На обратном пути (Возвращение)(др.перевод) - Ремарк Эрих Мария 16 стр.


Все поменялось местами. Вот Боссе, наш ротный козел отпущения, над которым все время подтрунивали, потому что он постоянно откалывал дурацкие штуки; там он был грязный, жалкий, сколько раз мы его обливали из шланга. А сейчас в шикарном костюме из гребенной шерсти, в гамашах, с жемчужиной на галстуке, состоятельный человек, позволяющий себе разглагольствовать. А Адольф Бетке, который на фронте стоял настолько выше Боссе, что тот бывал счастлив, если он ему хоть слово молвит, на этом фоне вдруг стал маленьким бедным сапожником и владельцем небольшого приусадебного хозяйства. Людвиг одет в тесноватый, поношенный школьный костюм со съехавшим набок мальчишеским вязаным галстуком, а его бывший денщик, опять поставив на широкую ногу свой гешефт с унитазами – у него отличное место на главной торговой улице, – высокомерно хлопает Брайера по плечу. У Валентина из-под драного расстегнутого мундира проглядывает старый бело-голубой свитер, делая его похожим на бродягу, а ведь какой был солдат! Зато Леддерхозе, хромой пес, курит английские сигареты и чванится в своей черной блестящей шляпе и ярко-желтом резиновом плаще. Все пошло кувырком. Но это бы еще ничего. Изменился даже тон, что тоже связано с одеждой. Те, кто раньше и рот разинуть не смел, чуть не поучают остальных. От тех, кто в добротных костюмах, попахивает какой-то снисходительностью; те, кто в плохих, в основном помалкивают. Старший учитель, бывший унтер-офицером, причем плохим, покровительственно расспрашивает Карла и Людвига про экзамены. Людвигу бы за это выплеснуть ему пиво за шиворот. Слава богу, Карл сквозь зубы отвечает ему про школу, экзамены и все такое, принимаясь расписывать гешефт и торговлю.

От этих разговоров мне становится совсем тошно. Вообще не надо было встречаться, сохранились бы хоть воспоминания. Я пытаюсь представить себе, что все эти люди опять в грязной форме, а заведение Конерсмана – столовая за линией фронта, но у меня не получается. Реальность пересиливает. Чуждое оказывается крепче. Общее уже не довлеет, распалось на частные интересы. Иногда вроде что-то просвечивает из времени, когда все мы носили одно и то же, но нечетко, размыто. Это по-прежнему наши товарищи и все-таки уже нет, поэтому так грустно. В войну все полетело к чертям, но в братство мы верили. А теперь понимаем: то, что не удалось смерти, сумела жизнь – она нас разлучила.

Но мы не хотим в это верить. Мы сидим за одним столом – Людвиг, Альберт, Карл, Адольф, Вилли, Валентин. Настроение подавленное.

– Хоть мы останемся вместе, – говорит Альберт, осматривая зал.

Мы киваем и соединяем руки, а в другом углу уже сбиваются в кучку хорошие костюмы. Этот новый порядок мы принимать не собираемся. Мы намерены жить тем, от чего другие отмахнулись.

– Давай, Адольф, ты тоже, – говорю я Бетке.

Он впервые за долгое время улыбается и кладет свою клешню на наши руки.

* * *

Еще какое-то время мы сидим вместе. Адольф Бетке довольно скоро уходит. Он неважно выглядит. Я даю себе слово навестить его в ближайшие дни.

Подошедший официант шепчет что-то Тьядену. Тот отмахивается:

– Дамам здесь делать нечего.

Мы удивленно поднимаем глаза, Тьяден польщенно улыбается. Официант возвращается, а за ним энергично шагает крепкая девушка. Тьяден теряется. Мы ухмыляемся, но Тьяден уже взял себя в руки. Он делает широкий жест и говорит:

– Моя невеста.

Тем самым он считает свою миссию исполненной. Вилли представляет нас дальше, начиная с Людвига и заканчивая собой, затем приглашает девушку присесть. Та садится. Вилли подсаживается к ней и кладет руку на спинку ее стула.

– Ведь у вашего отца известная лошадиная бойня на Новом валу? – заводит он светский разговор.

Девушка кивает. Вилли пододвигается поближе. Тьядена это совершенно не волнует. Он попивает пивко. От остроумных, настойчивых разговоров Хомайера девушка скоро начинает таять.

– Я давно хотела с вами познакомиться, – говорит она. – Птенчик так много о вас рассказывал, но сколько я ни просила его привести вас в гости, он все никак.

