Дагни знала, что железнодорожный бизнес должен приносить деньги, и знала, кто их теперь получает. Каффи Мейгс продавал поезда, последние железнодорожные запасы как только мог, устраивал все так, чтобы этого нельзя было обнаружить или доказать: рельсы продавал в Гватемалу или трамвайным компаниям в Канаде, провода — изготовителям автоматических проигрывателей, шпалы — на топливо для курортных отелей.
«Важно ли, — думала Дагни, глядя на карту, — какую часть трупа пожрут черви, которые кормятся сами или те, что дают пищу другим червям? Пока плоть служит пищей, не все ли равно, чьи желудки она наполняет?» Невозможно было понять, какой урон нанесли гуманисты, а какой — откровенные гангстеры. Оставалось неясным, какие хищения подсказаны страстью к благотворительности Лоусона, а какие — ненасытностью Каффи Мейгса, понять, какие города уничтожены для прокормления других, находившихся на неделю ближе к черте голода, а какие — чтобы обеспечить яхтами торговцев протекциями. Не все ли равно? И те и другие были одинаковы и по сути своей, и по духу; и те и другие нуждались, а нужда была единственным правом на собственность; и те и другие действовали в полном соответствии с одним и тем же моральным кодексом. И те и другие считали принесение в жертву людей правильным. Невозможно было понять, кто — каннибалы, а кто — жертвы, те, кто принимали как должное конфискованную одежду или топливо из города к востоку от них и через неделю обнаруживали, что у них за это конфискуют зерно, дабы накормить город, находящийся западнее, люди служили потребности как высшему принципу, как первому долгу, как мере оценки ценностей; как краеугольному камню своего мира, как более священной реликвии, чем право и жизнь. Людей сталкивали в яму, где каждый кричал, что человек — сторож брату своему, пожирал соседа и становился пищей другого соседа; каждый провозглашал праведность незаработанного и удивлялся, кто же это сдирает кожу с его спины.
«На что они теперь могут жаловаться? — прозвучал в сознании Дагни голос Хью Экстона. — На то, что Вселенная иррациональна? Но так ли это?»
Она смотрела на карту; взгляд ее был бесстрастным, серьезным, словно любые эмоции были недопустимы при созерцании этой потрясающей силы логики. Она видела — в хаосе гибнущего континента — математически точное осуществление всех идей, которые владели людьми. Они не хотели знать, что это именно то, к чему они стремились, не хотели видеть, что у них есть возможность желать, но нет возможности грабить, и они полностью добились исполнения своих желаний. «Что они думают теперь, эти поборники потребности и любители жалости? — думала Дагни. — На что рассчитывают? Те, кто некогда, глупо улыбаясь, говорили: “Я не хочу разорять богатых, я хочу лишь забрать немного от их избытка, чтобы помочь бедным, самую малость, богатые этого даже не заметят!”, потом рычали: “Из магнатов можно жать деньгу, они накопили столько, что хватит на три поколения”, затем кричали: “Почему люди должны страдать, когда у бизнесменов есть запасы на целый год?”, а теперь вопили: “Почему мы должны голодать, когда у некоторых есть запасы на неделю?” На что они рассчитывают?» — думала она.
— Ты должна что-то сделать! — выкрикнул Джеймс Таггерт.
Дагни повернулась к нему.
— Я?
— Это твоя работа, твоя сфера, твой долг!
— Что значит «мой долг»?
— Работать. Делать.
— Делать… что?
— Откуда мне знать? Это твой особый талант. Ты же у нас так изобретательна.
Дагни удивленно взглянула на него: его слова звучали совершенно неуместно. Она поднялась.
— Это все, Джим?
— Нет! Нет! Я хочу все обсудить!
— Начинай.
— Но ты ничего не сказала!
— Ты тоже.
— Но… я веду речь о том, что есть практические проблемы, которые нужно решать. К примеру, куда девались со склада в Питтсбурге полученные по последней разнарядке рельсы?
— Каффи Мейгс украл их и продал.
— Докажи! — рявкнул Джим.
— А что, твои друзья оставляют нам возможность что-то доказать?
