Я забрел так далеко, как никогда. Вот на что, наверное, похожа смерть. И вот так, наверное, чувствовал бы себя овощем: ты окончательно потерялся в тумане. Не двигаешься. Тело твое кормят, пока оно может принимать пищу, а потом его сжигают. Это не очень плохо. Боли нет. Ничего особенного, лишь кратковременный озноб, который, я думаю, со временем пройдет.
Вижу, как мой командир прикалывает на доску объявлений приказы, что нам сегодня надеть. Вижу, как министерство внутренних дел США наступает на наше маленькое племя с камнедробилкой.
Вижу, как папа выскакивает из чащи, замедляет шаг и прицеливается в большого оленя который прыжками несется к кедровнику. Один за другим из ствола вырывается дымок выстрелов, вылетают заряды, и — мимо — лишь пыль поднимается вокруг оленя, когда он уже взбирается на край горной гряды. Ухмыляюсь, глядя на папу.
Никогда не видел, чтобы ты так мазал, папа.
Глаз не тот, мальчик. Не могу удержать мушку. Прицел дрожал, как собака, зарывающая свое дерьмо.
Папа, послушай, эта кактусовая настойка Сида раньше времени состарит тебя.
Кто пьет кактусовую настойку Сида, мальчик, тот уже состарился раньше времени. Пошли освежуем зверя, не то мухи опередят нас, и нам ничего не останется.
Это не сейчас происходит, это уже в прошлом. Понимаете? И с ним уже ничего нельзя сделать.
Смотрите-смотрите. Ба-атюшки…
Слышу шепот — черные.
Наш-то болван Швабра прикорнул.
Правильно, Вождь, та и надо. Спи от греха подальше.
Мне уже не холодно. Наверное, добрался. Теперь холод меня не достанет. Даже могу остаться здесь навсегда. Мне уже не страшно. Им меня не достать. Только слова еще доносятся, но и они затухают.
Что ж… раз Билли решил игнорировать обсуждение, может быть, у кого-то еще есть проблемы, заслуживающие внимания группы?
Кое-что и в самом деле есть, мэм…
Это Макмерфи. Он где-то далеко. Все пытается вытянуть нас из тумана. Ну почему он не оставит меня в покое?
— …помните, как мы недавно голосовали… насчет телевизионного времени? Так вот, сегодня пятница, и я подумал, что хорошо бы снова обсудить этот вопросец, так, посмотреть, вдруг еще кто набрался смелости.
— Мистер Макмерфи, цель данного собрания — терапия, групповая терапия, и я не вполне уверена, что эти мелкие обиды…
— Да хватит, оставьте, все это мы уже давно слышали. Я и еще несколько ребят решили…
— Одну минуту, мистер Макмерфи, разрешите мне задать вопрос группе: вам не кажется, что мистер Макмерфи слишком часто навязывает свои желания другим? Думаю, вам было бы легче, если бы мы перевели его в другое отделение.
Минуту все молчат. Потом кто-то произносит:
— Пусть голосует, почему не даете? Почему хотите отправить его в буйное только за то, что выносит вопрос на голосование? Что такого, если поменяем местами расписание?
— Но как же, мистер Скэнлон, насколько я помню, вы три дня отказывались от еды, пока мы не разрешили включать телевизор в шесть часов вместо шести тридцати.
— Нужно человеку смотреть новости? Так могут разбомбить Вашингтон, а мы об этом узнаем через неделю.
— Да? И вы жертвуете вашими новостями ради того, чтобы посмотреть, как компания мужчин играет с мячиком?
— Давайте позволим ему проголосовать, мисс Вредчет.
— Хорошо. Но мне кажется, это убедительное доказательство того, как он выводит некоторых из вас из душевного равновесия. Что именно вы предлагаете, мистер Макмерфи?
— Я предлагаю переголосовать, чтобы смотреть телевизор днем.
— Вы уверены, что вас устроит еще одно голосование? У нас есть более важные дела…
— Меня устроит. Очень хочется посмотреть, кто из этих ребяток смелый, а кто нет.
— Вот такие речи, доктор Спайви, и наводят меня на мысль, что для блага пациентов мистера Макмерфи лучше перевести отсюда.
— Пусть начинает голосование, почему не даете?
— Разумеется, мистер Чесвик. Начинайте. Поднятия рук вам будет достаточно, мистер Макмерфи, или вы настаиваете на тайном голосовании?