– Что? – Вилли бросает на Тьядена испепеляющий взгляд. – В гости? Да мы с удовольствием, честное слово, с огромнейшим удовольствием. Этот негодяй ведь ничего не говорил.

Тьяден слегка нервничает. Тут вступает Козоле:

– Так, значит, птенчик много о нас рассказывал? И что же он такое рассказывал?

– Мария, зайка, нам пора, – поднимаясь из-за стола, говорит Тьяден.

Козоле силком усаживает его обратно на стул.

– Посиди, птенчик. Так что же он рассказывал, барышня?

Мария – святая простота – кокетливо смотрит на Вилли.

– Вы господин Хомайер? – Вилли раскланивается перед бойней. – Так это вас он спас, – щебечет она, а Тьяден извивается на стуле, будто уселся на муравейник. – Неужели не помните?

Вилли хватается за голову.

– У меня потом была контузия, это страшно влияет на память. Многое, к сожалению, забылось.

– Спас? – затаив дыхание, спрашивает Козоле.

– Зайка, я пошел, ты со мной? – не унимается Тьяден.

Козоле крепко держит его.

– Он такой скромный, – хихикает Мария, сияя от счастья. – А ведь он тогда убил трех негров, которые чуть было не зарубили господина Хомайера топорами. Одного прикончил кулаком…

– Кулаком, – глухо повторяет Козоле.

– А остальных их собственными топорами. А потом еще тащил вас на себе. – Мария смотрит на Вилли, на его метр девяносто, и энергично кивает суженому. – Ведь можно же сказать, птенчик, какой подвиг ты совершил.

– Конечно, – соглашается Козоле, – почему бы и не сказать.

Вилли останавливает задумчивый взгляд на Марии и говорит:

– Да, он прекрасный человек. – И потом Тьядену: – Выйдем-ка на минутку.

Тьяден неохотно поднимается. Но в голосе Вилли не слышно гнева. Через несколько минут они возвращаются, держась за руки. Вилли наклоняется к Марии:

– Значит, договорились, завтра вечером я к вам загляну. Нужно же отблагодарить за спасение от негров. Но один раз я тоже спас вашего нареченного.

– Вот как? – изумляется Мария.

– Может, он вам сам потом расскажет, – усмехается Вилли.

Тьяден с облегчением отчаливает вместе с невестой.

– Дело в том, что у них завтра забой, – говорит нам Вилли.

Но его никто не слушает. Мы слишком долго сдерживались и теперь ржем, как табун голодных мустангов. Козоле так трясется, что его чуть не выворачивает. Вилли не сразу удается поведать, на каких условиях с Тьяденом заключена сделка на поставку конской колбасы.

– Он у меня на крючке, – ухмыляется он.

V

После обеда я сидел дома и пытался чем-нибудь заняться. Но из этого ничего не вышло, и уже час я опять бесцельно слоняюсь по улицам. Прохожу мимо «Голландского подворья». Это уже третье заведение, открывшееся за последние три недели. Пестрые вывески повыскакивали между домами как грибы. «Голландское подворье» больше и приличней остальных.

Перед освещенной стеклянной дверью стоит швейцар, похожий то ли на гусарского полковника, то ли на епископа, коренастый мужлан с позолоченным посохом. Я присматриваюсь к нему, и вдруг вся важность с него слетает, он тычет мне своей палкой в живот и широко улыбается:

– Салют, Эрнст, старое пугало! Коман са ва, как говорит француз.

Это унтер-офицер Антон Демут, наш бывший повар.

Я по всей форме отдаю ему честь, потому что на фронте нам уши прожужжали, что честь причитается форме, а не ее обладателю. А эта невероятная форма – что-то потрясающее, стоит как минимум того, чтобы приложить руку к фуражке.

– Здорово, Антон, – смеюсь я. – Скажи, чтоб не болтать попусту, у тебя найдется чего-нибудь пожевать?

– Будь здоров, – кивает он, – Франц Эльстерман тоже в этой рыгаловке. Поваром!

– Когда заглянуть? – спрашиваю я, поскольку этого факта достаточно, чтобы понять что к чему. Во Франции у Эльстермана и Демута реквизиция была поставлена на широкую ногу.

– Сегодня ночью, после часа, – подмигивает Антон, – нам один инспектор из интендантства отвалил дюжину гусей, контрабандных. Можешь не сомневаться, Франц парочку сперва ампутирует! Кто скажет, что у гусей не бывает войн и что они тоже не могут потерять ногу?

– Никто не скажет, – соглашаюсь я и спрашиваю: – А как здесь идут дела?

