Элизабет Костелло - Кутзее Джон Максвелл 13 стр.


Кстати, о стандартах. Что сказать о таком стандарте или критерии, как разум? Судя по всему, в «Путешествиях Гулливера» все происходит в мире, где, по Аристотелю, пребывают существа трех типов: боги, звери и люди. До тех пор, пока мы с вами будем пытаться запихнуть все три типа действующих лиц в две категории, мы не поймем, где в этой истории люди, — то есть ничего не поймем. И гуигнгнмы тоже в этом не разобрались. Они скорее божества, чем люди, холодные и бесстрастные, как Аполлон. И Гулливеру было предложено выбирать между богами и животными. Подобный выбор представлялся им вполне нормальным. Для нас же он органически неприемлем.

В «Путешествиях» меня всегда озадачивало (возможно, потому что я живу в стране, которая была когда-то колонией) одно обстоятельство: Гулливер, как правило, совершает свои путешествия как бы в одиночку. Гулливер исследует чужие края, но сходит на берег один, а не с вооруженным отрядом, как это происходило в реальной жизни. В сочинении господина Свифта нет ни малейшего намека нате события, которые неизбежно должны были развернуться после визита первооткрывателя Гулливера, а именно на экспедиции с целью захвата Лилипутии или острова гуигнгнмов.

А теперь я хочу спросить: как вы полагаете, что произошло бы, прибудь Гулливер не один, а с отрядом вооруженных людей? И каковы были бы последствия, если бы при высадке люди застрелили парочку еху, вызвавших у них подозрение, а потом, за недостатком провианта, съели бы одну из лошадей? Как это повлияло бы на чересчур гладкое, чересчур философски-отвлеченное, исторически неправдоподобное повествование?

Полагаю, для гуигнгнмов это стало бы ужасным потрясением и открыло бы им глаза на то, что, кроме богов и зверей, существует еще одна категория — люди, а именно к этой категории принадлежит Гулливер. Кстати сказать, именно таким образом повел себя Одиссей со своими людьми, высадившись на острове Тринакия: они убили священных коров, за что и были потом жестоко наказаны. Эта легенда заставляет нас заглянуть в еще более далекое прошлое, в те времена, когда быков обожествляли, а убийство быка и поедание его мяса могло навлечь на охотника смертельное проклятие.

Итак, прошу извинить за сумбурность моего ответа; мы не лошади; мы лишены их чистой рациональной, обнаженной и естественной красоты. Мы отличаемся от них коренным образом. Мы, по сравнению с ними, существа низшего порядка, иначе именуемые людьми. Вы утверждаете, что нам не остается ничего другого, как согласиться с этим своим статусом и со всем, что с ним связано. Хорошо, пусть так. Однако давайте уж тогда не будем идеализировать историю, которую преподносит нам Свифт, и признаем, что в реальной жизни статус человека позволил нам убивать и порабощать целые виды существ божественных или, если угодно, божественным промыслом сотворенных, чем мы и навлекли на себя вечное проклятие.

Три пятнадцать. До прощального выступления матери еще два часа. Джон ведет ее к своему кабинету по дорожкам, усыпанным последними листьями осени.

— Неужели ты веришь в то, что углубленное изучение поэзии может привести к закрытию скотобоен? — спрашивает он.

— Нет.

— Тогда зачем ты этим занимаешься? Сама говоришь, что устала от заумных разглагольствований о животных, устала пользоваться силлогизмом, есть ли у них ум и душа или нет. Разве та поэзия, о которой ты говоришь, не разновидность все тех же заумных разглагольствований? Я имею в виду воспевание в стихах мускульной силы больших кошек. Ведь ты сама всегда утверждала, что заумными разглагольствованиями невозможно что-либо исправить. Мне кажется, что поведенческий импульс, который тебе хотелось бы изменить, заложен в природу человека слишком давно, глубоко и основательно и словом до него не достучаться. Кровожадность заложена в человеческое существо ничуть не в меньшей степени, чем в ягуара, и служит важным объяснением некоторых черт человека. Ты бы и сама не стала ратовать за то, чтобы ягуара посадили на соевую диету.