— Я хочу видеть руки. И те, которые не поднимутся, тоже.
— Кто хочет перенести время просмотра телевизора на послеобеденное время, поднимите руки.
Первой, как мне кажется, поднимается рука Макмерфи — она перевязана в том месте, где в нее врезался пульт управления, когда он пытался его поднять. А там, дальше по склону, я вижу другие руки, поднимающиеся из тумана. Это выглядит… как будто большая красная рука Макмерфи ныряет в туман и вытягивает людей оттуда, тащит их, хлопающих глазами, на свет. Первый, второй, третий. Вытягивает из тумана всех острых по очереди, и вот они уже стоят, все двадцать, голосуют не только за просмотр телевизора, но и против Большой Сестры, против ее попытки отправить Макмерфи в буйное, против того, как она многие годы вела себя, разговаривала с ними, унижала их.
Никто не говорит ни слова. Чувствую, поражены все — и пациенты, и медперсонал. Сестра никак не сообразит, что произошло: еще вчера, до того как он пытался поднять пульт, проголосовать могли пару человек. Но вот она заговорила, взяла себя в руки, спрятала удивление.
— Я насчитала только двадцать, мистер Макмерфи.
— Двадцать? А что еще нужно? Нас здесь как раз двадцать и… — он вдруг осекся, когда понял, что она имела в виду. — Черт, подождите-ка…
— Боюсь, ваше предложение не прошло.
— Подождите хоть одну минуту!
— В отделении сорок пациентов, мистер Макмерфи. Сорок пациентов, из которых проголосовали только двадцать. Чтобы изменить порядок в отделении, необходимо большинство. Что ж, голосование закончено.
По всей комнате начинают опускаться руки. Все понимают, что проиграли, и пытаются улизнуть в туман, снова спрятаться. Макмерфи вскакивает.
— Чтоб я сдох! Вот как вы решили это дело повернуть? Считаете голоса и этих старых доходяг?
— Доктор, вы разве не объяснили ему процедуру голосования?
— Боюсь, что нет… Макмерфи, все правильно, необходимо большинство. Она права, да, права.
— Большинство, мистер Макмерфи. Таков устав отделения.
— И, конечно, чтобы изменить чертов устав, тоже требуется большинство. Все ясно. Много в жизни дерьма я навидался, но такого еще не видел!
— К сожалению, мистер Макмерфи, так записано в нашем распорядке, и если вы позволите, то я…
— Так вот чего стоит ваша демократическая чушь… вот это да!
— Вы, кажется, расстроены, мистер Макмерфи. Доктор, не кажется ли вам, что он расстроен? Прошу вас это отметить.
— Не надо шуметь, мадам. Когда кого-нибудь дерут, у него есть право кричать. А нас чертовски хорошо отодрали.
— Может быть, доктор, в связи с таким состоянием больного нам лучше закончить собрание пораньше?..
— Стойте! Подождите минуту, я переговорю со стариками.
— Голосование окончено, мистер Макмерфи.
— Дайте мне переговорить с ними.
Он идет к нам через комнату. Приближается такой большой и становится все больше и больше, лицо у него горит. Влазит в туман и пытается вытащить Ракли, потому что тот самый молодой.
— Что скажешь, приятель? Хочешь смотреть финальную серию? Бейсбол. Бейсбольные матчи. Ну, подними только руку…
— На…
— Ладно, забудем. А ты, друг, что? Как тебя? Эллис? Что скажешь, Эллис, насчет просмотра матча по телевизору? Подними только руку…
Руки Эллиса прибиты к стене и не принимаются во внимание при подсчете голосов.
— Я же сказала: голосование закончено, мистер Макмерфи. Вы лишь делаете из себя посмешище.
Он не обращает на нее внимания. Идет дальше вдоль хроников.
— Ну давайте же, давайте. Только один ваш голос, только одна рука. Докажите ей, что еще можете.
— Я устал, — говорит Пит и качает головой.
— Ночь — это… Тихий океан. — Полковник читает по ладони, его невозможно отвлечь голосованием.
— Один из вас, ребята. Пусть скажет громко! Вот где вы получите преимущество, неужели не понимаете? Мы должны это сделать… иначе проиграем! Какие дураки! Неужели никто из вас не понимает, о чем я говорю? Ну, поднимите руку? Ты, Габриэль? Джордж? Нет? Ты, Вождь, что скажешь?
