения, что его обнаружат, а потому сбился со следа, однако не сомневается, что где-то поблизости, в какой-нибудь скальной Пещере, укрылись те, за кем он гонится, — точно так же поступил бы и он на их месте. И сейчас, обогнув острый выступ громадной желтой плиты, он видит то, что с уверенностью уловил слухом: возле устья темной пещеры стоит лошадь, истомленная, как и его собственная, и там, в жаркой тени того самого камня, подальше от глаз, он опускается на землю — словно готовясь нести стражу или дожидаться появления беглецов, чтобы их схватить (сказать трудно), — но, недвижный и безмолвный, он все же не может подслушать идущий внутри пещеры разговор.
О чем же говорит эта усталая пара, что свершила столь дальний побег и все еще не избегла опасности, — о чем говорят они, лежа рядом на холодном полу Пещеры и держа друг друга за руки? Почему девушка плачет — теперь, после того, как столько миль она наравне с любимым, без единой жалобы делила все трудности?
«Не могу ответить, почему, — шепчет она Али, в ответ на его настойчивые расспросы. — Не спрашивай больше».
«Мы сделали что-то дурное? Нет, ничего».
«Дурного мы не сделали — это так».
«Ты хотела бы, чтобы я не возвращался — чтобы все шло заведенным порядком — а я ничего не испортил?»
Иман не ответила на это, но поднялась с места, отошла от Али и села поодаль — опустив глаза, захватила с серой земли пригоршню праха — той субстанции, которую мы именуем Прародителем и последним Уделом, — и рассеянно пропустила пыль сквозь пальцы. «Не знаю, — проговорила она, — что для меня большее горе: то, что ты был оторван от меня, когда мы были детьми, — или что мы сейчас вместе».
«Что такое ты говоришь? Разве я не старался сделать все возможное, чтобы ты стала моей по достижении совершеннолетия? Когда меня увез всадник паши, я слышал твои крики — и мое сердце надрывалось от плача — так зачем ты говоришь такие слова?»
«Мой Али! — Иман подняла взгляд, полный волнения и сострадания. — Есть то, о чем ты не подозреваешь, — роковое знание — суть его дошла до меня, когда я жила одна, — ты обрел бы его и сам, не будь твои мысли заняты другим, — об этом давно забыли, но я докопалась, что к чему, и теперь мне никак не выбросить это из головы».
«Скажи», — потребовал Али, хотя в глазах Иман прочитал, что лучше этого не делать.
«Знаешь ли ты, мой самый дорогой и единственный, как мы с тобой оказались в этих краях, среди этого народа?»
«О себе, — отозвался Али, — теперь я знаю. Раньше не знал. Знаю, что мой отец — англичанин, он силой взял жену бея, главы племени, и зачал меня. Бей убил мою мать, а меня отослали прочь».
«Это так, — кивнула Иман. — И меня вместе с тобой — туда же, куда и тебя, — жить там, где жил ты. Али! Эта несчастная женщина, твоя мать, родила не одного ребенка! Я ее дочь, как ты — ее сын!»
Темноту пещеры рассеивает только один источник света: через отверстие в дальней стене проникает узкий солнечный Луч; он медленно прополз по шершавым стенам и теперь прямо уперся в недвижно и порознь сидящую пару; быть может, Али знал о том, что сказала ему Иман, — с давних слов престарелого Пастуха — и, хотя отказался тогда вникнуть в их смысл, наверное, все же понял до конца — так что ставшее известным только сейчас было ведомо ему всегда.
«Скажи мне, какой грех страшнее, — произнес Али, — нарушить обет Целомудрия и разделить ложе с любым мужчиной — или с родным братом?»
«Оба неискупимы. Если совершить один, какое значение имеет другой?»