– Что ни вечер, яблоку негде упасть. Хочешь заглянуть?

Он приоткрывает дверь. Сквозь щель я заглядываю в помещение. Столы освещены мягким теплым светом, прорезанным синеватым сигаретным дымом, пестрят ковры, сверкает фарфор, блестит серебро. За столами сидят окруженные официантами женщины, при своих мужчинах, о которых никак нельзя сказать, что они робеют или смущаются. Господа дают распоряжения с таким видом, будто для этого на свет родились.

– Ну что, с такой бы пуститься во все тяжкие, а? – Антон пихает меня под ребра.

Я не отвечаю, потому что этот разноцветный, окутанный дымом фрагмент жизни странным образом меня волнует. Есть в нем что-то нереальное, как будто мне снится, что я стою на темной улице в снежной слякоти и вижу эту картину в дверную щель. Я околдован, хоть и понимаю, что скорее всего гуляют спекулянты, но мы слишком долго валялись в грязных ямах, и иногда нами овладевает сильная и совершенно безумная жажда роскоши и элегантности; ибо роскошь означает, что ты ухожен и защищен, а этого-то мы и лишены.

– Ну, что скажешь? – еще раз спрашивает меня Антон. – Аппетитные красотки, правда?

Я кажусь себе идиотом, но не могу найтись с ответом. Разговоры, которые мы ведем уже долгие годы, которые я бездумно поддерживаю, вдруг кажутся грубыми, отвратительными. По счастью, подъезжает автомобиль и Антон застывает в позе, исполненной несравненного достоинства. Из автомобиля выпархивает и, чуть наклонившись вперед, одной рукой скомкав на груди меховую накидку, заходит в дверь тонкое создание – блестящие волосы плотно прижаты золотым шлемом, колени сведены, узкие стопы, узкое лицо. Безвольно сгибаясь в суставах, существо проходит мимо, обдав нас глухим горьким запахом, и вдруг на меня наваливается непреодолимое желание иметь возможность войти с этой женщиной в крутящуюся дверь, подойти к столикам, в благостную, надежную атмосферу красок и света, беззаботно фланируя по мягкой жизни, отгороженной официантами, слугами и изоляционной денежной прокладкой, жизни, где нет ни нужды, ни грязи, годами служивших нам хлебом насущным. Вероятно, я выгляжу при этом школяром-малолеткой, потому что Антон Демут, посмеиваясь в бороду и косясь в сторону, отпихивает меня от входа.

– Хоть они и ходят в шелках и бархате, в постели все одинаковые.

– Еще бы, – говорю я и добавляю сальность, чтобы он не понял, в чем дело. – Ну, до часа, Антон!

– Заметано, – важно отвечает он, – или бон суар, как говорит француз.

* * *

Я иду дальше, глубоко засунув руки в карманы. Под ногами чавкает снег. Я лениво распихиваю его в стороны. А что бы я делал, окажись в самом деле за столом с такой женщиной? Только пялился бы на нее, и все. Даже есть бы не смог, чтобы не опростоволоситься. Как, должно быть, трудно целые дни проводить с таким существом. Все время начеку, все время ухо востро. А ночью – тут я вообще сдаюсь. У меня хоть и было кое-что с женщинами, но я учился у Юппа и Валентина, а с такими дамами это явно не годится…

* * *

Первый раз я был с женщиной в июне семнадцатого. Наша рота стояла тогда в бараках, был обед, и мы играли на поляне с двумя прибившимися щенками. Хлопая ушами, поблескивая шерстью, они резвились в высокой летней траве, небо было голубое, война далеко.

И тут из канцелярии бежит Юпп. Щенки бросились к нему и стали запрыгивать на грудь, но Юпп отшвырнул их и прокричал:

– Приказ! Вечером выступаем!

Мы знали, что это означает. Уже много дней на западном горизонте громыхал шквальный огонь; много дней мы видели, как возвращаются измочаленные полки, а когда мы их расспрашивали, солдаты только махали рукой, глядя в никуда; много дней мимо нас ехали машины с ранеными; много дней мы каждое утро копали длинные братские могилы…

Мы встали. Бетке и Веслинг полезли в ранцы за бумагой, Вилли и Тьяден взяли курс на полевую кухню, а Франц Вагнер и Юпп стали уговаривать меня отправиться с ними в бордель.

– Слушай, Эрнст, – сказал Вагнер, – должен же ты хоть какое-то представление получить, что такое женщина! Кто знает, может, завтра мы все копыта откинем, у них там вроде куча новых орудий. Глупо давать дуба целомудренной девицей.

