Элизабет Костелло - Кутзее Джон Максвелл 12 стр.


Джон доставляет мать на семинар, а сам отправляется на собрание. Оно тянется бесконечно, и на семинар в Стаббс-Холле Джон добирается лишь к половине четвертого. Когда он входит, мать как раз говорит, и он, стараясь не шуметь, усаживается возле самых дверей.

«В поэзии такого рода, — слышит он, — животные выступают как носители определенных качеств человека: лев олицетворяет мужество, сова — мудрость и так далее. Даже в данном стихотворении пантера у Рильке важна не сама по себе, а как определенный символ. Она неразличима, вся она — пляска вращающегося вокруг одного центра заряда энергии — образ, заимствованный из элементарной физики. Дальше этого Рильке не идет. Для него пантера — живое воплощение силы, которая высвобождается в результате атомного взрыва. Пантеру удерживают не прутья клетки, а то, к чему эти прутья ее принуждают, — бесконечный бег по кругу, который притупляет волю, словно укол наркотика».

Пантера у Рильке? Что еще за пантера, недоумевает Джон. Видимо, это отражается на его лице, потому что сидящая рядом девица сует ему программку: да, действительно, там упомянуты названия трех стихотворений: «Пантера» Рильке и два стихотворения Теда Хьюза: «Ягуар» и «Еще один взгляд на ягуара». У Джона не нашлось времени их прочесть.

«Хьюз — противник позиции Рильке, — продолжает мать. — Место действия у него то же, что и у Рильке, — зоопарк. Однако на этот раз завороженной, загипнотизированной оказывается толпа зрителей. Среди этой толпы и сам поэт. Он потрясен, он вне себя от ужаса, ибо он способен понять больше и глубже, чем кто-либо другой из зрителей. Взгляд ягуара не мутный, как у пантеры. Напротив — его глаза сверлят мрак пространства. Для него не существует клетки, он везде и повсюду. Везде и повсюду, потому что его самосознание не абстрактного, оно кинетического порядка. С помощью мускульной энергии он перемещается в пространстве, по своей природе принципиально отличном от трехмерной коробочки Ньютона, — это круговое пространство, не имеющее начала и конца.

Итак, если не касаться этической стороны заточения в клетки больших по размеру животных, мы можем сказать, что Хьюз инстинктивно нащупывает свой путь к совершенно иному пониманию сути существования. Этот опыт понимания не совсем чужд и нам с вами, поскольку переживаемое людьми перед клеткой сродни тому, что испытывает на бессознательном уровне спящий. В этих стихотворениях мы узнаём ягуара не по внешним его признакам, а через то, как он двигается. То есть его тело представлено через его движения, через жизненные силы, заключенные в его теле. Оба стихотворения призывают нас представить себя двигающимися в ритме животного, телесно отождествить себя с ним.

Я хочу особо подчеркнуть, что в стихотворении Хьюза речь не о том, чтобы осознать себя ягуаром, а именно о том, чтобы ощутить себя в его телесной оболочке. Сегодня я как раз намерена говорить о поэтической композиции, целью которой не является стремление воплотить свою идею посредством описания животного; это стихотворение не о животных, а повествование о связях с ним человека.

Особенность подобных поэтических опусов состоит в том, что независимо от прочности и глубины этих связей объекту изображения они глубоко безразличны. В этом их главное отличие от любовных стихотворений, цель которых — растрогать предмет страсти.

Дело не в том, что животному все равно, что мы о нем думаем. Дело в другом: облекая поток наших чувств в словесную форму, мы не оставляем животному шансов на понимание. Потому стихотворение о животном нельзя считать подношением ему, в отличие от любовного стихотворения, обращенного к предмету страсти. Последнее существует в системе человеческих отношений, куда животным путь заказан. Вы удовлетворены моим ответом?»

Кто-то тянет руку. Это молодой человек в очках. Он заявляет, что не очень хорошо знаком с поэзией Теда Хьюза, но недавно слышал, что тот где-то в Англии завел овечью ферму. Спрашивается, он выращивает овец, видя в них предмет поэтического вдохновения (веселый шумок в зале), или же он, как всамделишный фермер, выращивает их на мясо?

