Дзен в искусстве написания книг - Рэй Брэдбери 3 стр.


Все это, конечно же, всплыло, когда я писал «Банку» — и бродячий цирк, и выставка зародышей, и все прежние страхи излились из кончиков пальцев прямо в пишущую машинку. Старая тайна, наконец, обрела место успокоения — в моем рассказе.

Я нашел в своем списке еще одно название для рассказа — ТОЛПА. Неистово стуча по клавишам, я вспоминал одну страшную аварию. Мне тогда было пятнадцать. Услышав грохот, я выскочил из дома друга и увидел машину, налетевшую на телефонный столб. Машина переломилась пополам. Люди лежали мертвые на тротуаре, одна из женщин умерла прямо у меня на глазах, ее лицо было все разворочено. Еще один мужчина умер через минуту. И еще один — на следующий день.

Я в первый раз видел такое. Я шел домой, натыкаясь на деревья, в шоке. Мне потребовалось несколько месяцев, чтобы справиться с ужасом после той сцены.

Многие годы спустя, держа перед собой список, я вспомнил несколько странностей, связанных с тем происшествием. Машина разбилась на перекрестке, где с одной стороны располагались опустевшие к вечеру фабрики и безлюдный школьный двор, а с другой — кладбище. Я выбежал из ближайшего дома, в ста ярдах от места аварии. И все же за считаные секунды здесь собралась толпа. Откуда взялись все эти люди? Уже теперь мне подумалось, что в столь позднее время они могли появиться, как это ни странно, из пустых фабрик или, что еще более странно, с кладбища. И через пару минут за пишущей машинкой меня осенило: да ведь это всегда одна и та же толпа, и она собирается на всех авариях! Это жертвы давних несчастных случаев, обреченные вновь и вновь возвращаться к местам новых несчастий.

Как только идея нашлась, рассказ написался буквально за вечер.

Тем временем цирковые артефакты подступали все ближе, их огромные кости начали рваться наружу, протыкая мне кожу. Я все чаще и чаще писал длинные прозаические стихотворения о бродячих цирках, прибывающих в город глубокой ночью. Все эти годы, когда мне было чуть за двадцать, я частенько бродил по Зеркальному лабиринту на старом пирсе в Венеции со своими друзьями, Ли Брэкетт и Эдмондом Гамильтоном, и однажды Эд вдруг воскликнул: «Пойдемте отсюда скорее, пока Рэй не придумал историю о карлике, который приходит сюда каждую ночь, чтобы посмотреть на себя, высокого, в кривом зеркале, которое вытягивает фигуры!» «Вот оно!» — вскричал я и помчался домой писать «Карлика». «Будет мне наука — впредь держать язык за зубами», — сказал Эд, когда прочитал мой рассказ на следующей неделе.

МЛАДЕНЕЦ из списка, конечно, я сам.

Я помнил свой давний кошмар. О том, как рождался на свет. Я помнил, как лежал в колыбельке, трех дней от роду, и орал во всю глотку, возмущаясь, что меня вытолкнули в этот мир; давление, холод, натужные крики — в жизнь. Я помнил мамину грудь. Помнил доктора, на четвертый день моей жизни. Помнил, как он наклонился надо мной со скальпелем, чтобы сделать мне обрезание. Я все помнил, я помнил.

Я изменил название — не МЛАДЕНЕЦ, а «Маленький убийца». Рассказ был включен в десятки антологий. И я прожил эту историю — или часть этой истории — с первого часа жизни и дальше, но по-настоящему вспомнил ее и схватил, когда мне было уже за двадцать.

Написал ли я рассказы на основе всех, до единого, слов из моих многостраничных списков?

Не всех. Но большую часть я задействовал. ЛАЗ В ПОТОЛКЕ, внесенный в список в 1942 или 1943 году, проявился только три года назад как рассказ в «Omni».

Еще одна история обо мне и моем псе дожидалась своего часа больше полувека. В рассказе «От греха моего очисти меня» я возвращаюсь назад во времени и вспоминаю, как двенадцатилетним мальчишкой побил своего пса, чего я себе никогда не мог простить. Я написал рассказ, чтобы, наконец, разъяснить этого жестокого, унылого мальчишку и уже навсегда оставить в прошлом призрак его самого и призрак моего любимого пса. Кстати, это был тот же пес, который привел «компанию» с кладбища в «Гонце».