— Верно, потому что ягуар погиб бы. А люди не умирают оттого, что становятся вегетарианцами.

— Да, но люди не желают отказывать себе в мясе. Они любят есть мясо. Это жестоко, но это факт. В каком-то смысле животные имеют то, что заслуживают. Зачем тратить время на помощь тем, кто сам не желает себе помочь? Пусть себе варятся в собственном соку! Если бы меня спросили, что я испытываю к животным, которых съедаю, я бы ответил, что презираю их. Мы плохо с ними обращаемся, потому что мы их презираем, а презираем за то, что они не сопротивляются.

— Не стану с тобой спорить. Считается, что мы обращаемся с животными как с неодушевленными предметами, но нет: мы обращаемся с ними как с военнопленными. Ты, вероятно, не знаешь, что, когда только-только стали появляться зоопарки, смотрителям приходилось защищать зверей от людей. Зрители почему-то считали, что зверей для того и выставляют напоказ, чтобы над ними можно было вдоволь поиздеваться, как, бывало, издевались над взятым в плен противником. Было время, когда люди сражались с животными. Это называли охотой, хотя, по сути, охота и война одно и то же. Такого рода война длилась миллионы лет. Окончательно мы ее выиграли всего несколько столетий назад, с изобретением огнестрельного оружия. Лишь после того, как победа стала абсолютной и необратимой, мы позволили себе культивировать сострадание к «братьям нашим меньшим». Но это сострадание имеет очень неглубокие корни. Гораздо прочнее в нас засело более давнее и более примитивное отношение к ним: взятый в плен не принадлежит к нашему племени, мы вправе поступать с ним как заблагорассудится — можем принести его в жертву божеству, можем перерезать ему горло, можем вырвать его сердце, можем сжечь на костре. Взятый в плен — вне закона.

— Так ты от этого синдрома хочешь излечить человечество?

— Я сама не знаю, чего хочу добиться, Джон. Знаю только, что не могу молчать.

— Хорошо. Только ведь пленных, как правило, не убивали, их просто обращали в рабов.

— А что такое, по-твоему, наши стада, как не популяция рабов? Их функция — производить для нас пищу. Даже их соития — всего лишь форма работы на нас. Мы не питаем к ним ненависти, потому что они ее уже недостойны. Мы смотрим на них с презрением.

— Все-таки остались еще такие, кого мы ненавидим, например крысы. Эти не сдаются, они борются. В канализационных системах они организуют целые отряды. Пока они не побеждают, но и не покоряются. А комары? А микробы? Они еще, может, и победят нас. И уж точно они нас переживут.

Последняя, прощальная встреча матери в колледже должна пройти как дискуссия. В качестве оппонента выступит крупный блондин, который присутствовал на торжественном ужине, — Томас О'Хирн, профессор философии. Согласно оговоренным условиям, О'Хирну будет предоставлена возможность выдвинуть три возражения, а мать столько же раз будет иметь шанс ему ответить. Поскольку О'Хирн был настолько любезен, что прислал матери тезисы своего выступления, то она в курсе того, о чем пойдет речь.

— Мое первое замечание в связи с движением в защиту прав животных, — начинает О'Хирн, — состоит в следующем: не считаете ли вы, что без учета исторически сложившейся ситуации оно, подобно движению за права человека, рискует превратиться в очередную кампанию Запада против образа жизни в других странах мира, кампанию, в ходе которой Запад пытается возвести свой собственный взгляд на проблему в статус общечеловеческого, универсального?

Далее О'Хирн совершает краткий экскурс в историю создания различных обществ защиты животных в Британии и Америке в девятнадцатом веке.

— Когда речь идет о борьбе за права человека, — продолжает О'Хирн, — то от стран с иными культурными и религиозными традициями мы слышим вполне справедливые возражения по этому поводу: у них есть собственные морально-этические представления и нет ни малейшего желания пользоваться чуждыми стандартами. То же самое говорится, когда речь заходит и о защите животных: нормы отношения к животным складывались у них веками, и разделять нашу сравнительно недавно оформившуюся позицию им ни к чему.

