Современная американская повесть (сборник) - Трумэн Капоте 4 стр.


Бесполезно, Энди! Угольная пыль глубоко засела в твоих легких, она останется там навсегда так же, как рука, что сдавливает твое сердце и душит тебя за горло. Утроба земли притязает на тебя, ты ее собственность.

Дыши, дыши! Вечерний воздух так свеж. А тот воздух, которым тебе предстоит дышать, всегда будет пропитан кислым потом, и сильный ветер, обдувающий сейчас твое тело, сменится липкими прикосновениями струек пота под бельем.

Дыши, Энди, дыши, обрати свой взор к ночным звездам. Их красота, которой ты до сих пор не замечал, обжигает, как слезы. Теперь твой удел — беззвездная ночь, непроглядная чернота без проблеска света, она как смерть. Быть может, капли пота, окропляющие каменный свод у тебя над головой в забое, на миг покажутся тебе звездами.

И ты уже не можешь стоять во весь рост. Утратил и это наследие человека. Теперь ты должен вжиматься в самое нутро земли, ходить согнувшись, как горбун, ползать, как младенец, трудиться в забое, лежа на боку, вытянутый, напряженный, как труп. Крысы будут твоими птицами, и глыбы породы, шлепаясь в лужи, будут твоей музыкой. И суженой твоей будет смерть, витающая над тобой в те минуты, когда оторвется после взрыва угольный пласт или повалится поперечина, а ты едва успеешь отдернуть голову, или в ту минуту, когда ты ухватишься за лесенку, чтобы скорее выскочить из ямы, в которую ты заложил динамит.

Дыши и подними лицо к ночным звездам, Энди Кватерник. Ты так безуспешно стараешься прокашляться, очистить от угольной пыли грудь. У твоего отца были мечты. И у тебя тоже, как у любого мальчишки, были мечты, тебе смутно рисовались свобода, свет, ликующие толпы, счастье. Шахта погубит твои мечты, как и все остальное. Ты их отдашь в залог за уголь. Шахта засасывает тебя, ты должен рубить уголь для того, чтобы кучка толстобрюхих стала еще толще. Шахта губит твои мечты, дабы те толстобрюхие могли лениво возлежать на мягких ложах и сентиментально ворковать: «Как восхитительно!»

Настанет день, когда от ваших вечных, неосуществленных мечтаний чудовищно раздуются недра земли и лопнут, и могучий кулак ударит по толстому брюху, и тощие скелетики — голодные дети — тоже ударят по нему, а тебя, Энди Кватерник, возможно, прикончит какой-нибудь головорез — прислужник толстобрюхих, или смертельная болезнь сведет тебя наконец в могилу, или ты задохнешься от астмы, верной спутницы шахтера.

Но сейчас, в этот вечер, шагай, Энди Кватерник, подними лицо свое к звездам и дыши, дыши, как утопающий. «Энди! — окликают тебя хриплыми голосами твои товарищи-шахтеры; они давно уже прошли через все это. — Пей, мы угощаем!» Точно огонь заполыхал у тебя в горле, мысли тихонько улеглись, как обломки кораблекрушения, на дно темного моря сознания, ты уже весел, ты уже храбр, хотя ты знаешь, что никогда тебе не выдохнуть из легких угольную пыль. Ты взвалил себе на плечи мужскую ношу, Энди Кватерник. И у тебя, как и у всякого шахтера, теперь остался один только друг — крепкое виски.

Несколько недель Джим Холбрук приходил домой в отвратном настроении. Семья жила в постоянном страхе. Джим больно колотил детей, чуть ли не каждый день избивал Анну. В день получки являлся, громко топая ногами, мылся и уходил в город, откуда возвращался поздно ночью мертвецки пьяный. Как-то раз, когда Анна робко что-то спросила его о работе, он ударил ее по лицу и прорычал: «Заткнись!»

Анна тоже стала злой и жестокой. Если кто-то из детей вертелся под ногами или не слушался ее сразу же, она колотила его, охваченная бешенством, будто изгоняя беса. Потом, принявшись за работу, она с болью сердечной вспоминала их заплаканные личики: «Я не хотела их бить. Что-то внутри меня словно толкает мою руку, когда есть кого ударить».

Снова пятница. Пришел Джим, принес получку. Часть деньгами, а больше талонами в лавку шахтовладельца. Уилл радостно выбежал навстречу отцу, не замечая его мрачного вида, уцепился за штанину и стал просить рассказать о привидениях в шахте. Отец так сильно стукнул его по голове, что малыш упал.