Все эти годы моим учителем, наряду с Ли Брэкетт, был Генри Каттнер. Он советовал авторов — Кэтрин Энн Портер, Джон Кольер, Юдора Уэлти — и книги — «Потерянный уикенд», «На вкус и цвет», «Дождь в дверном проеме», — которые надо читать и по которым надо учиться.

По ходу дела он познакомил меня с книгой Шервуда Андерсона «Уайнсбург, Огайо». Закончив читать, я сказал себе: «Мне бы хотелось когда-нибудь написать роман с действием на Марсе, с похожими героями». Я тут же настрочил список, какого сорта людей мне бы хотелось поселить на Марсе и посмотреть, что из этого получится.

Я забыл о «Уайнсбурге, Огайо» и своем списке. За многие годы я написал цикл рассказов о Красной планете. Однажды я поднял глаза и увидел, что книга завершена, список укомплектован, и «Марсианские хроники» отправились в типографию.

Вот как-то так. Если вкратце: вереницы имен существительных, изредка с прилагательными, которые обозначали неизвестную территорию, неоткрытые земли, немного о Смерти, все остальное — о Жизни. Если бы я не придумал эти рекомендации для Открытий, никогда бы я не стал тем, кем стал — любителем археологических или антропологических диковин, всеядной сорокой.

Той самой сорокой, что выискивает блестящие вещицы, странные штуковины и деформированные кости в кучах старого хлама у меня в голове, где свалены остатки разнообразных столкновений с жизнью, да еще Бак Роджерс, Тарзан, Джон Картер, Квазимодо и все остальные герои, пробудившие во мне желание жить вечно.

Как поется в старой песне «Микадо», «у него был свой маленький список», только мой список был вовсе не маленьким, и он привел меня в страну Вина из одуванчиков, и помог перенести страну Вина из одуванчиков на Марс, откуда я отрикошетил обратно в страну темного вина, в которую ночной поезд мистера Мрака прибывает задолго перед рассветом. Но самое первое и самое важное скопление существительных было наполнено шепотом листьев вдоль тротуаров в три часа ночи, похоронными караванами на пустынных железных дорогах и сверчками, которые вдруг умолкают без всякой причины, так что ты слышишь стук своего сердца, хотя лучше бы его не слышать.

Что приводит нас к последнему откровению…

В моем списке, составленном еще в школе, было Чудище, или, вернее, Чудище на чердаке.

Когда я был маленьким и мы жили в Уокигане, штат Иллинойс, у нас в доме была только одна уборная, наверху. Чтобы включить свет, надо было пройти почти до середины темного коридора. Я пытался уговорить отца, чтобы свет оставляли на ночь. Но электричество было недешево. Свет выключали.

Примерно в два или три часа ночи я просыпался, потому что хотел в туалет. Полчаса я лежал, разрываясь между мучительной необходимостью облегчить мочевой пузырь и страхом перед тем, что, я знал это точно, поджидало меня в темноте на ступенях чердачной лестницы. Наконец боль выгоняла меня из постели. Осторожно выбираясь в коридор, я говорил себе: беги со всех ног, подпрыгивай, включай свет, только не смотри вверх. Если взглянешь вверх прежде, чем включишь свет, оно будет там. Чудище. Кошмарное Чудище, притаившееся на лестнице. Поэтому беги вслепую; не смотри.

Я бежал, я подпрыгивал. Но каждый раз — это было сильнее меня — уже в самый последний миг я моргал и смотрел в жуткую темноту наверху. И оно было там, Чудище. Я кричал дурным голосом, и мчался обратно, и будил спящих родителей. Отец стонал и ворочался в постели, удивляясь, как у него получился такой вот сын. Мама вставала, находила меня, съежившегося в коридоре, включала свет и ждала, пока я сбегаю в туалет и спущусь обратно. Потом она расцеловывала мое залитое слезами лицо и укладывала мое дрожащее тельце в постель.

То же самое повторялось и следующей ночью, и следующей ночью, и следующей за ней. Доведенный до ручки моими истериками, отец откопал старый ночной горшок и засунул его мне под кровать.

