— Я держалась одного правила.
— Какого?
— Не ставить ничего — ничего! — выше суждений своего разума.
— На вашу долю выпали тяжкие испытания… может, более тяжкие, чем на мою… чем на чью бы то ни было. Что давало вам силы их вынести?
— Знание, что моя жизнь есть величайшая ценность, слишком великая, чтобы уступить ее без борьбы.
Она увидела на лице Черрил удивление и смятение, словно та пыталась вернуть что-то давно потерянное.
— Дагни, — зашептала она, — это… это то, что я чувствовала в детстве… то, что, как будто, лучше всего помню с тех пор… и, оказывается, я не утратила этого чувства, оно живо, оно всегда было живо, но, повзрослев, я подумала, что его нужно таить… у меня не было для него названия, но теперь, когда вы сказали, я внезапно поняла, что оно представляет собой… Дагни, это хорошо — так относиться к собственной жизни?
— Черрил, слушай внимательно: это чувство — вместе со всем, чего оно требует, и что предполагает — самое благородное, высшее и лучшее на свете.
— Я спрашиваю потому, что… что не смела так думать. Люди давали мне понять, что считают это грехом… что осуждают это мое чувство… и хотят его уничтожить.
— Это правда. Кое-кто хочет его уничтожить. А когда научишься понимать их мотивы, ты поймешь самое черное, отвратительное, худшее зло на свете, но будешь вне его досягаемости.
Улыбка Черрил походила на слабый огонек, стремящийся удержаться на нескольких каплях горючего, использовать их до конца и ярко вспыхнуть.
— Впервые за много месяцев, — прошептала она, — мне кажется, что… что у меня еще есть надежда, — увидела, что Дагни пристально смотрит на нее с озабоченностью и добавила: — У меня все будет хорошо… Дайте только мне привыкнуть к этому — к вам, к тому, что вы говорили. Думаю, я поверю в это… поверю, что это правда… и Джим ничего не значит.
Она поднялась на ноги, словно пытаясь придать себе еще больше уверенности.
Внезапно приняв совершенно неожиданное решение, Дагни твердо сказала:
— Черрил, я не хочу, чтобы ты шла домой.
— О! Я не боюсь возвращаться.
— Сегодня вечером ничего не произошло?
— Нет… ничего страшного, все как обычно… Просто я начала кое-что понимать яснее, вот и все… у меня все в порядке. Мне нужно думать, думать старательнее, чем раньше… а потом я решу, что надо делать. Можно…
Она заколебалась.
— Ну, ну?
— Можно, я еще приду поговорить с вами?
— Конечно.
— Спасибо. Я… я вам очень признательна.
— Обещаешь прийти еще?
— Обещаю.
Дагни видела, как Черрил, ссутулившись, идет к лифту, потом она расправила плечи, собрала все силы, чтобы держаться прямо. Она походила на растение со сломанным стеблем, половинки которого соединяет единственное волоконце, силящееся срастить перелом, растение, которое не выдержит еще одного порыва ветра.
Джеймс Таггерт видел в открытую дверь кабинета, как Черрил прошла по передней и вышла из квартиры. Захлопнул дверь и сел на кушетку; на брюках его темнели пятна от пролитого шампанского, и это неудобство казалось ему местью жене и Вселенной, не давшим ему желанного празднества.
Чуть погодя он поднялся, снял пиджак и кинул его на пол. Вынул сигарету, но сломал ее и бросил в картину над камином. Схватил вазу венецианского стекла — музейную вещь многовековой давности, с причудливой системой голубых и золотистых артерий, вьющихся по прозрачному телу, — и швырнул в стену; она разлетелась дождем осколков, тонких, как льдинки.
Он купил эту вазу, чтобы, глядя на нее, испытывать удовольствие при мысли о знатоках и ценителях, которые не могут позволить себе такой покупки. Теперь он испытал удовольствие при мысли о мести векам, придававшим ей ценность, и о миллионах отчаявшихся семей, каждая из которых могла бы прожить год на те деньги, что стоила ваза.
Джеймс сбросил туфли и снова лег на кушетку, вытянув ноги в носках.
ГЛАВА V. СТОРОЖА БРАТЬЯМ СВОИМ
Утром второго сентября в Калифорнии, у Тихоокеанской ветки «Таггерт Трансконтинентал», между двумя телеграфными столбами порвался медный провод.