— Убери своих чертенят, чтоб не путались под ногами! — в ярости крикнул Джим. (Анна смотрела на него, онемев от страха.) — И нечего на меня таращиться, как дохлая свинья.

В комнату проник холодный, болезненный свет сумерек. Анна сидела в полумраке у окна, низко склонив голову над шитьем, и, казалось, плакала. Уилли хныкал, уткнувшись в подол ее юбки. На дворе стонал и завывал ветер. В доме вдруг стало очень холодно. На всем лежало какое-то предчувствие беды.

И Мэйзи это почувствовала, не понимая, что же это за боль охватила ее, проникла в сердце, и оно словно раздулось в огромный шар, который вот-вот вырвется из груди. Она крепко прижала к себе малыша, чтобы не дать вырваться этому разбухшему сердцу. Отец голый стоял в корыте и поливал водой свое большое, сильное тело. Мертвящий свет лежал и на нем. Мэйзи, глядя на отца, внезапно ощутила острый страх за него и в то же время какую-то новую, непонятную нежность.

— Хорошо бы сейчас поплакать, — шепотом сказала она себе самой, — только слезы вот застряли, не идут. Весь мир плачет, а почему — не знаю. Папу могут схватить привидения. Он сейчас уйдет, а когда вернется, от него будет пахнуть таким сладким, противным, и тогда он побьет маму, и маленький будет плакать. Если бы это было во сне, я бы проснулась и увидела: папа улыбается, мама смеется, я с ребятами играю. Весь мир плачет, ну почему это так? Не знаю. Может, папа знает.

Все было ужасно непонятно, но как задать тот мучительный вопрос, она не знала, хотя вся изболелась от тревоги. «И все же спрошу папу!» Спросить его — значит заставить его признать, что она существует, чувствует, чего-то хочет.

Шагая по немощеной дороге, Холбрук услышал позади легкие шаги и тоненькое: «Пап!»… Он обернулся: Мэйзи.

— Ух, чертенок! — В нем все еще бурлила злость. — Ты зачем убежала из дому? Ступай назад, не то я с тебя шкуру спущу. — Она подошла к нему, сжимаясь от страха.

— Пап, я хочу пойти с тобой. Папа, я хочу знать… из-за чего люди плачут. Почему ты нам больше не рассказываешь о привидениях, а, папа? — Первые слова произнесены. Наступает молчание. — Пап, не гони меня домой!

Джим Холбрук хотел ее обругать, но удержался: уж очень маленькой она казалась на фоне стылого заката. Ее вопросы почему-то больно задели его. Почему вдруг у ребенка такие вопросы? — удивился он. Хотя после работы в забое, где ему приходилось целый день лежать на боку, его спину пронизывали раскаленными иглами острые боли, Джим все же приостановился и взял ее ручонку в свои руки.

— Не надо тебе, мой Глазастенький, забивать себе такими вещами голову, а то она у тебя треснет. Погоди, вырастешь — узнаешь.

— Пап, ты рассказывал, в шахте живут привидения, не белые, а черные, потому их не видно. И еще ты говорил, они охотятся за человеком, а когда поймают, поднимают такой смех, что люди думают — это гудок. Пап, они не будут за тобой охотиться, а, пап? — Вот наконец сказала то, что ее больше всего мучило.

— Как бы не так, — усмехнулся Джим. — Пусть только попробуют. Я как швырну их через плечо! Вот так. — Он поднял Мэйзи на руки и, перебросив через плечо, опустил на землю. — Только надо обязательно через правое плечо, иначе ничего не получится. А потом зажму перекладиной — вот им и крышка, как индюшке в День Благодарения. Что скажешь, дочка? Желаешь прокатиться на папином плече, как на лошадке с тележкой, а я уж тебя угощу леденцом?

На личике Мэйзи появилась улыбка, но сердце не переставала сжимать тоска.

— Пап, а правду говорят, что у хозяина есть белое блестящее корыто, большое-большое, и он что-то там поворачивает, и тогда льется вода? Или это сказки? И правда, что у него сортир в доме? И шелковая материя на полу? — Она замерла, ожидая его ответа.

— Все правда, Глазастенький. И едят у них там на белых скатертях, каждый вечер стелют новую.

— А почему они не живут, как мы? Почему мы не живем, как они, а, пап?

На миг Джим растерялся: что ей ответить?