— Как увязать ваше отношение к Хьюзу с вашим вчерашним высказыванием по поводу того, что вы против уничтожения животных ради пищи?

— Мне не довелось встречаться с Хьюзом, и я не знаю, чем он занят у себя на ферме. Позвольте мне построить свой ответ в несколько иной плоскости. У меня нет причин полагать, что Хьюз считает свое пристальное внимание к животным чем-то уникальным. Напротив, я почти уверена, что он убежден в другом, а именно в том, что, относясь к животным подобным образом, он возрождает чувство почтения, с которым относились к ним нагни предки и которое мы утратили, — правда, он рассматривает эту утрату скорее в эволюционном, чем в историческом аспекте. Я бы сказала, что с его точки зрения от относится к животным так нее, как охотники эпохи палеолита. Это ставит Хьюза в один ряд с писателями и поэтами, которые воспевают первозданное и осуждают Запад за его склонность к абстракциям. В этом ряду такие как Блейк и Лоуренс, а в Америке — Гэри Снайдер и Робинсон Джефферс. Сюда же можно отнести и Хемингуэя того периода, когда он писал об охоте и бое быков.

Бой быков, пожалуй, предоставляет нам важный ключ. Что здесь главное? Да, ты убиваешь, но преврати убийство в соревнование с животным; преврати его в обряд и воздай должное сопернику за его силу и мужество. После этого можешь употребить его в пишу, дабы сила и храбрость его перешли к тебе. Взгляни ему прямо в глаза, перед тем как убить, и затем возблагодари его. Сложи песнь в его честь.

Мы можем считать подобный подход примитивистским. Его легко критиковать, над ним легко издеваться. Это подход мужественного человека, чисто мужской взгляд на вещи. Его применение в области политики не вызывает доверия. И тем не менее в этическом плане в нем есть нечто привлекательное.

С другой стороны, этот принцип абсолютно неприменим в широком масштабе. Невозможно накормить четыре биллиона людей с помощью матадоров или охотников на оленей, вооруженных луками и стрелами. Нас стало слишком много. У нас нет времени воздавать должное всем животным, которых мы употребляем в пищу. Нам требуются фабрики смерти, нам требуются фабрики воспроизводства животных. Чикаго указал, что следует делать. Это чикагские бойни обучили нацистов обрабатывать трупы.

Однако давайте вернемся к Хьюзу. Вы можете сказать, что, несмотря на все эти побрякушки, Хьюз просто мясник. И тогда как случилось, что я оказалась с ним в одном лагере? На это я отвечу: мастера слова учат нас тому, о чем они сами и не догадываются. Телесно отожествив себя с ягуаром, Хьюз продемонстрировал, что каждый из нас способен сделать это при помощи поэтической инвенции — процесса, который позволяет испытывать не испытанное никогда, процесса, который не поддается рациональному объяснению. Во время чтения стихотворения о ягуаре и потом, припоминая его на досуге, на какой-то момент ощущаешь, что ты — это он.

Пожалуй, пока что сказанное мною не расходится с позицией поэта. То, что он нам преподносит, очень похоже на гремучую смесь шаманизма, вудуизма и психологического архетипа. Другими словами, мы имеем три вещи «в одной упаковке»: опыт первобытного человека, находившегося с животным один на один, стихотворение примитивистского толка и как бы объясняющую то и другое теорию.

Надо сказать, что поэзия такого рода очень устраивает и охотников, и людей, которых я называю менеджерами от экологии. Когда Хьюз-поэт стоит перед клеткой ягуара, он смотрит на ягуара, и дух ягуара вселяется в него: он чувствует, что ягуар — он сам. Это должно было быть именно так. Ягуар вообще как подвид вряд ли мог завладеть поэтическим воображением Хьюза, поскольку нам не дано сопереживать абстракции. И тем не менее в стихотворении о конкретном ягуаре, которого он наблюдал, стоя за прутьями клетки, говорится о природе ягуара, о его сущности как таковой. Точно так же, как его более поздний великолепный цикл стихов о лососе есть не что иное, как история жизни особи, в кратком временном отрезке существующей в виде конкретного лосося. Несмотря на яркость и жизнеподобие такого рода поэзии, в ней есть нечто платоническое.