С полуночи лениво моросил мелкий дождь, и восхода не было, был только серый свет, просачивавшийся сквозь густые тучи, и блестящие дождевые капли на проводах сверкали искрами на фоне мелового неба, свинцового океана и стальных буровых вышек, торчавших нелепой щетиной на голом склоне холма. Провода износились, они прослужили больше лет и перенесли больше дождей, чем положено; один из них все больше и больше провисал под грузом воды; потом на изгибе провода появилась последняя капля, она висела, будто хрустальная бусинка, несколько секунд набирая вес; бусинка и провод одновременно не смогли выносить своего веса, провод лопнул, и обрывки его упали вместе с бусинкой — беззвучно, словно слезы.
Когда в управлении Тихоокеанского отделения стало известно об этом обрыве, служащие прятали друг от друга глаза. Давали вымученные, невнятные объяснения случившемуся, однако все понимали, в чем дело. Все знали, что медный провод — редкий товар, более драгоценный, чем золото или честь; знали, что заведующий складом отделения несколько недель назад продал запас провода неизвестным, появившимся ночью торговцам, днем они были не бизнесменами, а просто людьми, с влиятельными друзьями в Сакраменто и Вашингтоне, как и недавно назначенный новый завскладом имел в Нью-Йорке друга по имени Каффи Мейгс, о котором никто ничего не спрашивал. Знали, что человек, который возьмет на себя ответственность распорядиться о ремонте и поймет, что ремонт невозможен, навлечет на себя обвинения со стороны неизвестных врагов; что его сотрудники станут странно молчаливыми и не захотят давать показаний, чтобы помочь ему; что он ничего не докажет, а если попытается, то недолго задержится на этой работе.
Они не знали, что безопасно, а что нет, теперь, когда наказывают не виновных, а невинных; они понимали, как животные, что когда сомневаешься и боишься, единственной защитой является молчание. И молчали; говорили лишь о соответствующих процедурах отправления сообщений соответствующему руководству в соответствующий момент.
Молодой дорожный мастер вышел из здания управления, зашел в телефонную кабинку у аптеки, где его никто не мог увидеть, и оттуда за свой счет, не считаясь с расстоянием и целым рядом непосредственных руководителей, позвонил Дагни Таггерт в Нью-Йорк.
Дагни приняла звонок в кабинете брата, прервав срочное совещание. Молодой дорожный мастер сказал ей только, что линия порвана, и что проводов для ремонта нет; больше он не сообщил ничего и не объяснил, почему счел необходимым позвонить лично ей. Дагни не стала спрашивать: она поняла.
— Спасибо, — вот и все, что она произнесла в ответ.
В ее кабинете была особая картотека всех еще имевшихся в наличии дефицитных материалов в отделениях «Таггерт Трансконтинентал». Там, как в деле о банкротстве, содержались сведения о потерях, а редкие записи о новых поставках напоминали злорадные смешки некоего мучителя, бросающего крохи голодающей стране. Дагни просмотрела бумаги в папке, закрыла ее, вздохнула и сказала:
— Эдди, позвони в Монтану, пусть отправят половину своего запаса провода в Калифорнию. Монтана сможет продержаться без него еще неделю.
Когда Эдди Уиллерс собрался возразить, она добавила:
— Нефть, Эдди. Калифорния — одна из последних оставшихся поставщиков нефти в стране. Калифорнийскую линию терять нельзя.
И вернулась на совещание в кабинет брата.
— Медный провод? — вскинул брови Джеймс Таггерт и отвернулся к городу за окном. — В ближайшее время никаких проблем с медью не ожидается.
— Почему? — спросила Дагни, но он не ответил. За окном не было видно ничего особенного, только ясное небо, неяркий послеполуденный свет на городских крышах, а над ними календарь, гласивший: «2 сентября».
Дагни не знала, почему Джеймс потребовал провести совещание в своем кабинете, почему настоял на разговоре с ней с глазу на глаз, чего всегда старался избегать, и почему все время поглядывал на наручные часы.
