Современная американская повесть (сборник) - Трумэн Капоте 5 стр.


Тот смотрел а него неподвижным, осуждающим взглядом, и взгляд этот, как ветер, холодными колючими крыльями сдул с Джима хмельной туман.

— Что случилось? — выкрикнул он, продолжая трясти Мэйзи.

— Не тряси ее, она не может тебе ответить, ей плохо. От такого ужаса как не заболеть. Этот дьявол, Макэвой, опять как зверь взбесился. Где-то наткнулся на твою девочку, забил себе в башку, что шахта требует ребенка в жертву, как будто бы ей мало взрослых. Идет к стволу, хохочет и что-то вопит нараспев насчет людей, которых он спасет. Я потом стал ее искать, гляжу, она ползет, как слепой зверек, — перепугалась до смерти.

— Вот сволочь, — рявкнул Холбрук. — Я убью его. Где он?

— Убить его, линчевать, — буркнул кто-то сердито.

— Шахта за тебя расправилась. Он сам свалился в ствол, куда хотел твою девочку бросить.

Холбруку показалось, что он тонет. Он вдруг стал слаб, как ребенок. Маленькая моя, и этакое с тобой случилось, подумал он. Он снова встряхнул ее, теперь уже ласково. Прижал к себе, и прикосновение ее тела доставило ему невыразимо сладкую боль.

— Влей ей в горло глоток, — грубоватым голосом посоветовал какой-то грек. — Она очнется.

— Нет. Я отнесу ее домой, Ник. Там уж Анна о ней позаботится. Есть у кого-нибудь из вас пиджак?

Он бережно завернул Мэйзи в чей-то пиджак, не позволив никому к ней притронуться. Пока он шел домой, ему все еще казалось, что он тонет. Один раз, когда Мэйзи открыла глаза и, как со сна, пробормотала: «Ты пришел, папа», — слезы обожгли ему глаза.

— Деточка моя, тебе — и этакое пришлось пережить! — Внезапно вспыхнула страшная мысль. Он отогнал ее с испугом. — Что он сделал с тобой, Мэйзи, Глазастенький ты мой? Что он с тобой сделал? — Он бежал бегом к желтому огоньку, до которого оставался еще добрый квартал.

Анна все еще шила у окна, сидя в такой позе, словно плачет. Но в глазах ее не было слез. Они блестели, как сверкающая твердая сталь.

— Рано нынче заявился. Соскучился по дому?

К его ужасу, к его стыду прибавилось раскаяние.

— Анна, — сказал он с такой болью, с такой нежностью, что ее сердце замерло.

— Что, Джим?

— Наша девочка. Она… Может быть… — Он не смог договорить.

— Мэйзи? — вскрикнула Анна. — Что случилось? Что ты сделал с ней? — Она вырвала у него из рук девочку, стала ей что-то говорить, подтащила поближе к лампе. Лоб Мэйзи был исцарапан, личико тоже.

— Ты избил ее, мерзавец!

— Нет, послушай, Анна. — Он рассказал ей все, что узнал, с содроганием поделился своей страшной догадкой. Он был напуган, как ребенок.

С ужасом слушал, как Анна истерически расхохоталась, потом затихла.

— Он ее не тронул. Если бы тронул, была бы кровь. Но один только бог знает, как она напугалась, бедняжка. Вскипяти воды и принеси немножко виски в спальню. — Она перенесла Мэйзи на свою кровать и влила ей в рот рюмку горячего чая с виски.

Джим сидел рядом с кроватью и держал лампу. Его колеблющаяся тень смотрела на него со стены. Пощупав горячую головку Мэйзи, ее мокрое от пота тельце, он спросил:

— Может, доктора позвать?

— Забыл, где ты живешь? Ведь знаешь, доктор тут один только, от компании. Даже ветеринар и тот понимает больше его. Она поправится. Может, ушибла головку, когда падала, а может, просто сильно испугалась. Бедная моя крошечка, бедная кроха моя. Давай дадим ей еще горячего виски.

Поднялся ветер, заметался вокруг дома, и Мэйзи вдруг начала плакать в тишине, вертеться, говорить обрывки фраз, бессвязные слова. Уилл проснулся и увидел отца, сидящего тихо и хмуро. Он захныкал еще в полусне:

— Папа, не бей, не бей меня. Я ничего не сделал.

