На обратном пути (Возвращение)(др.перевод) - Ремарк Эрих Мария 3 стр.


– Это от меня пять минут ходу, – сообщает взволнованный Козоле. – И что мы не встретились! А вы, может быть, знаете вдову Поль, на углу Йоханнисштрассе? Толстая такая, черные волосы. Моя квартирная хозяйка.

Нет, ее сержант не знает, зато знает финансового советника Цандера, которого, в свою очередь, не может вспомнить Козоле. Но оба помнят Эльбу, замок и радостно смотрят друг на друга, как старые приятели. Фердинанд хлопает сержанта по плечу:

– Ну надо же, ты смотри, тарахтит по-немецки, как я не знаю, и жил в Дрездене! Господи, а чего же мы тогда воевали?

Сержант, который тоже этого не знает, смеется и, достав пачку сигарет, протягивает ее Козоле. Тот торопливо берет, потому что за сигарету каждый из нас душу продаст. Мы курим листья бука и солому, и это еще лучшее. Валентин Лаэр утверждает, что обычные сигареты делают из водорослей и сушеного конского навоза, а он в таких вещах разбирается.

Млея от удовольствия, Козоле пускает дым. Мы жадно принюхиваемся. Лаэр бледнеет. Ноздри у него дрожат.

– Дай затянуться, – с мольбой в голосе говорит он Фердинанду.

Но прежде чем он успевает взять сигарету, другой американец протягивает ему пакетик табака «Вирджиния». Валентин недоверчиво на него смотрит. Затем берет пакет и нюхает. Лицо его проясняется. Неохотно он возвращает табак. Но солдат отказывается и тычет в кокарду на пилотке Лаэра, которая торчит из вещмешка. Валентин не понимает.

– Он хочет обменять табак на кокарду.

Тут Лаэр вообще перестает что-либо понимать. Первоклассный табак на какую-то жестяную кокарду? Он, должно быть, рехнулся. Сам он не отдал бы такой пакетик, даже если бы его за это произвели в унтер-офицеры или лейтенанты. Валентин предлагает американцу всю пилотку целиком и дрожащими руками жадно набивает первую трубку.

Теперь мы понимаем, в чем дело: американцы хотят меняться. Видно, что они недолго на фронте, еще собирают сувениры – погоны, кокарды, пряжки, ордена, форменные пуговицы. Мы отдаем все это добро за мыло, сигареты, шоколад и консервы. Они даже суют нам целую горсть денег за пса – в придачу, но тут уж пусть предлагают сколько угодно, Вольф останется с нами. Зато нам повезло с ранеными. Один американец с такой кучей золота во рту, что лицо у него блестит, как латунный сервиз, хочет перевязочные клочья с кровью, чтобы показать дома, что они в самом деле из бумаги. Он предлагает за них отличное печенье и, главное, целую охапку перевязочного материала. Осторожно, с сияющим от радости лицом он засовывает ошметки в бумажник, особенно Людвиговы, потому что это кровь лейтенанта. Брайеру приходится карандашом написать на них место, имя и войсковую часть, чтобы в Америке поверили, что это не обман. Сначала он, правда, не хотел, но Вайль уговорил, потому что нам позарез нужны бинты. Кроме того, с этим поносом печенье для него спасение.

Однако самую выгодную сделку заключает Артур Леддерхозе. Он достает шкатулку с орденами, на которую набрел в брошенной канцелярии. Один американец, такой же помятый, как и Артур, и с таким же кислым лицом, хочет заграбастать всю шкатулку. Но Леддерхозе долго, свысока смотрит на него сощуренными глазами. Американец так же неподвижно и вроде бы без усилий выдерживает взгляд. Они вдруг становятся похожи, как братья. Возобладал переживший войну и смерть дух гешефта.

Противник Леддерхозе быстро понимает, что делать нечего, Артура не провести: торговля в розницу для него значительно выгоднее. Он ведет обмен, пока шкатулка не пустеет, потихоньку обрастая целой кучей вещей, даже таких, как масло, шелк, яйца, белье, и под конец стоит, будто лавка колониальных товаров на кривых ногах.

* * *

Мы трогаемся в путь. Американцы что-то кричат нам вслед и машут руками, энергичнее всех сержант. Насколько это возможно для старого солдата, возбужден и Козоле. Он блеет что-то прощальное и тоже машет; правда, у него это всегда похоже на угрозу, а потом говорит Бетке:

– Нормальные ребята, правда?