— Дела, мне кажется, идут плохо, — сказал он. — Нужно что-то предпринимать. По-моему, возникли путаница и неразбериха, ведущие к нескоординированной, неуравновешенной политике. Я имею в виду, что в стране существует громадный спрос на перевозки, однако мы теряем деньги. Мне кажется…
Дагни сидела, глядя на отцовскую карту «Таггерт Трансконтинентал» на стене его кабинета, на красные артерии, вьющиеся по желтому материку. Было время, когда эта железная дорога называлась кровеносной системой страны, и поток поездов казался кровообращением, несущим развитие и процветание всем самым пустынным районам. Теперь он по-прежнему походил на ток крови, но лишь в одну сторону, словно из раны, уносящий из тела последние остатки питания и жизни. «Одностороннее движение, — равнодушно подумала она, — движение потребителей».
«Был поезд номер сто девяносто три», — подумала она. Полтора месяца назад поезд № 193 отправился с грузом стали не в Фолктон, штат Небраска, где «Спенсер Машин Тул Компани», лучший из еще существующих станкостроительных концернов, простаивал две недели в ожидании этой отправки, а в Сэнд-Крик, штат Иллинойс, где «Конфедерейтед Машин» пребывал в задолженности больше года, так как выпускал ненадежную продукцию в непредсказуемое время. Сталь была отправлена туда по директиве, где объяснялось, что «Спенсер Машин Тул Компани» — богатый концерн и может подождать, а «Конфедерейтед Машин» — банкрот, и нельзя допустить, чтобы эта компания потерпела крах, потому что она — единственный источник существования для жителей Сэнд-Крика. Концерн «Спенсер Машин Тул Компани» закрылся месяц назад. «Конфедерейтед Машин» двумя неделями позже.
Жителей Сэнд-Крика перевели на государственное пособие, однако в опустевших житницах страны нельзя было срочно найти для них продовольствия, поэтому по приказу Совета Равноправия было конфисковано семенное зерно фермеров Небраски, и поезд № 193 повез непосеяный урожай и будущее жителей штата Небраска, чтобы их съели жители штата Иллинойс.
«В наш просвещенный век, — сказал по радио Юджин Лоусон, — мы, наконец, пришли к пониманию того, что каждый из нас — сторож брату своему»[3].
— В такой ненадежный критический период, как нынешний, — говорил Джеймс, пока Дагни разглядывала карту, — опасно задерживать, хоть и вынужденно, зарплату и накапливать задолженности в каком-то из наших отделений; положение это, конечно, временное, однако…
Дагни усмехнулась:
— План объединения железных дорог не работает, а, Джим?
— Прошу прощения?
— Ты должен получить большую часть валового дохода «Атлантик Саусерн» из общего пула в конце года — только никакого валового дохода не будет, так ведь?
— Это неправда! Дело только в том, что банкиры саботируют план! Эти мерзавцы, дававшие нам займы в прежние дни безо всяких гарантий, кроме нашей дороги, теперь отказываются дать мне жалкие несколько сотен тысяч на краткий срок, чтобы выплатить кое-где зарплату, хотя я могу предложить им в качестве гарантии все железные дороги страны!
Дагни усмехнулась.
— Мы ничего не можем поделать! — выкрикнул Джеймс. — План ни при чем, если кто-то отказывается нести свою часть общего бремени!
— Джим, это все, что ты хотел мне сказать? Если да, я пойду. У меня много дел.
Джим бросил взгляд на часы.
— Нет-нет, не все! Нам очень важно обсудить положение и прийти к какому-то решению, которое…
Дагни равнодушно слушала очередной поток общих рассуждений, недоумевая, какой мотив за ними стоит. Он топтался на месте, но за этим что-то крылось; она была уверена, что он задерживает ее с какой-то целью и вместе с тем просто хочет остаться один. Это было новой чертой Джеймса, которую она стала замечать после смерти Черрил. Он без предупреждения примчался к ней вечером того дня, когда было обнаружено тело его жены, и рассказ какой-то патронажной работницы, видевшей его, заполнил все газеты. Не находя никакого мотива покончить с собой, газетчики назвали это «необъяснимым самоубийством».
— Я не виноват! — кричал он Дагни, словно она была единственным судьей, которого ему требовалось убедить. — Я неповинен в этом! Неповинен!
Он дрожал от ужаса, тем не менее она заметила несколько брошенных на нее пытливых взглядов, в которых ей почудился проблеск какого-то непонятного торжества.
— Убирайся, Джим, — только и сказала она ему.
Больше Джеймс не заговаривал с ней о Черрил, но стал заходить в ее кабинет чаще, чем прежде, останавливал ее в коридоре для кратких бессмысленных дискуссий, и в такие минуты у нее возникало чувство, что когда он жмется к ней для поддержки и защиты от какого-то страха, то хочет вонзить нож ей в спину.
