Элизабет Костелло - Кутзее Джон Максвелл 19 стр.


6

Проблема зла

Ее пригласили выступить на конференции в Амстердаме, посвященной вековой проблеме зла: почему в мире существует зло и что можно с этим сделать, если вообще можно что-нибудь сделать.

Увы, легко было догадаться, почему организаторы выбрали ее: из-за речи, произнесенной в прошлом году в колледже в Соединенных Штатах, из-за которой на нее обрушились на страницах „Комментари“ (оскорбление памяти жертв холокоста — таково было обвинение); защищать же ее стали люди, чья поддержка привела ее в замешательство: скрытые антисемиты и сентиментальные защитники прав животных.

Она говорила о порабощении животных. Раб — это существо, чья жизнь и смерть находятся в руках другого. А разве крупный рогатый скот, овцы, домашняя птица являют собой нечто иное? Именно мясоперерабатывающие заводы стали прототипами фашистских лагерей смерти.

Она сказала это и еще многое другое, и все сказанное представлялось ей бесспорным. Но она сделала еще один шаг, и он оказался роковым. Каждый день повсюду идет избиение беззащитных, сказала она; это настоящая бойня, которая по своим масштабам, брутальности, по своей сущности сравнима с холокостом, но мы предпочитаем ничего не замечать.

„По своей сущности“ — это не осталось без внимания. Студенты Центра Гиллеля заявили протест. Они потребовали, чтобы Эпплтонский колледж как учебное заведение дистанцировался от ее высказываний. Колледжу пришлось даже извиниться за то, что ей была предоставлена трибуна.

Дома газеты с восторгом подхватили этот скандал. „Эйдж“ опубликовала статью под заголовком „Романистка, получившая первую премию, обвиняется в антисемитизме“ и привела „оскорбительные“ пассажи из ее выступления, причем чудовищно исказив пунктуацию. Телефон звонил днем и ночью: в основном журналисты, но, случалось, и совершенно неизвестные ей люди, вроде той, не назвавшей себя женщины, которая прокричала в трубку: „Ты, фашистская сука!“ После этого она перестала подходить к телефону. Неожиданно она сама оказалась на скамье подсудимых.

Следовало предвидеть, что она попадет в трудное положение, но избежать этого оказалось невозможно. Так для чего же она опять здесь, за лекторской кафедрой? Если бы она обладала здравым смыслом, она бы не лезла на авансцену. Она стара, все время чувствует усталость, она потеряла вкус к диспутам, если вообще когда-либо ей нравилось в них участвовать, и как можно надеяться, что проблема зла — да и применимо ли ко злу слово „проблема“? — будет решена в результате еще одного обсуждения?

Но в тот момент, когда пришло приглашение, она находилась под тягостным впечатлением от романа, который только что прочитала. Роман был о порочности самого мерзкого сорта, и он поверг ее в беспросветное уныние. „Зачем ты делаешь это со мной?“ — хотелось ей крикнуть неизвестно кому. В тот же день пришло письмо с приглашением: не согласится ли Элизабет Костелло, писательница, почтить своим присутствием собрание теологов и философов, выступив, если сочтет возможным, по теме „Молчание, соучастие в преступлении и вина“?

Книга, которую она тогда читала, была написана Полом Уэстом, англичанином, который, судя по всему, сумел выйти за узкие рамки английского романа. Книга была о Гитлере и его неудавшихся убийцах — офицерах вермахта, и все читалось неплохо, пока она не добралась до главы, в которой описывалась казнь заговорщиков. Откуда добыл Уэст эти сведения? Неужели действительно были свидетели, которые той ночью пришли домой и, пока не забыли, пока память, спасая саму себя, не постаралась очиститься, записали словами, которые жгли страницы, то, что видели, и даже всё, сказанное палачом тем, кого ему поручили убить, — в основном это были немощные старики; с них сорвали мундиры, одев для последнего действа в тюремные обноски: в саржевые штаны, на которых засохла грязь, и свитера с проеденными молью дырами; они были босые, брючные ремни у них отобрали, равно как и вставные челюсти и очки; измученные, дрожащие, засунув руки в карманы, чтобы поддерживать падающие штаны, хнычущие от страха и глотающие слезы, они вынуждены были слушать эту грубую скотину, этого мясника с запекшейся под ногтями с прошлой недели кровью, который глумился над ними, рассказывая, что будет, когда веревка натянется: как дерьмо потечет по их тощим старческим ногам, как их жалкие стариковские пенисы напрягутся в последний раз? Один за другим поднимались они на эшафот, сооруженный в каком-то непонятном месте, которое в равной степени могло быть и гаражом, и скотобойней, в ярком свете дуговых ламп — чтобы укрывшийся в своей норе Адольф Гитлер мог видеть на пленке их слезы, а потом их корчи, а потом — медленное затихание пульса в живой плоти и чувствовать удовлетворение от мести.

