Любовь хорошей женщины (сборник) - ? ? 3 стр.


– Я сейчас, в два счета буду твой. Я бы пригласил тебя войти, да жена опять тарелки всюду пораскидывала.

Папаша не заботился, чтобы ему поверили, болтал что попало, лишь бы превратить случившееся в шутку.

Мать спросила Сэса, потеплело ли на улице и куда он ходил с утра.

– Ага, – ответил он. – Гулял на отмели.

Она сказала, что, кажется, чувствует, как от сына пахнет рекой.

– А знаешь, что я собираюсь сделать, как поем? – сказала она. – Возьму-ка я бутылку с горячей водой и полежу еще в постели, может, мне полегчает, силы вернутся, и я смогу что-то поделать по дому.

Так она говорила почти всегда, и всегда объявляла об этом так, словно ее только что осенила эта блестящая, обнадеживающая идея.

У Бада Солтера были две старшие сестры, от которых всего-то и пользы, что на свет родились. Нет чтобы крутить свои прически, мазать свои маникюры, ваксить туфли, краситься и даже переодеваться у себя в комнатах или в ванной! Пораскидывают вечно свои щетки-расчески, бигуди, пудры, лаки для ногтей, кремы для обуви по всему дому. А еще спинки всех стульев всегда были заняты только что отутюженными блузками, а на каждом свободном кусочке пола сушились свитерки, расправленные на полотенцах. (И сестры орали на тебя, если ты шел поблизости.) Они торчали перед всеми зеркалами в доме – перед зеркалом в шкафу для пальто в прихожей, перед буфетным зеркалом в столовой и перед зеркалом рядом с кухонной дверью, полочка под ним ломилась от невидимок, булавок, монеток, пуговиц и огрызков карандашей. Иногда одна из сестриц застревала перед зеркалом минут на двадцать, оглядывая себя в разных ракурсах, инспектируя зубы или отбрасывая волосы назад, а потом стряхивая их вперед. Затем она удалялась, судя по всему удовлетворенная или, по крайней мере, закончив себя разглядывать, но только до ближайшей комнаты, до следующего зеркала, где все начиналось сначала, будто ей только что прислали новую голову.

Прямо сейчас его старшая сестрица, та, которая считалась красивой, вынимала шпильки из волос перед кухонным зеркалом. Голова ее была облеплена блестящими завитками, словно улитками. Другая сестра по распоряжению матери толкла картошку в пюре. Пятилетний братишка Бада сидел за столом, барабанил ножом и вилкой и вопил: «Официант! Официант!»

Он перенял это от отца, который любил так пошутить.

Бад прошел мимо братишкиного стула и спокойно сказал:

– Смотри, она опять кладет в пюре комки. – Он внушил брату, что комки в пюре добавляют из коробки в буфете, как изюм в рисовый пудинг.

Брат перестал скандировать и заныл:

– Я не бу-у-уду есть пюре с комками! Ма-а-ама! А пусть она не кладет в пюре комки-и-и!

– Ох, не будь дурачком, – сказала мама Бада. Она поджаривала свиные отбивные и ломтики яблок с луком. – Хватит хныкать, как маленький.

– Это все Бад, он его науськал, – сказала старшая сестра. – Пришел и сказал, что она кладет комки в пюре. Бад всегда ему так врет, не придумал ничего лучше.

– Бад так и напрашивается, чтобы ему физию расквасили, – сказала Дорис – та сестра, что мяла картошку. Она не всегда бросала такие слова на ветер – однажды ее рука оставила глубокую царапину на Бадовой щеке.

Бад отошел к комоду, где остывал пирог с ревенем. Он взял вилку и принялся потихоньку ковырять его, выпуская наружу вкусный пар, нежно пахнущий корицей. Он пытался раскурочить одну из дырочек, оставленных для вентиляции, чтобы отведать начинку. Братишка видел все это, но трусил ябедничать. Сестры все время баловали и защищали младшенького, и Бад был единственным человеком в доме, которого младшенький уважал.

– Официант, – повторил он, на этот раз глубокомысленным полушепотом.

Дорис подошла к комоду, чтобы взять оттуда миску для пюре. Бад сделал неловкое движение, и кусок верхнего коржа провалился внутрь.

– Та-ак. Теперь он уродует пирог! Мама! Он уродует твой пирог.

– Заткни свой поганый рот, – прошипел Бад.