Джим пошатываясь привстал. Над головой его опять, казалось, сомкнулась поверхность воды: он увидел грязное личико, обращенное к нему с просьбой: «Папа, расскажи…» — и ударившую по этому личику тяжелую руку; чуть ли не робко он погладил сейчас этой рукой мягкую головенку.

— Тебе все снится, Уилли, — прошептал он. — Спи, мальчик. Постарайся опять заснуть.

Он прикрутил в лампе фитиль. Их прикрыла темнота, и он и Анна вздохнули с облегчением.

— Слушай, — он схватил ее за плечи. — Выметаемся отсюда весной, поняла? Будем экономить каждый цент. Поедем в Дакоту. Весной самое время начинать новую жизнь, ведь так? Я стану фермером. Это хорошая работа, я сумею, кем я только уже не работал. А может, поедем в Омаху, поступлю там на бойню. Нет, лучше на ферму. Буду работать не с камнями, а с землей. Земля хорошо пахнет. И для детей это полезно, Анна! Заживем новой жизнью весной?

Мэйзи смеялась в бреду. Ее смех был страшен. Резкий, пронзительный — не ее смех. Анну и Джима пробирала дрожь каждый раз, когда этот смех врывался в их разговор.

II

Весной начнется новая жизнь. А пока придется посидеть на свином сале и кукурузной муке. В дырявые ботинки засунуты куски газеты — покупать новые повременим, и все моются без мыла. То, что до сих пор приходилось урезывать, теперь следует отрезать, отмести совсем, выискать еще какие-нибудь нужды, без которых можно обойтись. Из старого стеганого одеяла кроятся пальтишки для Мэйзи и Бена, а старое пальтишко Мэйзи сможет носить Уилл. Анну поглотила арифметика нищеты, а Джима — жажда веселости, которую приносит миру виски, жгучее опасение, что до прихода весны шахта сожрет его.

Новая жизнь… весной. Анна однажды попыталась рассказать о ней детям. Озаряя тусклые слова сияющим лицом, она рассказала им, как они будут жить среди деревьев, папа будет работать у них на виду, и ходить они станут в хорошую школу — не в католическую, — и пить парное молоко. Уилл, заглядывая ей в лицо горящими глазами, спросил: «Это сказка, мам?» — а Мэйзи, кажется, даже не слушала; ей никак не сиделось на месте, и она выскользнула из дому еще до того, как Анна закончила свой рассказ.

Дети изменились. Даже их всегдашнее «ничего больше нет покушать, мам?» стало апатичным. Мир и покой в доме, неуклюжая ласковость отца, никуда теперь не уходящего вечерами, пугали их. Они все время находились в ожидании: что будет? По вечерам Мэйзи сидела тихо, глядя на огонь в печи, и, когда Джим пытался ее развеселить, улыбалась так неприязненно, что его обдавало холодом.

Да и весь их рудничный поселок мало-помалу пробирал страх. Новый инспектор безопасности, племянник управляющего, был, как говорили люди, слишком ленив и трусоват для того, чтобы бродить ощупью в одиночку по мглистым выработкам, разыскивая скопления газа. Все боялись взрыва, в каждом сердце притаился страх. Кабак вздыбливался по вечерам то буйным хохотом, то бесшабашной песней, то злыми, жестокими драками. На лицах женщин все время было такое выражение, словно они к чему-то прислушиваются. Дожди и неугомонный ветер перетряхивали осенние дни, и в воздухе стоял смутный отголосок страха.

В одни ноябрьский день тяжелые серые тучи так густо заволокли небосвод, что Мария Кватерник сказала: намертво закрыто, как веко покойника. Листья ударялись о стены домов, пугая всех своим сухим нервозным шорохом, а безумец ветер завывал, завывал.

Лицо Анны в тот день напоминало маску, которая прикрывала мучительное старание к чему-то прислушаться. Дети места себе не находили, глядя на нее. Даже маленький чувствовал неладное и хныкал.

— Пусть заткнется, — с раздражением распорядилась Анна. — Угомони его, а как — мне дела нет.

Мэйзи завернула малыша в пеленку, сунула ему вместо соски хлебную корку и выскользнула из дому. Уилл вышел вместе с ней.

На тусклом небе проступали краски. Краски заката, хотя день не так уж давно начался. Мэйзи вспомнила мрачно-таинственную игру красок на терриконе и вздрогнула. За поселком была роща — очень далеко, — но они пошли туда. Уилл играл самодельным тряпочным мячом, а Мэйзи улеглась на сухих, шуршащих листьях и прикрыла рукой глаза, загораживаясь неведомо от чего. Другой рукой она придерживала ребенка; мускулы еще ныли — она несла его на этой руке.