Вот о чем писал романист Пол Уэст; и она читала это, страницу за страницей, ничего не пропуская, и ее тошнило от этого, тошнило от самой себя, тошнило от мира, в котором могли происходить такие вещи, пока, наконец, она не отшвырнула эту книгу и не замерла, обхватив руками голову. Непристойность! — хотелось ей закричать, но она не крикнула, потому что не знала, кому следует адресовать это слово: себе самой, Уэсту, сонму ангелов, бесстрастно наблюдающих за происходящим. Непристойность, потому что такие вещи не должны иметь место, а если они имели место, то их не следует выставлять напоказ, их следует скрывать, прятать навсегда в недрах земли, подобно тому как это делается на бойнях во всем мире, — если, конечно, человек хочет сохранить здоровой свою психику.

Приглашение поступило, когда она еще не пришла в себя после прочтения книги Уэста. Короче говоря, именно поэтому она и находится здесь, в Амстердаме, а слово „непристойность“ бьется у нее в горле. Непристойность — это не только действия гитлеровских палачей, но и страницы грязной книги Пола Уэста тоже. Сцены, которые не должны были увидеть дневной свет, от которых должны быть защищены глаза девственниц и детей.

Как отреагирует Амстердам на Элизабет Костелло в ее нынешнем состоянии духа? Имеет ли все еще кальвинистское слово „зло“ власть над этими разумными, прагматичными, благополучными гражданами новой Европы? Прошло более половины столетия с тех пор, как дьявол бесстыдно осквернял их улицы, но забыть этого они, конечно, не могли. Гитлер и его приспешники еще не изгладились из людской памяти. Любопытный факт: Коба Медведь, старший брат и наставник Гитлера, еще более смертоносный, более омерзительный, почти забыт. От сравнения одной и другой мерзости остается отвратительный привкус. Двадцать миллионов, шесть миллионов, три миллиона, сто тысяч: в какой-то момент разум пасует перед числами; и чем старше становишься — во всяком случае так происходит с ней, — тем быстрее наступает срыв. Воробей, сбитый с ветки из рогатки, или город, стертый с лица земли, — кто осмелится определить, что хуже? Зло оно и есть зло, вселенское зло, изобретенное злым богом. Осмелится ли она сказать это своим добрым голландским хозяевам, своим милым, умным, здравомыслящим слушателям в этом просвещенном, рационально организованном, процветающем городе? Лучше сохранять спокойствие, не кричать слишком громко и о многом. Ей уже видится заголовок в „Эйдж“: „Зло властвует над Вселенной, полагает Костелло“.

Выйдя из отеля, она идет вдоль канала, старая женщина в плаще; после перелета из другого полушария голова немного кружится, ноги слегка дрожат. Она совершенно сбита с толку; может быть, потому, что она потеряла точку опоры, ей приходят на ум такие мрачные мысли? А если это так, то, возможно, ей следует меньше путешествовать. Или больше?

Тема ее выступления, о которой она договорилась с устроителями конференции, звучит так: „Свидетельства, умолчание и цензура“. Сам доклад, по крайней мере его большую часть, написать было нетрудно. Будучи в течение многих лет руководителем ПЕН-клуба Австралии, она может рассуждать о цензуре даже во сне. Если бы она хотела облегчить себе задачу, она прочла бы им обычный доклад о цензуре, провела несколько часов в Государственном музее, а потом села бы в поезд и уехала в Ниццу, где — редкая удача! — в качестве гостьи Фонда пребывает сейчас ее дочь.