– Оставь пирог в покое, – велела Баду мама с отработанной, почти безмятежной твердостью в голосе. – Хватит ругаться. Довольно ябедничать. Пора взрослеть.

* * *

За столом, где сел обедать Джимми Бокс, было многолюдно. Он, его отец, мать и сестры, четырех и шести лет, жили в бабушкином доме вместе с бабушкой, двоюродной бабушкой Мэри и дядей-холостяком. Отец держал мастерскую по ремонту велосипедов в сарае за домом, а мать работала в универмаге «Хонкерс».

Отец Джимми был калека – в двадцать два года он перенес полиомиелит. Он ходил, сильно согнувшись вперед от самых бедер и опираясь на трость. Это было не так заметно, когда он работал в мастерской, потому что такая работа всегда выполняется внаклонку. А вот идя по улице, он действительно выглядел очень странно, но никто его никогда не обзывал и не дразнил. Когда-то отец Джимми был известным на весь город хоккеистом и бейсболистом, и ореол былой славы и доблести до сих пор окружал его, отнеся его нынешнее состояние в перспективу, и посему его можно было рассматривать как фазу (пусть и финальную). Он всячески способствовал этому восприятию, на людях весело отпускал дурацкие шуточки и хорохорился, превозмогая боль, которая плескалась в его запавших глазах и не давала уснуть ночи напролет. Но, в отличие от папаши Сэса Фернса, настрой отца Джимми не менялся, когда он возвращался домой.

Правду сказать, это был, конечно, не его дом. Мать Джимми вышла замуж за его отца уже после того, как отца перекосило: правда, обручены они были еще до болезни, и казалось совершенно естественным, что они переехали в дом ее матери, чтобы та могла в будущем нянчить внуков, пока дочь ходит на свою работу. И теще тоже казалось совершенно естественным принять под свою крышу еще одну семью, как в свое время совершенно естественно приняла она свою сестру Мэри, когда она почти совсем ослепла, и своего сына Фреда, необычайно застенчивого малого, который продолжал жить дома, пока не найдет более приятное для себя место.

Эта семья переносила трудности даже с меньшим недовольством, чем плохую погоду. В самом деле, никто в этом доме не считал состояние отца Джимми или слепоту тети Мэри трудностями или проблемами, равно как и Фредову застенчивость. Изъяны и невзгоды просто не замечали, не отделяли от достоинств и радостей.

По традиции в этой семье считалось, что бабушка Джимми – отличная повариха, и когда-то наверняка так и было, но в последние годы что-то не ладилось. Режим экономии применялся независимо от того, была в том необходимость или нет. Мать Джимми и дядя приносили приличную зарплату, тетушка Мэри получала пенсию, а в велосипедной мастерской всегда кипела работа, но вместо трех яиц всегда клали одно, а в мясной хлеб всегда добавлялась лишняя чашка овсянки. Все это пытались компенсировать, перебарщивая с вустерским соусом или добавляя чересчур много мускатного ореха в заварной крем. Но никто не сетовал. Все только нахваливали. В этом доме жалобы случались не чаще шаровой молнии. И все говорили «извините», даже малышки говорили «извините», случайно задев друг дружку. За столом все передавали друг другу блюда с непременным спасибо-пожалуйста-не за что, будто каждый день принимали гостей. Так у них было заведено, в этом битком набитом доме, где на каждом крючке навалом висела одежда, а пальто просто перебрасывались через перила, где в столовой постоянно стояли две раскладушки – для Джимми и дяди Фреда, где буфета не было видно под ворохом стираного белья, ожидающего глажки или штопки. Никто не топал по лестнице, не захлопывал с грохотом двери, не включал радио на полную громкость, не говорил ничего неприятного.

Может, именно поэтому Джимми держал рот на замке в тот день за обедом? Все пацаны держали рот на замке, все трое. Ну, Сэса-то легко понять. Его папаша не поверил бы, сообщи ему Сэс о столь важном открытии. Он бы обозвал его вруном, как пить дать. А мать Сэса, которая все меряет папашиными реакциями, сразу поняла бы – и правильно, – что даже поход сына в полицию с рассказом о случившемся вызовет в доме разлад, и стала бы просить Сэса «ради бога молчать». Но двое других мальчишек тоже помалкивали, хотя жили в семьях весьма разумных и могли бы проговориться. У домашних Джимми это вызвало бы ужас и некоторое недоверие, но очень скоро они бы признали, что вины Джимми здесь нет.