Адольф кивает. Мы молча идем дальше. Фердинанд повесил голову. Думает. Он занимается этим не очень часто, но уж если его скрутило, то не оторвешь, долго мусолит. У него все не выходит из головы сержант из Дрездена.

Деревенские смотрят нам вслед. В будке путевого обходчика на окошке стоят цветы. Женщина кормит ребенка полной грудью. Она в синем платье. Нас облаивают собаки. Вольф огрызается в ответ. На дороге петух покрывает курицу. Мы бездумно курим.

Идем, идем. Зона полевого лазарета. Зона управления продовольственного снабжения. Большой парк с платанами. Под деревьями носилки и раненые. Падающие листья укрывают их красным и золотым.

Лазарет для травленных газами. Тяжелые больные, которых уже нельзя транспортировать. Синие, восковые, зеленые лица; мертвые, разъеденные кислотой глаза; умирающие хрипят, задыхаются. Все хотят убраться отсюда, боясь угодить в плен. Как будто не все равно, где помирать.

Мы пытаемся их утешить, говоря, что у американцев уход лучше. Но они не слушают и кричат нам вслед, чтобы мы взяли их с собой. Крики эти ужасны. В ясном воздухе бледные лица совершенно неправдоподобны. Но хуже всего щетина. Она как-то отдельно, жесткая, упорная, лезет, выпирает на подбородках, черный плесенный налет, питающийся человеческим разложением.

Некоторые тяжелораненые, как дети, тянут тонкие, серые руки.

– Ребята, возьмите меня с собой, – умоляют они. – Ребята, возьмите меня с собой.

В глазницах уже залегли глубокие, потусторонние тени, и только, будто у утопленников, пучатся глазные яблоки. Другие лишь молча следят за нами взглядом. Сколько могут.

Постепенно крики становятся тише. Одна дорога сменяет другую. Мы тащим кучи всякого барахла: надо же что-то принести домой. Небо обложено облаками. После обеда прорывается солнце, и березы с почти облетевшей листвой отражаются в дождевых лужах. Ветви окутаны легким голубым воздухом.

Я иду с ранцем за спиной, опустив голову, и в прозрачных лужах на обочине вижу отражение светлых шелковистых деревьев. В этом случайном зеркале оно сильнее реальности. На коричневом грунте угнездился кусочек неба со всей его глубиной, ясностью, с деревьями, и внезапно мне становится страшно. Впервые за долгое время я опять вижу красоту, чистую красоту, отражение в лужице – просто красиво. И сквозь страх распирает сердце, все на мгновение отступает, я впервые чувствую – мир, вижу – мир, до конца понимаю – мир. Напряжение, не оставлявшее места для другого, ослабевает; взмывает неизвестное, новое, чайка, белая чайка, мир, мерцающий горизонт, мерцающие ожидания, первый взгляд, предчувствие, надежда, нарождающееся, грядущее – мир. Я в ужасе оборачиваюсь; позади мои товарищи на носилках, они всё кричат мне вслед. Уже мир, а им все-таки придется умереть. Но я дрожу от радости и не стыжусь этого. Странно…

Может быть, войны не прекращаются оттого, что никто не в состоянии до конца прочувствовать страдания другого.

II

После обеда мы сидим во дворе пивоварни. Нас созывает ротный, Хеель, вернувшийся из фабричной конторы. Поступил приказ: нужно выбрать надежных людей. Мы изумлены. Раньше такого не бывало.

Тут во дворе появляется Макс Вайль. Он машет газетой:

– В Берлине революция!

Хеель резко оборачивается:

– Чушь. В Берлине беспорядки.

Но Вайль еще не все сказал.

– Кайзер бежал в Голландию.

Тут все переполошились. Вайль, видать, рехнулся. Побагровевший Хеель орет:

– Врешь, негодяй!

Вайль протягивает ему газету. Хеель комкает ее и гневно смотрит на Вайля. Он терпеть его не может, потому что Вайль еврей, спокойный человек, все время сидит и читает книги. А Хеель удалец.

– Ерунда, – ворчит он и смотрит на Вайля, как будто хочет съесть его с потрохами.

Макс расстегивает мундир и достает еще один экстренный выпуск. Хеель, бросив на него быстрый взгляд, рвет газету в клочья и уходит в дом, где расположился штаб. Вайль снова складывает газетный лист и читает нам новости. Мы сидим ошалевшие, как пьяные курицы. Никто уже ничего не понимает.

– Пишут, он не хотел гражданской войны, – говорит Вайль.