Фронтовой бордель находился в маленьком городе, примерно в часе ходьбы. Мы взяли пропуск, и нам пришлось довольно долго ждать, потому что впереди были другие полки, и многие хотели ухватить у жизни, что еще можно было ухватить. В маленькой комнатке мы отдали пропуска. Ефрейтор медслужбы осмотрел нас на предмет здоровья, потом нам вкололи по несколько капель протаргола, и фельдфебель объяснил, что стоит это дело три марки и из-за наплыва посетителей длительность не должна превышать десяти минут. После чего мы встали на лестнице.

Очередь двигалась медленно. Наверху хлопали двери. Когда кто-то выходил, это означало – следующий.

– А сколько там телок? – спросил Франц Вагнер одного сапера.

– Три, – ответил тот, – но выбрать тебе не дадут. Лотерея. Повезет, получишь бабушку.

Мне стало почти дурно на душной затхлой лестнице с неистребимым запахом изголодавшихся солдат. Я бы с удовольствием смылся, потому что любопытство напрочь прошло, но боялся, что меня засмеют, и потому продолжал стоять.

Наконец подошла моя очередь. Мимо меня проковылял предшественник, и я зашел в низкую, темную комнату, где пахло карболкой и потом, так что я с удивлением увидел за окном ветви липы, в которых играли ветер и солнце, настолько занюхано все было внутри. На стуле стояла миска с розовой водой, в углу что-то вроде полевой кровати с драным одеялом. Женщина была толстая, в прозрачной короткой рубашке. Она даже не посмотрела на меня и сразу легла. Я стоял как вкопанный, и только тогда она нетерпеливо подняла глаза. Что-то вроде понимания изобразилось на ее пористом лице. Она увидела, что я совсем юный. Я просто не мог, меня охватил ужас, я задыхался от отвращения. Женщина сделала несколько движений, чтобы меня подбодрить, несколько неловких, отвратительных движений, хотела притянуть меня к себе и при этом улыбалась, приторно, жеманно, ее даже стало жалко, ведь в конце концов она была всего-навсего несчастной армейской подстилкой, через которую проходило двадцать, тридцать, а то и больше человек в день, но я положил деньги и, выйдя, быстро спустился по лестнице.

Юпп подмигнул мне.

– Ну, как?

– Прилично, – ответил я, словно истинный знаток, и мы собрались уходить.

Но сначала нам пришлось опять зайти к ефрейтору и получить еще по уколу протаргола.

Вот тебе и любовь, с мрачным отчаянием думал я, пакуя вещи, вот тебе и любовь, которой полны все книги у меня дома, от которой я так много ждал, предаваясь туманным мечтаниям юности! Я скатал шинель, упаковал плащ-палатку, получил боеприпасы, и мы вышли. Я был молчалив, печален, в голове стучало, что от всех заоблачных грез о жизни и любви остались только винтовка, жирная шлюха и глухой рокот на горизонте, к которому мы медленно приближались. Над горизонтом стояла темень, опять были могилы и смерть, в эту ночь погиб Франц Вагнер, кроме него мы потеряли еще двадцать три человека.

С деревьев сыплются капли дождя, и я поднимаю воротник. Часто мне пронзительно хочется нежности, робких слов, неуловимых, неохватных чувств; хочется вырваться из ужасающей недвусмысленности последних лет. Но как это будет, если в самом деле случится, если снова вернутся прежние мягкость и безбрежность, если в самом деле кто-то обернется ко мне, тонкая, нежная женщина, вроде той, в золотом шлеме, со слабыми суставами, – как это будет, даже если хмель серебристо-синего вечера действительно покроет нас бесконечностью и забвением?.. Не втиснется ли сюда в последнее мгновение жирная шлюха, не загогочут ли унтер-офицеры из казармы, отпуская свои скабрезности, не прорвут ли, не раскромсают ли любое чистое чувство воспоминания, обрывки разговоров, военная правда-матка? Мы еще почти невинны, но наши фантазии подгнили, а мы даже этого не заметили; мы еще ничего не узнали о любви, а нас уже прилюдно, по очереди осматривали на предмет венерических заболеваний. Остановившееся дыхание, порыв, ветер, сумерки, вопрос – все то, что было, когда мы, шестнадцатилетние, бегали за Аделью и другими девочками в мерцающем свете фонарей, уже не вернулось, даже если я бывал не с проститутками и считал, что это другое, даже если женщина царапалась, а меня трясло от желания. Потом мне всегда бывало грустно.

Назад Дальше