Зато вот сестрицы Бада, конечно, спросили бы, не съехала ли у него крыша ненароком. Эти наверняка все повернули бы так, что, мол, такое совершенно в духе Бада, из-за своих гадких привычек он и наткнулся на утопленника. Отец Бада, впрочем, был человек рассудительный и спокойный, привыкший выслушивать всяческие несусветицы у себя на работе – он служил фрахтовым агентом на железнодорожной станции. Он бы велел сестрам попридержать языки и после серьезного разговора удостоверился бы, что Бад говорит правду, ничего не приукрашивая, и тут же позвонил бы в полицию.

Просто их дома показались ребятам слишком людными. Слишком много всего происходило там одновременно. И у Сэса не меньше, чем у остальных, потому что даже в отсутствие отца в доме всегда витала грозная память о его психованных выходках.

– Ты сказал?

– А ты?

– Я – ни слова.

Они шли в центр города, не выбирая дороги. Повернув на Шипка-стрит, они оказались прямо возле оштукатуренного бунгало, в котором жили мистер и миссис Уилленс. Мальчики поняли это, только когда уже стояли прямо перед домом. В доме было два маленьких эркерных окна по обе стороны от парадной двери, а к ней вела лестница, на вершине которой хватало места для двух кресел, в данное время отсутствующих, но летними вечерами там сидели мистер Уилленс и его супруга. С одной стороны к дому притулилась пристройка с плоской крышей и еще одной, выходящей на улицу дверью, к которой вела отдельная дорожка. Табличка рядом с дверью гласила: Д. М. Уилленс, офтальмолог. Никто из мальчишек лично никогда не посещал этот кабинет, но тетя Джимми, Мэри, регулярно приходила сюда за глазными каплями, а его бабушка заказывала здесь очки. И мама Бада Солтера тоже.

Штукатурка была грязно-розовая, а двери и оконные рамы выкрашены в коричневый цвет. Ставни, как и в большинстве домов этого города, еще не снимали. В самом доме не было ничего особенного, зато палисадник славился своими цветами. Миссис Уилленс была известной садовницей, она не высаживала цветы длинными рядами вдоль огорода, как это делали бабушка Джимми и мама Бада. Цветы ее росли и на круглых клумбах, и на полукруглых, и повсюду, где только можно, даже кольцами вокруг деревьев. Еще пара недель, и лужайку заполонят нарциссы. Но теперь единственным цветущим растением был куст форзиции на углу дома. Он вытянулся почти под самый карниз и рассыпáл желтизну во все стороны, как фонтан рассыпает струи.

Форзиция качнулась, но не от ветра, и из-за куста показалась понурая бурая фигура. Это миссис Уилленс в своем старом костюме для работы в саду, низенькая неуклюжая женщина в мешковатых штанах, драной куртке и фуражке – наверное, мужниной, – которая сползла так низко, что глаза миссис Уилленс почти скрылись под козырьком. Может, они думали, она их не заметит, не заметит, как они торчат тут столбами. Но она их уже увидела, потому-то и направилась к ним.

– Вижу, вы любуетесь моей форзицией? – сказала миссис Уилленс. – Не хотите ли взять домой по веточке?

Вообще-то, они не на форзицию глазели, а на дом и двор, на все сразу, и дом выглядел совершенно как всегда – табличка у дверей, раздвинутые занавески. Никакой такой зловещей пустоты, никаких признаков, что мистера Уилленса нет в этом доме и что его машина не в гараже, а в Ютландской запруде. И миссис Уилленс ковыряется в своем саду, и каждый в городе знал, что увидит ее там с той самой минуты, можно сказать, как сошел снег. И это ее знакомый прокуренный голос, резкий и натужный, но совсем не злобный, обращается к мальчишкам.

– Погодите, – говорит она. – Постойте, я вам наломаю.

Она принялась вдумчиво, разборчиво щелкать ярко-желтые ветки, а когда наломала, сколько хотела, приблизилась к ним, едва видимая за охапкой цветов.

– Ну вот, – сказала она. – Держите, отнесите домой своим мамам. Форзиция всегда радует глаз, все-таки самые первые весенние цветы. – Она разделила ветки между ними. – Как Цезарь Галлию. Вся Галлия разделена на три части. Вы должны это знать, если учили латынь.

– Мы еще не в старшей школе, – ответил Джимми, который, благодаря своей домашней обстановке, был лучше своих приятелей подготовлен к беседам с дамами.