Стоит надо мной в дымке. Ну почему не оставит меня в покое?
— Вождь, на тебя последняя надежда.
Большая Сестра складывает бумаги, остальные сестры окружили ее. Наконец она встает.
— В таком случае, собрание откладывается, — говорит она. — Работников прошу собраться в комнате для медперсонала примерно через час. Итак, если больше ничего нет…
Поздно, не могу больше сдерживать ее. В тот первый день Макмерфи что-то с ней сделал, заколдовал своей рукой, поэтому она не слушается моих приказов. Но это же бессмысленно, любому дураку ясно; и я бы этого не сделал по собственной воле. Судя по тому, как сестра пристально смотрит на меня, раскрыв рот и не произнося ни слова, я понимаю, что попал в беду, но не могу остановиться. Какими-то невидимыми проводами Макмерфи подключился к ней и медленно поднимает ее, чтобы вытащить меня из тумана, на свет, где я беззащитен. Он тянет ее своими проводами…
Нет. Неправда. Я сам поднял ее.
Макмерфи издает радостный вопль, хватает и ставит меня на ноги, хлопает по спине.
— Двадцать один! С голосом Вождя стало двадцать один! Ей-Богу! И если это не большинство, я съем свою шляпу!
— У-У-УУУУ, — вопит Чесвик.
Ко мне спешат все острые.
— Собрание было закрыто, — объявляет сестра. Она еще улыбается. Вышла из дневной комнаты, идет на дежурный пост, но затылок у нее краснеет и набухает, словно вот-вот она взорвется.
Она не взрывается, по крайней мере, еще в течение часа. Улыбка у нее за стеклом какая-то кривая и странная, такой мы раньше не видели. Она просто сидит, и видно, как при каждом вдохе и выдохе у нее поднимаются и опускаются плечи.
Макмерфи смотрит на часы и объявляет, что вот-вот матч начнется. Он и несколько острых у питьевого фонтанчика драют на коленях плинтус. Я уже десятый раз за сегодняшний день подметаю чулан. Скэнлон и Хардинг ходят с полотером из конца в конец коридора, натирают пол воском, выписывая сияющие восьмерки. Макмерфи повторяет, что, по его мнению, подошло время матча, поднимается и бросает тряпку. Остальные продолжают работать. Макмерфи проходит мимо окна, откуда она свирепо смотрит на него, и ухмыляется ей, словно уверен, что на этот раз он одержал верх. Когда, наклонив голову, он ей подмигивает, ее шея слегка дергается.
Все продолжают заниматься своим делом, но краем глаза следят, как он тянет к телевизору кресло, потом включает телевизор и садится. На экране из вихря появляется картинка, где на фоне бейсбольного поля попугай чирикает остроумные песенки. Макмерфи встает, увеличивает громкость, чтобы заглушить музыку из динамика на потолке, подтягивает к себе и ставит перед собой стул, садится в кресло, перекрещивает ноги на стуле, откидывается в кресле, потом закуривает, чешет пузо и зевает.
— Хо-хо-хо! Сейчас бы только пива и чего-нибудь горяченького.
Видно, как лицо сестры становится красным, она изумленно уставилась на него и шевелит губами. Секунду она оглядывается, видит, что все наблюдают и ждут, как она поступит, — даже черные и сестрички украдкой бросают на нее взгляд, да и больничные врачи, потянувшиеся на собрание медперсонала, тоже наблюдают. Рот ее захлопывается. Она смотрит на Макмерфи, ждет, когда остроумная песенка закончится, потом встает, идет к стальной двери, где находятся приборы управления, щелкает переключателем, и картинка в телевизоре сворачивается, снова превращаясь в серое. На экране остается лишь светлая точка — глазок, прицелившийся прямо в сидящего Макмерфи. Но глазок этот ничуть его не беспокоит. По правде говоря, он даже не показывает вида, что на экране ничего нет. Он берет сигарету в зубы и сдвигает кепку почти на нос, так что вынужден откинуться назад, чтобы видеть из-под козырька.
Сидит так, сцепил пальцы на затылке, ноги на стуле, из-под козырька торчит дымящаяся сигарета — смотрит на экран телевизора.
Сестра, сколько может, терпит, потом подходит к двери дежурного поста и громко обращается к нему: советует помочь другим с уборкой. Он молчит, смотрит дальше.