Но я так и не излечился. Чудище осталось на лестнице навсегда. Мне удалось спастись, только когда мы перебрались на запад и мне уже было тринадцать.

Что я предпринял, недавно, по поводу этого кошмара? Ну…

Даже теперь, через столько лет, Чудище все еще прячется там, в темноте, и ждет. С 1926-го и до весны нынешнего 1986-го — это долгое ожидание. И вот, наконец, просмотрев свой верный список, я создал «Чудище на чердаке» — и смело взглянул и в темноту наверху, и в арктический холод, которые шестьдесят лет оставались на месте, в ожидании, когда их пригласят спуститься вниз, сквозь мои оцепеневшие пальцы — прямо к вам в кровь. Этот рассказ на основе воспоминаний был закончен на этой неделе, пока я писал это эссе.

Я оставляю вас у подножия вашей собственной лестницы, в половине первого ночи, с блокнотом, ручкой и списком, который надо составить. Вызывайте в воображении имена существительные, дразните свое тайное «я», почувствуйте вкус темноты. Ваше собственное Чудище ждет там, в сумраке на чердаке. Если говорить тихо-тихо и записывать все слова, которые захотят вылиться на бумагу из вашей нервной дрожи…

Чудище, притаившееся наверху, в вашей собственной сокровенной ночи… вполне может спуститься.

1986

Как удерживать и кормить Музу

Это непросто. Если кому-то и удавалось, то лишь ненадолго. Те, кто стараются изо всех сил, только отпугивают ее, и она убегает прочь. Те, кто поворачиваются спиной и идут по своим делам, тихонько насвистывая себе под нос, слышат, как она тайком крадется следом, привлеченная тщательно изображаемым пренебрежением.

Разумеется, мы говорим о Музе.

В наше время это слово уже выходит из употребления. В большинстве случаев, когда мы слышим его, то снисходительно улыбаемся и представляем себе этакую хрупкую древнегреческую богиню, одетую в лесные травы, с арфой в руках, ласкающую покрытый испариной лоб Сочинителя.

Муза — самая боязливая из всех дев. Она вздрагивает, слыша резкий звук, бледнеет, если ты обращаешься к ней с вопросом, и уносится прочь, если ты потревожишь ее одежды.

— Что ее беспокоит? — спросите вы. — С чего она так робеет?

Откуда она приходит и куда уходит? Как заставить ее задержаться подольше? Какая ей больше подходит температура?

Какие ей нравятся голоса, громкие или тихие? Где брать для нее еду, и какую именно еду, в каких количествах, и в котором часу ее надо кормить?

Для начала перефразируем строки Оскара Уайльда, только он писал о любви, а мы обратим эти строки к искусству:

Ослаблю хватку хоть немного — убегаешь,
В пылу сожму покрепче — умираешь.
Держу в объятиях со страхом и гадаю:
То ль убиваю я тебя, то ли теряю.

Не нравится слова «искусство» — подставьте, что хотите: «творчество», или «подсознание», или «пыл», или как вы сами называете то, что происходит, когда вы вертитесь огненным колесом — и рассказ или стихотворение «случается».

Еще один способ описать Музу — сравнить ее с этими мельтешащими светлыми пятнышками, с этими крошечными воздушными пузырьками, возникающими в глазах из-за мелких изъянов в хрусталике глаза или во внешней его оболочке. Мы их не замечаем годами, но стоит лишь раз обратить на них внимание, и они превращаются в невыносимое, досадное неудобство, которое отвлекает вас постоянно. Непрестанно присутствуя перед глазами, они портят все, на что падает взгляд. Когда обращаешься с этой проблемой к врачам, те дают неизбежный совет: не обращайте на них внимания, и они исчезнут. На самом деле они никуда не исчезают; они остаются на месте, просто мы их не видим, потому что сосредотачиваем внимание на том, что лежит за ними — на окружающем мире и его вечно меняющихся объектах, как, собственно, и следует поступать.

Так же и с нашей Музой. Если сосредоточить внимание не на ней, а за ней, она никуда не девается, но не мешает тебе смотреть.