– Правда? – сказала она. – Ну, тогда у вас столько еще всего впереди! Скажите мамам, пусть поставят в тепленькую водичку. О, да я уверена, что они знают. Я дала вам свеженькие ветки, так что они вечность простоят.

Они поблагодарили: Джимми первый, а приятели по его примеру. И пошли по городу с охапками цветов. Мальчишки вовсе не собирались возвращаться, чтобы отнести цветы домой, и они очень надеялись, что миссис Уилленс понятия не имеет, где они живут. Через полквартала они оглянулись, не смотрит ли она.

Она не смотрела.

Но большой дом у тротуара и так загораживал весь обзор.

Форзиция дала им пищу для размышлений. О том, какая стыдоба ее нести и как нелегко от нее избавиться. А иначе они стали бы думать о мистере и миссис Уилленс. О том, как она может копаться в саду, когда он утоп в своей машине. Знает ли она, где он, или не знает? Им показалось, что не знает. А знает ли она хотя бы, куда он поехал? Она вела себя как ни в чем не бывало, будто вообще ничего плохого не произошло, и когда они стояли перед ее домом, им показалось, что так оно и было. Все, что они знали и видели, словно отступило, побежденное ее неведением.

Две девчонки на велосипедах вырулили из-за угла. Одна из них была Бадова сестра, Дорис. Девчонки тут же принялись улюлюкать и вопить.

– Ой, поглядите-ка на эти цветочки! – верещали они. – А где же свадьба? Гляньте, какие прекрасные невестушки!

Бад проорал в ответ наигнуснейшие слова, какие только могли прийти ему в голову:

– У тебя кровь на жопе!

Ничего подобного, конечно, но однажды такое случилось – Дорис пришла домой, а на юбке сзади у нее была кровь. Все это видели, и забыть об этом невозможно.

Бад не сомневался, что Дорис нажалуется на него дома, но она не нажаловалась. Ей было так стыдно вспоминать тот давний случай, что она не стала бы упоминать о нем, даже чтобы насолить братцу.

* * *

Мальчишки поняли, что цветы надо немедленно выбросить, так что они просто зашвырнули веточки под припаркованный автомобиль. Стряхнув остатки желтых лепестков с одежды, они повернули к площади.

В те времена суббота была значительным днем, в этот день сельские жители приезжали в город. Машины уже стояли повсюду вокруг площади и на прилегающих улицах. Взрослые деревенские девочки и мальчики и детишки помладше шли в кинотеатр на утренний сеанс.

В ближайшем квартале им было нужно пройти мимо «Хонкерса». И там, в большой витрине, Джимми увидел свою маму в полный рост. Она уже вернулась на работу с обеда и надевала шляпу на женский манекен. Мама расправила вуалетку, затем принялась хлопотать над плечиками платья. Женщина она была невысокая, и ей пришлось встать на цыпочки, чтобы справиться как следует. Она сняла туфли и ходила босиком по выстланной ковром витрине. Сквозь чулки просвечивали розовые подушечки пяток, потом она потянулась, и в разрезе юбки показалась тыльная сторона ее бедер, чуть выше виднелся широкий, но красивый круп и очерченная линия трусов или пояса. Джимми мысленно слышал, как она тихонько покряхтывает. А еще ему чудился запах чулок, которые она сразу же снимала, придя домой, чтобы уберечь от затяжек и стрелок. Чулки и белье, даже чистое женское белье, всегда источали едва уловимый запах, привлекательный и отталкивающий одновременно.

Он надеялся на две вещи. Что приятели не заметят ее (они заметили, но сама мысль о том, чтобы мама каждый день наряжалась и находилась в городе среди людей, была для них настолько дикой, что они не сказали ни слова, они могли только отвергнуть ее), а еще что она – ну пожалуйста, пожалуйста! – не обернется и не засечет его. А то ведь, не ровен час, начнет стучать в стекло и шептать «привет!» одними губами. На работе она утрачивала свое молчаливое благоразумие, свою домашнюю вышколенную мягкость. Ее кроткая любезность превращалась в веселую предупредительность. Раньше его приводила в восторг эта ее другая сторона, эта резвость, игривость, так же как и сам универмаг с его широченными прилавками из стекла и полированного дерева, его огромными зеркалами на вершине лестницы, в которых он видел себя, взбираясь по ступенькам в отдел женской одежды на втором этаже. «А вот и мой маленький проказник», – говорила мама и иногда подсовывала ему гривенник. Он не мог задержаться больше чем на минутку. Мистер или миссис Хонкер могли заметить.

Назад Дальше