Для эколога лосось, река, водоросли, насекомые, летающие над водой и плавающие по ней, — все суть участники Великого Танцевального Действа земли и климата. Для него целое гораздо важнее суммы составляющих. В этом великом танце каждый организм исполняет свою, особую роль, и для эколога в Действе важен сам состав действующих лиц, а не каждый исполнитель в отдельности. Что касается каждого конкретного танцора, то, пока он способен готовить себе смену и в исполнителях ролей недостатка не ощущается, его личная судьба нас не интересует.

Я назвала этот подход платоническим и готова повторить это, ибо наши глаза видят вполне конкретную особь, но наши мысли при этом сфокусированы на тех ассоциативных связях, которые телесно воплощены в данной особи. В таком подходе я усматриваю пугающую иронию судьбы. Экологи, призывающие нас относиться к животным как к равным, на самом деле используют идею о превосходстве человека над всеми живыми существами. Однако самым чудовищным в этой печально-иронической ситуации является тот факт, что никто из существ, кроме самих людей, эту идею не в состоянии ни разделить, ни опровергнуть. Всяк, кто дышит, борется за свою, индивидуальную жизнь. Этой борьбой каждый, будь то лосось или букашка, выражает несогласие с тем, что их личное существование менее важно, чем абстрактная ролевая идея. Мы же, наблюдая, как борется за жизнь, к примеру, лосось, говорим, что он просто запрограммирован на борьбу за существование; вслед за Фомой Аквинским мы утверждаем, будто он обречен на подчинение, потому что не обладает самосознанием.

Животные не признают экологию. С этим не спорят даже этнобиологи. Даже они не решаются утверждать, будто муравей жертвует своей жизнью ради продолжения рода. Их утверждение звучит несколько иначе: мол, муравей гибнет, и его гибель выполняет воспроизводящую функцию; что процесс воспроизводства осуществляется через конкретную особь, но особь этого не осознает. Получается, что в этом смысле идея воспроизводства заложена от рождения и управляет действиями муравья точно так же, как программа — работой компьютера.

Мы, менеджеры от экологии, претендуем на понимание Великого Танцевального Действа (прошу простить, что вышла за пределы заданного вопроса, через пару минут я закончу) и, следовательно, считаем себя вправе решать, сколько можно выловить лососей и сколько изловить ягуаров без ущерба для Великого Действа. Единственное живое существо, на которое не распространяются наши решения о том, кому жить, а кому умирать, это человек. Почему? Да потому, видите ли, что человек — существо иного, высшего порядка. Он один разбирается в Танце, а танцоры — нет. Он — существо, обладающее Интеллектом.

Пока мать говорит, Джон думает о своём. Эту ее «антиэкологическую» пропаганду он выслушивал не единожды. Стишки о ягуарах — прекрасно, но трудно себе представить австралийцев, которые, раскрыв рты, внимали бы блеянию овец, а потом сочиняли об этом стихи. Неужели никого не настораживает то, что защитники прав животных строят свои рассуждения на примерах из жизни грустных горилл, сексуально озабоченных ягуаров и ласково-пушистых панд потому, что особи, которым зашита нужна в первую очередь, — цыплята, поросята, не говоря уж о белых крысах или креветках, — не будоражат воображения?

Следующий вопрос задает Элани Маркс, та самая, которая произносила вступительное слово перед лекцией.