— Тогда не говори об этом, не теоретизируй, нужно иметь дело с фактами! Такими, какие они есть на сегодняшний день… То есть нужно быть реалистичными и придумать какое-то практическое средство защищать наши интересы при существующих условиях, а не по недоказуемым предположениям, которые…
Дагни усмехнулась. «Вот форма бесформенного, — подумала она, — вот стиль работы его сознания: он хочет, чтобы я защищала его от Каффи Мейгса, не признавая существования последнего, чтобы сражалась со злом, не признавая его реальности, чтобы победила, не портя ему игры».
— Что тебя смешит, черт возьми? — гневно спросил Джеймс.
— Ты знаешь.
— Не понимаю, что с тобой! Не знаю, что с тобой случилось… в последние два месяца… с тех пор, как ты вернулась… Ты никогда не была такой упрямой!
— Ну, что ты, Джим, в последние два месяца я с тобой не спорила.
— О том и речь! — Он спохватился, но все же заметил, как она улыбнулась. — Речь о том, что я хотел устроить совещание. Узнать, что ты думаешь о создавшемся положении…
— Ты это знаешь.
— Но ты не сказала ни слова!
— Я сказала все, что могла сказать, еще три года назад. Сказала, куда заведет тебя этот курс. И он завел.
— Ну вот, опять! Что толку теоретизировать? Мы живем сейчас, а не три года назад. Нужно иметь дело с настоящим, а не с прошлым. Может, все было бы по-другому, если бы мы прислушались к твоему мнению, может быть, но факт в том, что мы этого не сделали, а мы должны иметь дело с фактами. Должны принимать реальность такой, какова она сейчас, сегодня!
— Что ж, принимай.
— Прошу прощения?
— Принимай свою реальность. Я буду лишь выполнять твои указания.
— Но это несправедливо! Я спрашиваю твоего мнения…
— Ты хочешь утешения, Джим? Ты его не получишь.
— Прошу прощения?
— Я не буду помогать тебе делать вид — споря с тобой, — что реальность, о которой ты говоришь, не то, что она есть, что еще есть возможность заставить ее работать и спасти твою шкуру. Такой возможности нет.
— Ну… — Это был не взрыв, не вспышка гнева — лишь слабый, неуверенный голос человека на грани отчаяния. — Ну… что, по-твоему, мне нужно делать?
— Сдаться.
Он тупо посмотрел на сестру.
— Сдаться, — повторила она, — тебе, твоим вашингтонским друзьям, планирователям-грабителям и всем, кто разделяет вашу каннибальскую философию. Сдайтесь, уйдите с дороги и предоставьте тем, кто может, начать с нуля.
— Нет!!! — Взрыв, как ни странно, все-таки произошел; это был вопль, означавший, что лучше умереть, чем отказаться от своей идеи, и издал его человек, который всю жизнь не признавал существования идей, действовал с практичностью расчетливого преступника. Дагни стало любопытно, в чем природа его верности самой идее отрицания идей.
— Нет! — повторил он, голос его прозвучал более тихо, хрипло, почти устало: экстаз фанатика упал до тона властного начальника. — Это невозможно! Исключено!
— Кто это сказал?
— Неважно! Это так! Почему ты всегда думаешь о непрактичном? Почему не принимаешь реальность такой, какая она есть, и ничего не делаешь? Ты — реалистка, движущая сила, созидательница; ты — Нат Таггерт, ты способна добиться любой поставленной цели! Ты можешь спасти нас сейчас, можешь найти способ наладить дела, если захочешь!
Дагни расхохоталась.
«Вот, — подумала она, — что было конечной целью всей этой безответственной академической болтовни, которую бизнесмены многие годы пропускали мимо ушей, целью всех расплывчатых определений, пустых банальностей, туманных абстракций, всех заявлений, что покорность объективной реальности — то же самое, что покорность Государству, что нет разницы между законом природы и директивой бюрократов, что голодный человек несвободен, что его нужно избавить от тирании еды, жилища и одежды… В течение многих лет утверждалось, что может настать день, когда Нату Таггерту, реалисту, предложат считать волю Каффи Мейгса фактом природы, неизменным и абсолютным, как сталь, рельсы и сила тяготения; принять, что Мейгс создал мир как объективную, неизменную реальность, а потом и дальше создавать изобилие. Это было целью всех мошенников в библиотеках и аудиториях: они выдавали свои откровения за полет мысли, “инстинкты” — за науку, пристрастия — за знание, целью всех дикарей, поклонников необъективного, неабсолютного, относительного, гипотетического, вероятного. Дикарей, которые, увидев убирающего урожай фермера, могут лишь счесть этот урожай мистическим феноменом, независящим от закона причин и следствий, созданным всемогущей прихотью самого фермера; тут они схватят фермера, наденут цепи, лишат орудий, семян, воды, земли, отправят на голые скалы и прикажут: “Теперь выращивай урожай и корми нас!”»