Вверху гудел, свирепствовал ветер, но к ним доносились лишь слабые отголоски. «Тут самый его краешек», — прошептала Мэйзи. Оттого, что она загородила рукой глаза и оказалась как бы в темноте, сердце ее перестало сжиматься, отпустила сила, сдавливавшая его.

Подошел Уилл. Он тоже улегся на листья и уткнулся головой ей в живот.

— Пять лет. Мне пять лет. А что это значит — пять лет?

— Значит, ты живешь пять лет, Уилл.

— Пять лет. Я твое старое пальто ношу, девчоночье пальто. А почему?

— Потому что ничего другого нет. А теперь лежи тихо, пускай поспит маленький. Лежи тихонько и слушай, как плачет ветер.

— Ветер? Что такое ветер?

— Это люди плачут и говорят.

— Люди?

— Да, люди на небе.

— Небо? Что такое небо?

— Тихо. Я не знаю.

— Небо — это такое окно?

— Да, окно.

— А смотреть через него нельзя потому, что оно грязное?

— Нет, просто ты дышишь, и твое дыхание поднимается вверх, и у всех других людей тоже, открой глаза и сам увидишь, как поднимаются все дыхания, и небо затуманивается.

— Дыхания? Не тряпки? Похоже, будто окно заткнули тряпками и они мотаются.

— Вовсе не тряпки; тихо, Уилл. Вот послушай листья. Они так шуршат, будто идут люди, тихонечко, быстро, будто они идут на цыпочках мимо нас.

— У меня привкус сала во рту.

— Закрой глаза, ты будешь лучше слышать.

— От сала противный привкус во рту. Жалко, нету яблока.

— Папа теперь никуда не уходит из дома. — Что-то шевельнулось у нее в груди, тихо, как эти осенние листья. «Не надо думать про папу. Буду слушать, как шуршат листья».

— Я просил у мамы яблоко. Она говорит — нету.

— Он теперь не дерется. Глядит на меня, будто у него есть что-то хорошее, но никогда мне ничего не дает, только глядит так.

— Джонни сказал: чего ты съешь, у тебя в животе потом вырастет. У меня сало вырастет.

— А мама… сперва сердится, потом пожалеет… У мамы всегда такой вид, словно она вот-вот должна что-то услышать…

— Сало вырастет, и я умру. Мэйзи, умереть — это что?

— Мама прислушивается, все время прислушивается.

Снова ожила эта сила, стиснула сердце. Вскрикнув, она вскочила и разбудила малыша. Ее охватил ужас.

— Мэйзи, чего там случилось?

Она указала наверх. По всему небу уши. Туманные, расплывчатые, самых разных форм, все изогнулись и прислушиваются. А глянув вниз, она увидела, что ветер образует ямки в листьях и траве, крохотные водоворотики, кошачьи ушки и все они слушают, слушают. Перед ее глазами, как в тумане, проплывают лицо матери, лицо миссис Коннорс, лицо миссис Тикас, они прислушиваются — всюду все прислушивается.

— Уилли, скорей побежали домой! Ну, Уилли! Я понесу маленького, я тебя все равно обгоню. Бегом. Зажми руками уши и ничего не услышишь, давай, бежим.

Она так быстро мчалась, что ветер показался ледяным; бежать с ребенком было трудно. Но все вокруг — и небо, и земля — слушали. И свист… да, это свист визжал ей в уши — не палец, которым она заткнула ухо, не ветер. Это там, возле надшахтного здания… едва она о нем подумала, сердце так и прыгнуло, ей захотелось упасть, заткнуть уши листьями.

— Уилли, бежим, Уилли!

Он простонал:

— Наша мама бежит, и все, все бегут и кричат так страшно, Мэйзи.

— Уилли, давай убежим.

В ее сознание бульдожьей хваткой вцепилась мысль: «На этот раз — папа».

— Давай убежим. — Но ноги несли их… к надшахтному зданию. Женщины уже там. Сухие глаза, напряженные лица. Но из шахты никого не выводят, никого не несут. Стоит группка перепуганных мужчин, остальные замурованы в открытой могиле. Большой взрыв. Может быть, пройдет несколько дней, пока их откопают. Анна белыми, бескровными губами шепчет: «Новая жизнь», но Уилл и Мэйзи дергают ее за юбку, малыш ерзает у нее на руках, а Мария Кватерник больно стискивает пальцами ее плечо.