— И правда, почему? Да потому, что он владелец шахты, вот тебе и весь ответ.

— Но ты бы мог его отколотить, ведь верно, пап? Ты ведь всякого можешь отколотить?

— Конечно. — В доказательство он рассказал ей длинную историю о том, как он дрался с тремя собаками, каждая с лошадь величиной, и победно закончил: — Теперь тебе понятно, что никто не может обидеть твоего папу?

— Пап, а я уже умею жарить бекон, если встану на ящик у плиты; я умею купать маленького, ей-богу. Пап, мама говорит — я получу образование и у меня будут белые руки. Что, это выдумки, пап?

«Забивает ребенку голову всякой дурью, — сердито подумал Джим. — Хотя учительницей могла бы стать». А вслух проговорил:

— Конечно. Пойдешь в школу, будешь читать книжки, выйдешь за… — у него даже свело все внутри при мысли о шахтовладельце, — выйдешь за доктора. И будешь кушать на белой скатерти, — закончил он.

Мэйзи едва поспевала за ним. Ей никак не удавалось задать вопрос, который ее мучил, — просто не было таких слов. Они дошли до улицы — единственной в городке. Отец вошел в лавку компании и купил девочке леденец. Потом направился в кабак, а Мэйзи побежала на террикон, который высился черной громадой в конце улицы. Одна сторона его была озарена огнем, дивные краски которого — красные, синие, желтые и оранжевые — так и полыхали во тьме. «Как будто это дети высовывают язычки, — пробормотала Мэйзи. — А еще так бывает, когда посмотришь на солнце, а потом закроешь глаза. Как будто целый мир — раскрашенная картинка, ах, какие вы красивые, язычки вы мои, Мэйзи Холбрук глядит на вас!» И мало-помалу распиравший ее изнутри комок слез растаял, растворился в удивлении и восторге.

Было сыро и холодно. Мэйзи подрагивала, но дрожь была приятная. Дул северный ветер и обдавал ее лицо угольной пылью. Пыль больно кололась, чем-то напоминая жесткую руку отца, когда он гладил ее, не догадываясь, что ей больно; но это была приятная боль. «Я смотрю на вас, хорошенькие вы мои язычки».

Шон Макэвой вышел из кабака и заметил, как что-то белое движется на черном терриконе. Привидение, испуганно подумал он. В горле стало сухо. Привидение, изгнанное из шахты, да еще белое! Господи! Ветер закружил вокруг него. Над терриконом ему привиделись огненные буквы, пляшущие в дьявольском танце. Остолбенев от страха, он прочитал в их танце, что в шахте будет взрыв. Он почувствовал страшную режущую боль в глазах, как в ту минуту, когда взорвался газ, и ему изуродовало лицо, и рассудок у него помутился. От террикона к нему тянулась длинная тень, как палец, и звезды с неба тоже указывали на него.

— Нет, нет, — простонал он, — не посылайте меня их спасать.

Безумие Шона Макэвоя жило в нем, как ветер, запертый в темнице. Иногда это был ураган, терзавший сумасшедшим свистом мозг, путавший обрывки мыслей, побуждавший делать бессвязные телодвижения. Иногда это был ветер, который воскрешал давнишние события, и Шону мерещились тогда усталые голоса умерших, и он чувствовал даже их прикосновение. А подчас ветер что-то кричал и хохотал, и тогда Шон начинал изрекать странные пророчества. Шахта представлялась ему живым, тысячеруким существом, где привидения свисают с поперечин, грозя человеку местью за то, что он ворвался в их жилище. Однажды ведь уже случилось, что столб пламени опалил и изуродовал его лицо. Рассматривая себя в зеркале, Шон думал, что какое-то живущее в забое привидение присвоило себе теперь его лицо, носит его и посмеивается.

Воет ветер. Шон устремляется на нетвердых ногах к легкому белому видению и застывает в изумлении, увидев маленькую девочку с совсем земными зелеными глазами. «Невинное дитя, чистое душой!» Как раз то, что сейчас нужно. Шахта ждет ребенка, ловит его тысячей рук. Она убивает мужчин из-за того, что ей не дают детей. Шахта хочет детей, как каждая женщина. Мысли Шона мечутся, как яркие пятна света, как бушующее пламя. Он ликует.