«Нет, — Дагни, ожидала, что брат спросит, над чем она смеялась, — бесполезно объяснять ему, он не сможет понять». Но Джеймс и не спросил. Она увидела, что он ссутулился, услышала, как он говорит — ужасно, потому что слова его, если он не понимал, были совершенно неуместными, а если понимал — чудовищными.
— Дагни, я твой брат…
Она выпрямилась, мышцы ее напряглись, словно он показал ей пистолет.
— Дагни… — голос его походил на гнусавое, монотонное хныканье нищего. — Я хочу быть президентом компании. Хочу. Почему я не могу добиваться своего, как всегда добиваешься ты? Почему я не должен получать удовлетворения своих желаний, как всегда получаешь ты? Почему ты должна быть счастлива, когда я несчастен? О да, мир принадлежит тебе, это у тебя есть разум, чтобы управлять им. Тогда почему ты допускаешь в своем мире страдание? Ты провозглашаешь стремление к счастью, но обрекаешь меня на крах. Разве я не вправе требовать того счастья, которого хочу? Разве это не твой долг передо мной? Разве я не твой брат?
Взгляд Джеймса походил на луч воровского фонарика, ищущий в ее лице хоть каплю жалости. Но он не нашел ничего, кроме отвращения.
— Если я страдаю, это твой грех! Твоя моральная несостоятельность! Я твой брат, а значит, твой подопечный, но ты не удовлетворила моих желаний и потому виновна! Все моральные лидеры человечества говорили это в течение столетий, кто ты такая, чтобы возражать им? Ты очень гордишься собой, думаешь, что чистая и добрая, но ты не можешь быть чистой, пока я несчастен. Мое страдание — это мера твоего греха. Мое довольство — мера твоей добродетели. Я хочу этого мира, сегодняшнего мира, он дает мне мою долю власти, позволяет чувствовать себя значительным, так заставь этот мир работать на меня! Так сделай же что-нибудь!.. Откуда я знаю, что? Это твоя проблема и твой долг! У тебя есть привилегия силы, а у меня — право слабости! Это моральный абсолют! Разве ты не знаешь этого? Не знаешь? Не знаешь?
Теперь взгляд Джеймса напоминал руки человека, висящего над бездной, неистово нащупывающие хоть малейшую щель сомнения, но скользящие по чистой, гладкой скале ее лица.
— Дрянь, — произнесла Дагни спокойно, без эмоций, поскольку это слово адресовалось не человеку. Ей показалось, что она увидела, как он упал в пропасть, хотя в его лице не было ничего, кроме выражения мошенника, хитрость которого не удалась. «Нет причины испытывать больше отвращение, чем обычно, — подумала Дагни, — он сказал лишь то, что проповедуют, слышат и принимают повсюду; только это кредо обычно толкуется в третьем лице, а у Джима хватило бесстыдства толковать его в первом». Ей стало любопытно, приняли бы люди эту доктрину жертвоприношения, если бы понимали природу своих поступков.
Она повернулась, собираясь уходить.
— Нет! Нет! Постой! — воскликнул Джеймс и быстро взглянул на часы. — Уже время! Сейчас должны передать по радио важную новость, я хочу, чтобы ты ее услышала!
Дагни из любопытства остановилась. Джим включил радиоприемник, глядя ей в лицо — пристально, почти нагло. В глазах его стоял страх, но было и предвкушение чего-то особенного.
— Дамы и господа! — резко прозвучал голос диктора; в нем слышались панические нотки. — Из Сантьяго, Чили, только что пришли новости о невероятном событии…
Дагни увидела, как Джим вздрогнул и тревожно нахмурился, словно в словах и голосе было нечто такое, чего он не ожидал.