Обычный доклад о цензуре содержит либеральные идеи, чуть-чуть окрашенные пессимизмом в отношении культуры (пессимизмом, характерным для ее образа мыслей в последние годы). Она считает, что западная цивилизация покоится на вере в неограниченные и ничем не ограничиваемые устремления; слишком поздно предпринимать что-либо по этому поводу, следует просто придерживаться основ и двигаться туда, куда несет нас поток. А вот что касается ограничений, то здесь ее воззрения, похоже, претерпели значительные изменения. Она подозревает, что в значительной степени эти изменения были вызваны чтением книги Уэста, хотя, возможно, это все равно случилось бы по причинам, ей и самой-то не очень понятным. В частности, теперь она вовсе не уверена, что чтение книг делает людей лучше. Более того, она не уверена и в том, что писатели, которые забираются в темные закоулки души, всегда возвращаются оттуда невредимыми. Она стала сомневаться, действительно ли писать то, что хочешь, куда более полезное дело, чем читать то, что хочешь.

Во всяком случае, именно это она и собирается сказать здесь, в Амстердаме. В качестве примера она намерена представить конференции „Самые насыщенные часы жизни графа фон Штауфенберга“, книгу, присланную ей ее другом, издателем из Сиднея, в числе других новинок. Эта книга была единственной, которая по-настоящему заинтересовала ее; она отметила ее в обозрении, написанном ею перед самым отъездом и еще не отданным в печать.

Когда она приехала из аэропорта в отель, там ее ждал конверт: письмо-приветствие от организаторов, программа конференции, карта города; и теперь, сидя на скамейке на Принсенграхт, под слабыми лучами северного солнца, она просматривала программу. Ее выступление было назначено на следующее утро, первый день конференции. Она заглянула в примечания, напечатанные в конце программы: „Элизабет Костелло, известная австралийская писательница, автор романов и эссе, автор романа „Дом на Экклс-стрит“ и многих других произведений“. Она бы анонсировала себя не так, но ее не спросили. Как всегда, всё о прошлом, о достижениях ее молодости, сохранившихся как в вечной мерзлоте.

Ее взгляд скользит по списку… В большинстве своем имена участников конференции ей незнакомы. Но тут взгляд останавливается на последней фамилии в списке, и сердце ее замирает: „Пол Уэст, романист и критик“. Пол Уэст, незнакомец, разбору состояния души которого она посвящает столько страниц. Может ли кто-нибудь зайти так глубоко в чащобу нацистских ужасов, спрашивает она в своем докладе, как зашел Пол Уэст, и выйти оттуда невредимым? Понимаем ли мы, что исследователь, завлеченный в такую чащобу, может выйти оттуда, став не лучше и сильнее, а только хуже? Пол Уэст собственной персоной, сидящий среди слушателей? Ее выступление может показаться нападками, наглыми, ничем не подкрепленными нападками личного свойства на коллегу-писателя. Кто поверит, что она незнакома с Полом Уэстом, не встречалась с ним и прочла только одну его книгу?! Как быть?

Из двадцати страниц текста ее выступления не менее половины посвящено книге Уэста. Возможно, на ее счастье, эта книга еще не переведена на голландский; и уж совсем повезет, если никто из присутствующих еще не прочел ее. Тогда она может не упоминать фамилию Уэста и говорить о нем только как об авторе книги о временах нацизма. Она может вообще говорить о некой гипотетической книге, гипотетическом романе о нацистах, написание которого покроет шрамами душу гипотетического автора. Тогда никто ни о чем не догадается, за исключением, конечно, самого Уэста, если он даст себе труд прийти на выступление дамы из Австралии.

Четыре часа пополудни. Обычно во время длинных перелетов она спит только урывками. Но в этот раз она в качестве эксперимента приняла новую таблетку, и та, кажется, сработала. Она чувствует себя бодро и готова погрузиться в работу. У нее достаточно времени, чтобы переделать выступление, отодвинув Пола Уэста и его роман далеко на задний план, оставив на виду только тезис о том, что само по себе написание художественного произведения как акт нравственной авантюры таит в себе потенциальную опасность. Но что это за выступление — тезис, не подкрепленный примерами!