Я утверждаю, что для того, чтобы удержать Музу, перво-наперво следует предложить ей угощение. Как накормить что-то такое, чего еще нет, объяснить сложновато. Но мы живем в окружении парадоксов. От еще одного парадокса хуже не станет.

Все очень просто. Всю жизнь, потребляя пищу и воду, мы строим новые клетки, мы растем, мы становимся больше и крепче. То, чего не было прежде, появляется и существует. Это неочевидный процесс. Его результаты заметны лишь по прошествии времени. Мы знаем, что процесс идет, но не знаем, как именно и почему.

Точно так же всю жизнь мы вбираем в себя звуки, зрелища, запахи, вкусы и осязаемые текстуры — людей, животных, пейзажей, событий, великих и малых. Мы вбираем в себя впечатления и переживания, и наш отклик на них. У нас в подсознании копится не только фактическая, но и реактивная информация, связанная с нашей реакцией на то или иное событие в жизни.

Это и есть та пища, на которой растет и крепчает Муза. Это наша кладовая, наш архив, куда мы должны возвращаться по сто раз на дню в бодрствующем состоянии, чтобы сверить реальность с воспоминаниями, и во сне — чтобы сверить воспоминания с воспоминаниями, то есть — призрака с призраком, с тем, чтобы изгнать этих бесов, если необходимо.

То, что для всех и каждого, — подсознание, для писателей становится Музой, в его творческом аспекте. Это два разных названия для одного и того же понятия. И, независимо от того, как мы его называем, в нем заключается суть личности, которую мы так превозносим, возвеличиваем и всячески славословим в демократическом обществе. Это материал, из которого складывается оригинальность. Поскольку один человек отличается от другого именно суммой накопленного им опыта, суммой переживаний — и отложившихся в голове, и забытых. Поэтому даже похожие события каждый из нас видит совершенно по-разному. Кто-то раньше впервые сталкивается со смертью, а кто-то позже. Кто-то сразу встречает любовь, кто-то ждет дольше. Два свидетеля одной и той же аварии, как мы знаем, расскажут о ней совершенно по-своему, каждый — на собственном языке, непонятном другому. В мире не сто элементов, а два миллиарда. И все они проявляют разные свойства.

Каждый человек интересен и оригинален, даже самый тупой и недалекий. Если правильно к нему подступиться, разговорить его, не мешать ему излагать свои мысли, а потом спросить: «Чего ты хочешь?» (Или, если он очень старый: «Чего ты хотел?») — он расскажет вам о своей мечте. А когда человек говорит от сердца, в свой момент истины он говорит, как поэт.

Со мной такое случалось не раз. Всю жизнь мы с отцом не особенно ладили и подружились лишь в самом конце. Его повседневная речь, его повседневные мысли были вполне заурядны. Но когда я просил: «Папа, расскажи о надгробном камне, когда тебе было семнадцать» или «о пшеничных полях в Миннесоте, когда тебе было двадцать», — папа рассказывал, как в шестнадцать лет, в начале нашего века, еще до того, как были определены последние границы, когда не было никаких автострад, а были лишь верховые тропы и железные дороги, а Неваду трясло в Золотой лихорадке, он убежал из дома и направился на запад.

Не на первой минуте, и даже не на второй, и не на третьей, нет, в самом начале папин голос еще не менялся, не обретал правильный ритм и слова. Но если он говорил подряд пять-шесть минут, к нему внезапно прежняя страсть возвращалась — старые добрые времена, старые песни, погода, солнечный свет, звук голосов, грохот товарных вагонов в ночи, тюрьмы, дороги, сужавшиеся за спиной в золотистую пыль, Запад, открывавшийся перед тобой, — все это было в его рассказах. И ритм, и мгновения — много мгновений — истины, а значит, поэзия.

К папе вдруг приходила Муза.

Правда лилась наружу.

Подсознание говорило само за себя, не затронутое ничем, оно свободно стекало с его языка.

Чему мы, писатели, и должны научиться.

Нам есть чему поучиться у любого мужчины, женщины или ребенка, которые, если затронуть их душу, искренне расскажут о том, что они любили или ненавидели — сегодня, вчера или когда-то давным-давно. Это тот миг, когда бикфордов шнур, прежде влажно трещавший, воспламеняется — и начинается фейерверк.

Назад Дальше