— Вчера, — начинает она, — вы подвергли сомнению корректность таких философских вопросов, как «Обладает ли данное существо разумом?» и «Владеет ли конкретное существо тем, что именуется речью?». Из ваших слов следует, что в вопросах, сформулированных подобным образом, есть лукавство, что их единственное назначение — провести границу между человеком и, например, приматами и таким образом оправдать жестокое с ними обращение, притом, что для такого принципа различения нет никаких реальных оснований. Однако сам факт, что вы подвергаете сомнению такую постановку вопроса и разоблачаете ее фальшь, уже свидетельствует о том, что и вы сами в известной степени доверяете доводам разума, которые полагаете истинными в отличие от тех, которые для вас — фальшивка. Я хочу конкретизировать свой вопрос, обратившись к «Путешествиям Гулливера» Джонатана Свифта. Там Свифт рисует государство-утопию, основанное на торжестве разума, где обитают существа, именуемые гуигнгнмами, и где не находится места для Гулливера, хотя Гулливер, по замыслу автора, наиболее полно представляет в романе одного из нас, обладателей разума. Однако спрашивается, кто из нас, читателей, согласился бы жить в краю гуигнгнмов, с их рациональным вегетарианством, рациональным правительством и рациональным отношением к любви, браку и смерти? Мне кажется, что даже обычная лошадь отказалась бы жить в подобном абсолютно отрегулированном тоталитарном окружении. Для нас же самое важное в том, что собой являют подобные полностью регулируемые сообщества на практике. Разве не факт, что они либо рассыпаются, либо становятся агрессивными?

Вопрос же мой сводится к следующему: не слишком ли многого вы требуете от людей, когда призываете исключить из практики использование ими прочих видов животных в своих целях и жестокость по отношению к ним? Разве не гуманнее принять людей такими, какие они есть, — даже если это будет означать признание, что в каждом из нас затаился кровожадный еху, — чем окончить дни как Гулливер — в тоске по тому состоянию, которого он никогда не сможет достичь, и по вполне понятной причине: оно чуждо его природе, природе человека?

— Очень интересный вопрос, — комментирует мать. — Свифт как писатель меня очень занимает. Возьмем, например, его «Скромное предложение». Каждый раз, когда в моем присутствии хором начинают объяснять, как именно следует понимать эту вещь, я настораживаюсь. По поводу «Скромного предложения» все сходятся на том, что Свифта не следует понимать буквально, что на самом деле он хотел сказать совсем другое. Он говорит, или как бы говорит, что ирландские семьи будто бы зарабатывали на жизнь, поставляя младенцев к столу своих английских господ. Мы считаем, что Свифт наверняка имел в виду нечто другое, — ведь не подлежит сомнению, что убивать и употреблять в пищу младенцев — неслыханное злодейство. Но если вдуматься, продолжаем мы, то англичане в определенном смысле действительно уничтожали ирландских младенцев — допуская, чтобы те погибали от голода. Так что, опять же, если вдуматься, англичане и вправду злодеи-людоеды.

Именно в подобном ключе нам предлагают читать «Скромное предложение». Но я невольно задаю себе вопрос: чем объяснить горячность, с которой именно эту трактовку вбивают учителя в головы юных читателей? «Именно так вы должны воспринимать прочитанное, — внушают они, — так и никак иначе».

Если убийство младенцев считается злодеянием, то почему, разрешите узнать, убийство и поедание поросят таковым не признается? Если кому-то неймется сделать из блестящего памфлетиста, каким был Свифт, приверженца «черного» юмора, то не мешало бы ему изучить хотя бы историческую ситуацию, благодаря которой его сочинение было с такой легкостью принято на веру. А теперь обратимся к «Путешествиям Гулливера».

Здесь мы видим с одной стороны еху, которые ассоциируются для нас с сырым мясом, запахом испражнений и со всем тем, что принято называть бестиальностью, животным началом; с другой стороны видим гуигнгнмов. Тут ряд ассоциаций совершенно иной: свежая травка, напоенный ароматами воздух и разумное ограничение чувств. И где-то между ними — Гулливер, который хочет стать гуигнгнмом, но знает про себя, что он — еху. Тут все ясно. Неясно, как и со «Скромным предложением», другое: что за всем этим стоит и как нам это понимать?

Позвольте одно уточнение: лошади-гуигнгнмы изгоняют Гулливера. Официальный предлог — Гулливер не дотягивает до их интеллектуального развития. Действительная причина в том, что он не похож на лошадь, хуже того: на самом деле он кажется им замаскировавшимся еху. Вывод: стандарт интеллектуального развития, которым для возвышения себя над остальными пользуются двуногие, может с равным успехом быть применен и травоядными четвероногими.

Назад Дальше