– Глупости, – отзывается Козоле. – Мы бы тоже так могли сказать, тогда. Черт подери, и за это мы здесь корчились.

– Юпп, ущипни меня. Может, я сплю? – качает головой Бетке.

Юпп с удовольствием его щиплет.

– Тогда это, наверно, правда, – продолжает Бетке. – Но все-таки я ничего не понимаю. Если бы это сделал кто-нибудь из нас, поставили бы к стенке.

– Только не думать сейчас про Веслинга и Шрёдера. – Козоле сжимает кулаки. – Иначе я лопну. Этот цыпленок Шрёдер, его просто расплющило, как он там лежал. А тот, за кого он погиб, дает деру! Чертово дерьмо! – Он шарашит кулаком в бочку с пивом.

Вилли Хомайер делает примирительный жест рукой.

– Давайте о чем-нибудь другом, – предлагает он. – С этой сволочью мне все окончательно ясно.

Вайль рассказывает, что в некоторых полках создают солдатские советы. Офицеры уже не командиры. Со многих сорвали погоны.

Он хочет и у нас учредить солдатский совет. Но воодушевления это предложение не встречает. Мы не хотим ничего учреждать. Мы хотим домой. А туда мы дойдем и без солдатских советов.

В конце концов избирают трех надежных человек – Адольфа Бетке, Макса Вайля и Людвига Брайера. Вайль требует, чтобы Людвиг снял погоны.

– Очумел? – устало отвечает Людвиг и стучит пальцем по лбу.

Бетке отталкивает Вайля со словами:

– Людвиг наш.

Брайер добровольцем пошел на фронт и тут стал лейтенантом. Он на ты не только с нами – с Троске, Хомайером, Брёгером, со мной – это само собой разумеется, мы вместе учились, – но и со старшими товарищами, когда поблизости нет других офицеров. За это его очень уважают.

– А Хеель? – не унимается Вайль.

Это еще можно понять. Хеель часто задирал Вайля, неудивительно, что он хочет поквитаться. Нам, в общем, все равно. Хеель хоть и резковат, но на врага бросался, что твой Блюхер, всегда был впереди. А для солдат это важно.

– Ну так спроси его, – говорит Бетке.

– Только не забудь бинты! – кричит вслед Тьяден.

Но получается иначе. Хеель выходит из штаба и на пороге сталкивается с Вайлем. Ротный показывает нам какие-то бланки и кивает Максу:

– Все верно.

Вайль начинает говорить. Когда речь заходит о погонах, Хеель делает резкое движение. Мы уже думаем, что сейчас полетят перья, но ротный, к нашему изумлению, говорит:

– Вы правы. – Затем оборачивается к Людвигу и кладет ему руку на плечо. – Вам, наверно, это непонятно, Брайер, да? Солдатский мундир, и все. Остальное провалилось к чертям.

Мы молчим. Это не тот Хеель, которого мы знаем, тот ночью ходил в дозор с одной тросточкой и был заговорен от пуль. А сейчас перед нами человек, которому трудно стоять и говорить.

Вечером – я уже уснул – меня будят голоса.

– Ладно тебе, – слышу я Козоле.

– Да ей-богу, – отвечает ему Вилли. – Сам иди посмотри.

Они поднимаются и идут на двор. Я за ними. В штабе свет, можно заглянуть в комнату. Хеель сидит за столом. Перед ним его офицерский мундир. Без погон. Сам он в солдатском мундире. Голову опустил на руки и – но это же невозможно… Я делаю шаг вперед. Хеель – Хеель! – плачет.

– Ничего себе, – шепчет Тьяден.

– Пошли, – говорит Бетке, пихая Тьядена.

Мы, потрясенные, удаляемся.

На следующее утро все говорят, что один майор, узнав о бегстве кайзера, якобы застрелился.

Приходит Хеель. Лицо серое, видно, не спал. Тихо дает необходимые указания. И уходит. Всем не по себе. Последнее, что у нас было, отняли. И мы утратили почву под ногами.

– Как будто тебя предали, – бурчит Козоле.

Колонна выстраивается и мрачно идет дальше. Это совсем другая колонна, чем вчера. Потерянная рота, брошенная армия. Котелки мерно постукивают в такт шагам: всё-зря-всё-зря.

Только Леддерхозе бодрячком, распродает свои американские запасы – консервы, сахар.