Во время своего вчерашнего выступления наш уважаемый оратор обошелся с Декартом весьма сурово. Однако идея о том, что животные относятся к иной категории, нежели люди, принадлежит не ему, он лишь по-новому ее сформулировал. Мнение по поводу того, что доброе обращение с животными есть наш долг перед ними, а не моральный долг каждого перед самим собой, сформировалось относительно недавно; это точка зрения чисто прозападная, точнее, она имеет англосаксонское происхождение. До тех пор пока мы будем присваивать себе исключительное право на понимание этических универсалий и считать, что все прочие культуры в этом ничего не смыслят, наши усилия неизбежно будут встречать сопротивление, и это сопротивление будет вполне справедливо.

Теперь черед матери.

— Ваши сомнения, профессор О'Хирн, весьма обоснованны и очень существенны, — говорит она, — и я не уверена, что в состоянии дать вам столь же обоснованный ответ. Вы абсолютно правы по поводу истории проблемы. Сочувственное отношение к животным стало восприниматься как норма совсем недавно, всего каких-нибудь сто пятьдесят — двести лет назад, и то лишь в некоторых странах. Вы правы, усматривая связь между историей движения в защиту животных и историей борьбы за права человека, поскольку первое в историческом плане есть всего лишь ответвление более обширного филантропического процесса, включающего защиту рабов и несовершеннолетних.

Тем не менее, у доброты по отношению к животному гораздо более глубокие и древние корни, чем вам представляется. Содержание домашних животных, например, отнюдь не придумка Запада. В Южной Америке первые путешественники находили такие поселения, где люди и звери жили вместе. А дети? Во всем мире дети и животные играют друг с другом. Дети не чувствуют никакого различия между собою и животными, их этому учат позже, так же как и тому, что убить и съесть животное вполне позволительно.

Теперь о Декарте. Здесь мне бы хотелось подчеркнуть только одно. Отрыв в развитии между животным и человеком он усмотрел исключительно из-за отсутствия научной информации. Во времена Декарта наука еще не имела никаких данных о развитии человекообразных обезьян или подводных млекопитающих, а следовательно, у науки не было никаких оснований оспаривать тезис о том, что животные не способны думать. Само собой разумеется, в те времена в ее распоряжении не было свидетельств в виде древних отпечатков живых организмов в камне, благодаря которым была установлена постепенная эволюция человекообразных от высших приматов к первым представителям Homo sapiens — тем самым антропоидам, которых в ходе борьбы за первенство сам человек когда-то и уничтожил.

В развитие вашей основной мысли по поводу самоуверенности западной культуры я хотела бы добавить одно: мне кажется естественным, что именно те, кто первым создал индустрию уничтожения животных и утилизации их плоти, то есть мы с вами, обязаны находиться в первых рядах раскаявшихся и ратующих за их право на жизнь.

О'Хирн переходит ко второму тезису:

— Я достаточно хорошо знаком с научной литературой по данной проблеме, — говорит он. — И мне представляется, что попытки доказать экспериментально наличие у животных способности принимать стратегические решения, способности формировать понятия или способности символически общаться имели очень ограниченный успех. Самое большее, чего сумели добиться от человекообразных обезьян, так это действий, напоминающих действия человека с поражением речевых центров, находящегося в тяжелой стадии умственной отсталости. Но если дело обстоит именно так, то не честнее ли и не лучше ли считать, что животные, в том числе и человекообразные обезьяны, принадлежат к совершенно особому в легитимном и этическом смысле разряду, нежели причислять их к печальной категории неполноценных людей? Традиционная точка зрения, что у животного не может быть узаконенных прав, ибо оно не является личностью даже потенциально, как еще не рожденный младенец, не лишена здравого смысла, на мой взгляд. И еще одно. Когда мы разрабатываем определенные установки, касающиеся общения с животными, то не кажется ли вам, что более разумно эти правила и установки адресовывать, как это пока и делается, самим себе, нежели ссылаться на права животных, которые сами они не в состоянии ни востребовать, ни нарушить, ни осознать?