— Их откопают. Вот увидишь, Анна. Когда большая авария, их спасают; все обходится хорошо. Вот когда маленькие — тогда погибают. Но если Энди не выйдет… — она осеклась и продолжает с яростью: — если Энди там останется, тем лучше для него. Ну, чего ты, Анна? Вот увидишь, Джим вернется, их откопают. Только… Господи…

А вы не могли бы вырезать такую камею и пришпилить к вашим эстетическим сердцам? Все это так четко, так прозрачно, так классично. Потревоженные сумерки, огромный, как гора, террикон, надшахтное здание; четкие линии, нагая красота, а на этом фоне вырезаны — их делает крохотными бескрайняя ночь и высокое надшахтное здание — черные фигурки, которые стоят, понурив головы, и ожидают, ожидают.

Право же, это достаточно классично — женщины, как греческие статуи, очертания печали, простые и плавные, вырезанные так строго, навечно. Право же, это достаточно оригинально, причудливое сочетание предметов и фигур: вон у того нет ноги, а вон горгулья, у которой нет руки и срезана половина лица. Их изваял в борьбе за Жизнь скульптор Уголь. Это он рукою Мастера выложил замысловатую мозаику на этом лице: раздробленный уголь перемежается клочками кожи и нитями каменной пыли. Хотите вы приобрести эту камею? Назовите ее Раско, Вайоминг — дайте ей имя любого из тысячи рудничных поселков Америки в ночь, когда на шахте случится обвал. А посредине вырежьте заявление, уже подготовленное администрацией: «Катастрофа, которую невозможно было предотвратить… (Спрячься, укройся в тени, племянник управляющего, инспектор безопасности, проморгавший скопление газа!)… со всей возможной поспешностью доставляется оборудование… прилагаются все усилия… компания не жалеет затрат… чтобы спасти… или откопать тела…»

<i>(Дорогая Компания, твои рабочие заключены в гробницу голода, смертельной нищеты. Твои рабочие задыхаются: в стенах твоей цитадели, Компания, не веет воздухом свободы. Поскорей приготовь заявление; поспеши, не то они начнут дубасить кулаками стачки, взмахнут киркой революции.)</i>

Так вот, пожалуйста, не угодно ли такую камею? Сгусток крови умирающего заката, тишина. Ни рыданий, ни слов. У отчаяния нет языка. Он давным-давно вырван недобрыми предчувствиями. Ни звука — только плач детей: как давно он сливается с отдаленным гомоном потревоженных взрывом птиц. И в полутьме они стоят и ждут, резко, четко вырезанные на фоне надшахтного здания. Ветер, пожалев их, швыряет им в глаза угольную пыль, глаза щиплет, и им даже кажется, что прихлынули слезы и принесут наконец облегчение.

«Он вернется». Когда его откопали пять дней спустя, он был подавлен, тих. До того отощал и зарос бородой, что Бен расплакался, когда его увидел.

— В марте, Анна, — сказал он. — В марте, даже если мне придется достать солнце с неба и продать его.

Шепотом: — Уплатите мне всего одну треть стоимости талона. Всего лишь одну треть наличными. Вы же знаете, он стоит гораздо дороже. Я сам все куплю вместо вас; они подумают: я для себя, а вы мне заплатите одну третью часть наличными.

С усилием выдавливая слова, которые от робости застряли в горле:

— Я думала, может, перед праздниками у вас окажется какая-нибудь поденная работа. Полы вымыть или постирать. Я знаю, у вас есть кухарка. Я ведь много не прошу, всего пятьдесят центов в день.

Страх, все время страх. Зря ты затеял это, Джим: разве можно работать под такой ненадежной крышей?

Да, но в марте — новая жизнь… За то, что я снесу эту развалину и расчищу участок, мне никто ни цента не заплатит. А даром я работать не могу, мне нужны деньги.

— Мама, теперь растет цикорий вместо кофе? Мы уже никогда больше не будем пить кофе?

— Мама, у меня болят зубки.

— Мама, если Мэйзи вот так пальчиком ткнуть, он глубоко-глубоко вдавится.

— Мама, у нас больше совсем нечего кушать, мам?

— Весной в марте мы отсюда уедем, малыш. А теперь бай-бай. Баиньки-бай. Мама песенку споет, а ты будешь баиньки.

Назад Дальше