* * *

К вечеру следующего дня мы доходим до Германии. Теперь, когда вокруг говорят не по-французски, мы действительно начинаем верить в мир. До сих пор в глубине души мы всё ждали приказа «Кру-у-гом!» и возвращения в траншеи, потому что солдат с подозрением относится к хорошему; лучше исходить из плохого. Но теперь нас начинает слегка потряхивать.

Мы входим в большую деревню. Над дорогой несколько увядших гирлянд. Наверно, тут прошло уже столько войск, что ради последних нет смысла специально что-то затевать. Нам приходится довольствоваться поблекшим «Добро пожаловать!» на залитом дождем зеленом плакате в обрамлении кривых буковых веток. Мы идем по деревне, и на нас почти никто не обращает внимания, настолько люди привыкли. Но для нас-то все это в новинку, нам ужасно хочется приветливых слов, взглядов, хоть мы и говорим, что плевать. Ну, хоть девушки могли бы на минутку встать у дороги и помахать платочками. Тьяден и Юпп то и дело окликают их, но тщетно. Наверно, мы слишком грязные. И они в конце концов сдаются.

Только детям интересно. Мы берем их за руку, и они бегут рядом. Мы дарим им шоколад, которым можем поделиться, потому что сколько-нибудь нужно, конечно, принести домой.

Адольф Бетке берет на руки маленькую девочку. Она дергает его за усы, как за уздечку, и взахлеб смеется, потому что он корчит гримасы. Ручонками девочка шлепает его по лицу. Он берет одну ручку и показывает мне: смотри, мол, какая маленькая.

Когда Бетке перестает кривляться, девочка начинает плакать. Адольф пытается ее успокоить, но она только пуще плачет, и ему приходится ее опустить.

– Нами, похоже, теперь только детей пугать, – бурчит Козоле.

– Они пугаются настоящих траншейных лиц, им жутко делается, – заявляет Вилли.

– От нас пахнет кровью, вот в чем дело, – говорит Людвиг Брайер.

– Наверно, надо помыться, – полагает Юпп. – Тогда девчонки, может, будут повнимательнее.

– Да, если бы это можно было просто смыть, – задумчиво отвечает Людвиг.

Раздраженные, мы идем дальше. После стольких лет на чужбине мы представляли себе возвращение домой иначе. Мы думали, нас ждут, а теперь видим, что все по-прежнему заняты только собой. Жизнь шла и идет, как будто мы тут лишние. Эта деревня, конечно, не вся Германия, но тем не менее досадно, будто какая-то тень легла на нас, странное такое предчувствие.

Грохочут мимо телеги, кричат возницы, люди бросают на них мимолетные взгляды и спешат дальше вслед своим мыслям и заботам. На церковной башне бьют часы, сырой ветер будто обнюхивает нас. И только пожилая женщина в чепце с длинными лентами без устали ходит вдоль наших рядов и всё опасливо спрашивает про какого-то Эрхарда Шмидта.

Мы располагаемся в большом сарае, но, хоть прошли много, спать никто не собирается. Идем в пивную.

Там гульба вовсю. Разливают мутное молодое вино, замечательно вкусное. Оно здорово бьет по ногам. Тем приятнее сидеть. Табачный дым стелется по низкому залу, вино пахнет землей и летом. Мы достаем консервы, ножом толсто намазываем их на хлеб, втыкаем ножи в широкие столешницы и едим. Керосиновая лампа сияет над нами прямо как мать.

Такой вечер скрашивает жизнь. Не в каких-то траншеях, а в мире. Мы пришли сюда злые, а теперь оживаем. Маленький оркестрик в углу быстро пополняется нашими. Среди нас не только виртуозные пианисты и мастера губной гармошки, но даже один баварец, играющий на басовой цитре. К ним присоединяется Вилли Хомайер, который соорудил что-то вроде скрипки об одной струне и что было мочи наяривает на тазах и крышках от корыт, изображая ударные и бунчук.

Но самое непривычное – девушки, это бьет в голову посильнее вина. Они совсем не такие, как днем, смеются, разговаривают. Или это другие? Девушек мы не видели очень давно.

Нам не терпится, однако сначала мы робеем, просто не решаемся, поскольку на фронте разучились иметь с ними дело, но потом Фердинанд Козоле приглашает одну на вальс – здоровую, как гренадер, с мощным бруствером, на который так удобно опираться. Остальные следуют его примеру.

Сладкое тяжелое вино приятно поет в голове, девушки щебечут, музыка играет, а мы в углу сидим вокруг Адольфа Бетке.

Назад Дальше