— Для адекватного ответа, профессор, — вступает мать, — мне потребовалось бы гораздо больше времени, чем то, которым я располагаю, поскольку прежде всего мне пришлось бы затронуть вопрос о правах в целом и о том, каким образом мы их получили. Позволю себе лишь одно замечание. Сама программа научных экспериментов, с помощью которой вы убеждаетесь, будто животные — недоумки, антропоцентрична. Согласно ей подопытный должен найти дорогу в искусственно созданном лабиринте. Ну а если бы самого исследователя, составившего программу, скинули на парашюте где-нибудь в джунглях Борнео? Да он через неделю умер бы от голода! Я готова пойти еще дальше: как человек, я чувствовала бы себя глубоко оскорбленной, если бы мне кто-нибудь сказал, что стандарты, применяемые для оценки способностей животных, есть общечеловеческие стандарты. Неразумны не животные — глупы сами эксперименты. Специалисты по психологии поведения, которые создают подобные программы, уверяют нас, будто в процессе понимания и осмысления мы сначала строим абстрактную модель, а затем сверяем ее с многосторонним практическим опытом. Это полная чепуха. Мы приходим к пониманию, направляя весь свой интеллектуальный потенциал прежде всего на многообразие реальных связей. В страхе, который ученые-бихевиористы испытывают перед сложностью и многообразием жизни, есть что-то смешное и жалкое.

Теперь несколько слов по поводу утверждения, что животные слишком тупы и глупы, чтобы себя защищать. Обратите внимание на следующую цепь событий. Когда Альбер Камю был маленьким и жил в Алжире, бабушка однажды попросила его принести ей из клетки за домом курицу. Он сделал то, о чем его просили, и потом видел, как женщина кухонным ножом отрубила курице голову, а кровь аккуратно слила в плошку, чтобы не запачкать пол.

Предсмертный крик курицы настолько мучительно запечатлелся в памяти Камю, что в 1958 году он написал яростно-обличительную статью против применения гильотины. Отчасти результатом развернувшейся полемики явилась отмена во Франции смертной казни. Кто после этого посмеет утверждать, что крик курицы не был услышан миром?

— Следующее свое заявление, — вступает О'Хирн, — я намерен сделать, предварительно оговорив, что отдаю себе отчет относительно исторических ассоциаций, которые оно может вызвать у присутствующих: я не верю, что животные ценят жизнь так же, как мы, люди. Разумеется, животное сопротивляется смерти и в этом смысле поступает как мы, но оно делает это инстинктивно. Оно не осознает смерть, как ее осознаем или, скорее, отказываемся осознавать мы. Наше воображение пасует перед смертью, и именно этот коллаж воображения, с графической точностью описанный нам во вчерашней лекции, создает основу для нашего страха смерти. Этот страх смерти не существует и не может существовать у животного, поскольку отсутствует сама попытка осознать свою гибель, как и осознать всю безнадежность преодоления страха смерти.

В силу этого я склонен предположить, что смерть для животного всего лишь событие в цепи прочих; вполне возможно, что она вызывает протест, однако это протест на уровне организма, а не на уровне сознания. Чем ниже мы скользим взглядом по шкале эволюции, тем всё большую силу обретает это утверждение. Для насекомого смерть всего лишь поломка системы, обеспечивающей его функционирование, и не более.

Для животного смерть и жизнь — звенья одной цепи. Среди людей очень немногие, в основном особо впечатлительные натуры, ощущают весь ужас смерти настолько остро, что способны проецировать его на других, в том числе и на животных. А животное — оно просто существует и умирает. Отсюда следует, что глубоко ошибочно ставить на одну доску мясника, который рубит голову цыпленку, и палача, который отнимает жизнь у человека. Это вещи разного уровня и разного порядка.

Назад Дальше