— Сегодня, в десять утра, состоялось специальное заседание парламента Народного государства Чили для принятия постановления огромной важности для народов Чили, Аргентины и других народных государств Южной Америки. В соответствии с передовыми взглядами сеньора Рамиреса, нового главы Чилийского государства, который пришел к власти под лозунгом, что каждый человек — сторож своему брату, парламент должен был национализировать чилийскую собственность «Д’Анкония Коппер», открыв, таким образом, путь Народному государству Аргентина к национализации остальной собственности концерна «Д’Анкония» по всему миру. Однако это было известно лишь руководителям обоих государств. Мера эта держалась в секрете во избежание дебатов и противодействия реакционеров. Национализация стоящей миллиарды долларов «Д’Анкония Коппер» должна была стать приятным сюрпризом для страны.
Когда пробило десять, едва молоток председателя коснулся кафедры — словно приведя в действие механизм бомбы, — зал потряс чудовищной силы взрыв, от которого в окнах вылетели стекла. Произошел он рядом с гаванью; члены парламента бросились к окнам и увидели огромный столб пламени там, где некогда были рудные шахты «Д’Анкония Коппер». Их разнесло на куски.
Председатель предотвратил панику и призвал парламентариев к порядку. Постановление было зачитано собравшимся под звуки пожарных сирен и далеких криков. Утро стояло пасмурное, небо затянули дождевые тучи, от взрыва вышел из строя генератор, поэтому парламентарии голосовали при свечах, а красное зарево пожара трепетало на громадном сводчатом потолке над их головами.
Но еще более сильное потрясение случилось позднее, когда парламентарии срочно объявили перерыв, дабы объявить стране приятную новость, что теперь «Д’Анкония Коппер» является народным достоянием. Пока они голосовали, из ближних и дальних уголков земного шара пришло известие, что собственности «Д’Анкония Коппер» не осталось нигде на свете. Нигде, дамы и господа. В тот миг, когда пробило десять, благодаря какому-то адскому чуду синхронизации, вся собственность «Д’Анкония Коппер» от Чили до Сиама, Испании и Портсвилла, штат Монтана, была взорвана.
Все рабочие «Д’Анкония Коппер» получили последнюю зарплату наличными в девять утра и к половине десятого были эвакуированы с предприятий. Шахты, плавильни, лаборатории, административные здания уничтожены. Взорваны все суда «Д’Анкония», перевозившие руду, как стоявшие в порту, так и находившиеся в море, — от последних остались только спасательные шлюпки с членами экипажей. Что до рудников, одни погребены под тоннами обломков скальной породы, другие даже не стоило взрывать. Как сообщают, поразительное количество этих шахт продолжало функционировать, хотя запасы руды в них истощились давным-давно.
Среди тысяч рабочих и служащих «Д’Анкония Коппер» полицейские не нашли никого, кто знал бы, как этот чудовищный план был задуман, подготовлен и приведен в действие. Однако ведущие сотрудники «Д’Анкония» скрылись. Исчезли наиболее квалифицированные администраторы, минерологи, инженеры, управляющие — все, на кого народное государство рассчитывало для продолжения работ и смягчения процесса реорганизации. Самые способные — поправка: самые эгоистичные — словно провалились сквозь землю. Из различных банков сообщают, что счетов «Д’Анкония» не осталось нигде, все деньги истрачены до последнего цента. Дамы и господа, состояние «Д’Анкония», самое большое в мире, баснословное, накопленное веками состояние перестало существовать. Вместо золотой зари новой эры народные государства Чили и Аргентина получили груды мусора и орды безработных, которых нужно содержать.
Никаких сведений о судьбе или местопребывании сеньора Франсиско Д’Анкония получить не удалось. Он исчез, не оставив даже прощальной записки.
«Спасибо, мой дорогой, спасибо от имени последних из нас, хотя ты не услышишь этой благодарности, да и не захочешь услышать…» Это была безмолвная молитва Дагни, обращенная к смеющемуся лицу парня, которого она знала с детства.
Дагни услышала, словно отзвук далеких взрывов, изданный Джеймсом звук, то ли стон, то ли рычание, потом были его дрожащие над телефонным аппаратом плечи и искаженный голос, выкрикивающий: «Родриго, ты же сказал, что это надежно! Родриго — о Господи! — ты знаешь, сколько я вложил в это дело?» — потом пронзительный звонок второго телефона на столе, и его голос, рычащий в другую трубку, хотя он не выпускал из руки первой: «Заткни пасть, Оррен! Как тебе быть? Что мне до этого, черт бы тебя побрал!»