— Я же сказала, мистер Макмерфи, что в это время вы должны работать. — Не голос, а электропила, которая натянуто завыла, врезаясь в сосну. — Мистер Макмерфи, предупреждаю вас!
Все прекратили работу. Она снова оглядывается вокруг и делает шаг к Макмерфи.
— Вы здесь в заключении, понимаете?.. И под моей юрисдикцией... и медперсонала. — Она поднимает руку, раскаленные красно-оранжевые пальцы впиваются в ладонь. — В моей юрисдикции и в моей власти…
Хардинг выключает полотер, бросает его в коридоре, идет за стулом, ставит рядом с Макмерфи, садится и тоже закуривает.
— Мистер Хардинг! Вернитесь к работе согласно распорядку!
Голос ее сейчас — пила, попавшая на гвоздь, и это так забавно, что я почти смеюсь.
— Мистер Хардинг!
Потом идет и берет стул Чесвик, за ним Билли Биббит, потом идет Скэнлон, потом Фредриксон и Сефелт, наконец все мы бросаем швабры, щетки, тряпки и приносим себе по стулу.
— Вы все… прекратите это. Прекратите!
И вот мы сидим в ряд перед выключенным телевизором, смотрим на серый экран, как будто отлично видим бейсбольный матч, а она кричит и неистовствует за нашими спинами.
Если бы кто-нибудь зашел и увидел, как несколько человек глядят на пустой экран телевизора, а пятидесятилетняя женщина визжит им в затылок о дисциплине, порядке и наказаниях, то подумал бы, что попал в сумасшедший дом.
Часть вторая
Где-то самым краем глаза вижу белое эмалевое лицо в дежурном посту, раскачивающееся над столом; вижу, как оно коробится и оплывает, пытаясь принять прежнюю форму. Остальные тоже наблюдают, хотя и делают вид, что заняты. Они притворяются, будто смотрят в пустой экран телевизора, но любой может заметить, как они украдкой бросают взгляды на Большую Сестру за стеклом, так же, как и я. Впервые она за стеклом на своей шкуре испытывает, что это такое, когда за тобой наблюдают, а твое единственное желание — опустить зеленую штору между своим лицом и этими глазами, от которых невозможно спрятаться.
Врачи-ординаторы, черные и сестры тоже смотрят на нее, ждут, когда она пойдет по коридору, уже подошло время назначенного ею самою собрания, ждут, чтобы увидеть, как она поступит, когда теперь всем ясно, что и она может терять самообладание. Она знает, что за ней наблюдают, но не двигается с места. Не двигается даже тогда, когда они не спеша тянутся по коридору в комнату медперсонала, без нее. Я замечаю, что вся аппаратура в стенах безмолвствует, будто ждет, когда она поднимется с места.
Тумана уже нет нигде.
Вдруг вспоминаю, что мне полагается убирать комнату медперсонала. Я всегда убираю ее, когда они проводят собрания, уже многие годы делаю это. Но сейчас мне так страшно, что я не могу встать со стула. Я всегда убирал эту комнату, потому что они думали, будто я глухонемой, но теперь, когда они видели, как я поднял руку по приказу Макмерфи, разве они не догадались, что я слышу? Неужели они не сообразят, что я не был глухим все эти годы и слышал секреты, предназначенные только для их ушей? Что они сделают со мной там, в комнате для персонала, если им все известно?
Тем не менее они привыкли видеть меня там. Если меня не будет, они наверняка поймут, что я не глухой, они решат: вот видите? Он не пришел на уборку, разве это не доказательство? Совершенно ясно, что нужно делать…
До меня начинает доходить, какой огромной опасности мы подверглись, позволив Макмерфи выманить нас из тумана.
Рядом с дверью, прислонившись к стене, стоит черный, руки скрестил на груди, розовый кончик языка бегает взад-вперед по губам, смотрит, как мы сидим у телевизора. Глаза, как и язык, тоже бегают, перебегают с одного больного на другого, останавливаются на мне, и я вижу, как его кожаные веки слегка приподнимаются. Долгое время он наблюдает за мной, понятное дело, думает, почему я так вел себя на собрании группы. Но вот он накренился вперед, отлепился от стены и идет в чулан, где хранятся швабры, выносит ведро с мыльной водой и губкой, поднимает мои руки вверх и надевает на одну ручку ведра, словно подвешивает котелок над костром.