— Шон Макэвой тебе потрафит, мадам! — Его смех, ужасный, как хриплое хихиканье иссохшей старухи, глядящей на цветущую юность, прорезает вечернюю тишину. Мэйзи поднимает голову. Шон Макэвой стоит над ней и смеется. Страх сжимает ей сердце. Его лицо — багровая студенистая масса, точно окровавленное сердце, вырванное из груди, — трясется от смеха. Мэйзи хочет бежать, ей страшно, отец бы ее защитил, он большой и сильный, но он далеко!

Она метнулась было в сторону, но Шон схватил ее, прижал к своему горячему, дурно пахнущему телу и не выпускает. Теперь ты, маленькая, не уйдешь от шахты! Крепко, крепко обнимет она хорошенькую девочку! Мэйзи хочет крикнуть, но крик застревает у нее в горле. Вся в испарине, она зажмуривает глаза. А он уже шагнул, держа ее на руках, к стволу шахты и целует ее, прижимаясь к ней студенистым лицом. Сердце Мэйзи падает, падает, но она не теряет сознания. «Пусть мне все это снится! Мама, папа, на помощь! Пусть мне все это спится!» А сама не может выдавить ни слова, ни крика.

И тут вдруг чей-то окрик:

— Что это ты делаешь с ребенком, Макэвой?

Мэйзи по-прежнему нема от испуга. Макэвой дышит ей прямо в лицо, его зловонное дыхание вырывается из дырки в студенистой массе.

— Прочь от меня! Шахта требует ребенка. Если ей не дать ребенка, погибнут шахтеры. Слышишь, не подходи!

— Отпусти ее! — приказывает ночной сторож.

Но Шон Макэвой продолжает шагать к стволу, притиснув к себе тело девочки. Ангелы поют в его мозгу, поют спасенные, благодарные шахтеры.

— Вот размахнусь сейчас и брошу ее в ствол, тогда шахта перестанет убивать мужчин.

— Отпусти ее, говорю!

— Сейчас ей дам невинного ребенка, и она успокоится.

Поют ангелы, поют спасенные мужчины. Мягкое тело девочки дрожит в его руках. Шон в экстазе. Вот и ствол. Его голодная пасть.

— Получай своего ребенка! — он поднял руки, и Мэйзи заглянула вниз, но не увидела дна. Она крикнула отчаянным голосом, а он ответил смехом — резким, хриплым, страшным.

В одно мгновение все поглотила тьма. Его руки разжались. Мэйзи выскользнула, чудом не упав в ствол. Поднялась на ноги, потом поползла, сама не ведая куда. Ствол возвышался позади, как дерево без листьев. Вот наконец пришли слова: «Мама, папа!» За ее спиной кто-то поднялся во весь рост, замахнулся шахтерской киркой. Двое дерутся, они слепы от ярости. Вот взметнулась вверх кирка. Мимо. Тогда стреляет ружье. Раз, два, три — три яркие вспышки, как огоньки на терриконе. На миг Макэвой слышит пение ангелов, шахтеров, которые шагают и поют, спасенных им шахтеров, разевает свою пасть ненасытный забой, Шон все еще ощущает дрожащее детское тельце, и вдруг — кромешная тьма. Тьма, как днем в забое. Он теряет равновесие и проваливается в ствол, ударяясь множество раз о его ступеньки. Облака, отбрасывая тень, посылают на миг непроницаемую улыбку в разинутую пасть шахты.

В кабак входит, словно призрак, ночной сторож, на его лице и на одежде кровь, на руках он песет ребенка. Шахтеры отодвинули от себя стаканы, умолкли сквернословие и смех, все с испугом смотрят на вошедшего. Тяжело дыша, он шагнул на середину комнаты и гневно бросил:

— Чей ребенок?

Холбрук, у которого от выпитого виски кружится, словно на карусели, голова, повернулся в его сторону. Хотел выругаться, засмеяться, но не шевельнулись губы. Чей ребенок? Это его Мэйзи. Ответил грубо:

— Моя девчонка. На кой черт она тебе понадобилась?

— Скажи спасибо, что ты тут живой сидишь и не ты за нее дрался. Какого черта бросил ее без присмотра, если это твой ребенок?

От хмеля в голове Джима приятный золотистый туман. Не понимая ничего, он ринулся к сторожу и выхватил у него Мэйзи.

— Что ты делала? — накинулся он на нее. — Зачем убежала?

Она приоткрыла глаза. Взгляд как у раненого животного, вопросительный, неузнающий. Все еще не понимая ничего, готовый разразиться бранью, он перевел взгляд на сторожа.

Назад Дальше