Нет ли кого-нибудь, кого она могла бы взять вместо Пола Уэста? Селин, например? В одном из своих романов (она не помнит его названия) Селин заигрывает с садизмом, фашизмом и антисемитизмом; она читала его много лет назад. Нельзя ли достать экземпляр романа, желательно не на голландском, и вставить Селина в свое выступление?

Однако Пол Уэст не Селин, ничего похожего. Пол Уэст вовсе не заигрывает с садизмом, и о евреях в его книге почти не упоминается. Ужасы, с которых он срывает покров, это ужасы совершенно особые, sui generis. Должно быть, таково было пари, которое он заключил сам с собой: взять в качестве персонажей горстку чопорных немецких офицеров, по своему воспитанию непригодных к тому, чтобы стать заговорщиками и совершить убийство, рассказать историю их глупой затеи и ее последствий от начала до конца так, чтобы у читателя, к его собственному удивлению, осталось только одно-единственное чувство — подлинная жалость, чтобы он испытал подлинный ужас.

Раньше она сказала бы: „Честь и хвала писателю, который берет на себя труд проследить такую историю до самых ее мрачных тайных глубин“. Теперь она в этом не уверена. Похоже, в этом и состоит происшедшая в ней перемена. Селин не такой, Селин не годится.

На палубе баржи, пришвартованной напротив, у другого берега канала, две пары за столом болтают, попивая пиво. Мимо с шумом проносятся велосипедисты. Обычный ранний вечер обычного дня в Голландии. Проделав тысячи миль пути, чтобы окунуться именно в такую форму обыденности, должна ли она теперь пожертвовать всем этим и усесться в номере отеля, сражаясь с текстом выступления, которое через неделю будет забыто? И для чего? Чтобы не задеть человека, которого она никогда в глаза не видела? По большому счету — что такое сиюминутная обида? Она не знает, сколько лет Полу Уэсту, — на суперобложке его возраст не указан, а фотография могла быть сделана давно, — но она уверена, что он немолод. Может ли так случиться, что и он, и она недостаточно стары, чтобы не почувствовать обиды?

Вернувшись в отель, она находит сообщение: просил позвонить Хенк Бейдингс, сотрудник Свободного университета, с которым она переписывалась. Хорошо ли она долетела, спрашивает Бейдингс? Удобно ли устроилась? Не согласится ли пообедать с ним и парой других гостей? Благодарю вас, отвечает она, но нет: она предпочитает лечь пораньше. Пауза, потом она задает мучающий ее вопрос: прибыл ли уже в Амстердам романист Пол Уэст? Да, отвечает Бейдингс; Пол Уэст не только прибыл, но и поселили его — ей, конечно, приятно будет об этом услышать — в том же отеле, что и ее.

Если что-то и могло пришпорить ее, то именно это. Совершенно неприемлемо, чтобы Пол Уэст обнаружил, что живет в одном отеле с женщиной, которая во всеуслышание объявит его добычей сатаны. Необходимо убрать его имя из доклада или же придется отказаться от выступления.

Она сидит весь вечер до поздней ночи, пытаясь изменить текст. Сначала она пробует вычеркнуть имя Уэста. Современный роман, выпущенный в Германии, — так можно сказать о его книге. Нет, не годится. Даже если большинство слушателей и проглотит это, сам Уэст поймет, что она имеет в виду именно его книгу.

А что, если попробовать смягчить тезис? Что, если высказать такое предположение: говоря о силе зла, писатель может, сам того не желая, изобразить зло привлекательным и в результате принести больше вреда, чем пользы? Смягчит ли это удар? Она вычеркивает первый абзац на восьмой странице — первой из „плохих“ страниц, — потом второй, потом третий, набрасывает каракулями какие-то фразы на полях, потом в унынии смотрит на всю эту грязь. Почему она не сняла копию, прежде чем начать переделывать?

Молодой человек за столом регистратора отеля сидит в наушниках, поводя плечами из стороны в сторону. Увидев ее, он вскакивает и встает по стойке „смирно“.

Назад Дальше