— Мне необходимо знать, что ты думаешь, — настойчиво твердил Джеймс, хотя Дагни смотрела в сторону. — Необходимо обсудить положение и…
— …И ты ничего не сказал, — сказала Дагни, не поворачиваясь к нему. — Глупо болтать, что на железнодорожном бизнесе невозможно заработать, но…
Дагни резко взглянула на Джеймса; тот поспешно отвел взгляд.
— Я хочу сказать, что нужно выработать какую-то конструктивную политику, — торопливо продолжал он. — Что-то должно быть сделано… кем-нибудь. При критическом положении…
Дагни понимала, чего он хотел избежать, какой намек дал ей, хотя и не хотел, чтобы она его обсуждала. Она знала, что невозможно соблюдать ни одно расписание поездов, выполнять какие-либо обещания или договоренности, что плановые поезда отменяются ни с того, ни с сего, превращаются в «составы особого назначения» и отправляются по необъяснимым распоряжениям в неожиданные места, и что распоряжения эти исходят от Каффи Мейгса, единственного арбитра в чрезвычайных обстоятельствах и в вопросах общественного благосостояния.
Она знала, что заводы закрываются: одни из-за того, что не получили сырья, другие потому, что их склады полны товаров, которые невозможно вывезти. Знала, что старые предприятия-гиганты, наращивавшие мощь, следуя целенаправленным, перспективным курсом, брошены на произвол судьбы, которую невозможно предвидеть. Знала, что лучшие из них, самые крупные, давно сгинули, а та «мелочь», что осталась, силилась что-то производить, отчаянно стараясь соблюдать моральный кодекс этого времени, когда производство просто невозможно: теперь в договоры вставляли постыдную для потомков Ната Таггерта строку: «Разрешение на перевозку».
Однако существовали люди — и Дагни это знала, — способные получать транспортные средства в любое время, словно благодаря какой-то непостижимой тайне, какой-то силе, не подлежащей ни сомнению, ни объяснению.
То были люди, дела которых с Каффи Мейгсом считали частью той новой веры, что карает наблюдателя за грех наблюдения, поэтому все закрывали глаза, страшась не неведения, а знания. Дагни слышала, что подобные сделки называют «транспортная протекция» — термин, который все понимали, но никто не осмеливался конкретизировать. Она знала, что эти люди заказывают «составы особого назначения», они способны отменить ее плановые поезда и послать их в любую точку континента, которую решили отметить своим магическим штампом, ставящим крест на договорах, собственности, справедливости, разуме и жизни; штампом, утверждающим, что «общественное благосостояние» требует «оперативного вмешательства». Эти люди отправляли поезда на выручку компании «Смэзерс Бразерс» с их урожаем грейпфрутов в Аризоне, на выручку производящему машины для китайского бильярда заводу во Флориде, на выручку коневодческой ферме в Кентукки, на выручку компании «Ассошиэйтед Стил», принадлежащей Оррену Бойлю. Эти люди заключали сделки с дошедшими до отчаяния промышленниками на предоставление транспорта для лежащих на складах товаров или, не получив требуемых процентов, когда завод закрывался, договаривались о покупке по бросовым ценам, десять центов за доллар, и срочно везли товары во вдруг нашедшихся вагонах туда, где торговцы тем же продуктом обрекались на заклание. Эти люди следили за заводами, дожидаясь последнего вздоха доменной печи, чтобы наброситься на оборудование, и за брошенными железнодорожными ветками, чтобы наброситься на товарные вагоны с недоставленным грузом. Это был новый биологический вид — бизнесмены-налетчики, которых хватало лишь на одну сделку, без служащих, которым нужно платить зарплату, без каких-либо накладных расходов, недвижимости и оборудования; единственным их активом и аргументом было понятие «дружба». В официальных речах таких людей именовали «прогрессивными бизнесменами нашего динамичного века», но в народе называли «торговцами протекциями», и в этом биологическом виде существовало много подвидов: породы «транспортных протекций», «сырьевых протекций», «нефтяных протекций», «протекций по повышению зарплаты» и «по вынесению условных приговоров» — эти люди были необыкновенно мобильными: они носились по всей стране, когда никто другой ездить не мог, деятельными и бездушными, но не как хищники, а как черви, что плодятся и кормятся в мертвом теле.