Он открыл глаза и посмотрел на белую крепость — над ней чуть дрожала дымка жаркого воздуха и тусклым, но сухим жаром сияли купола старой церкви.
Его обогнала лодка, и молодой веселый голос крикнул:
— Крепко держишься?
— Крепко, — ответила за Воронова девушка, сидящая в лодке. — Он крепче всех держится.
Воронов помахал девушке рукой, и его оставили в покое.
Он проплыл мимо рыбаков. Они склонялись с лодок к воде. Лица их были задумчивы и освещены голубоватым светом. Казалось, что со дна залива бьет мощный прожектор, освещая склоненные лица рыбаков.
Воронов остался один. Берег был почти не виден. Лишь желтела узкая полоска песка. В сущности, это так просто и так легко. Не оборачиваться на берег и, чуть прикрыв глаза, плыть, как по воздуху, медленно, медленно к крепости. Какая-то скрытая сила держит его на поверхности, толкает вперед, и вот же как это устроено — ему — и все это: голубая толща воды, и скрытая пружина, и покой на душе.
Вдруг почувствовал он, что ноги его опутаны чем-то мягким и податливым. Воронов согнулся и, поднырнув, освободил свои ноги от водорослей. Поплыл дальше, стараясь стелиться по самой поверхности воды. А отплыв от опасного места, легко подумал, что мог и не выпутаться из этих зарослей, но даже запоздало не испугался.
Воронов лег на спину, лежал неподвижно, разбросав руки, запрокинув голову так, что чуть посвистывало в затылке. Небо лежало низко и казалось тугим от густой синевы.
Что еще нужно, подумал он, да ничего больше и не нужно. И поплыл к берегу. Медленно, чтобы не сразу расстаться с легкостью и полной свободой.
Когда Воронов подплывал к берегу, он догнал ту молодую женщину, с которой недавно разговаривал, и поплыл с ней рядом.
— Я плыл за вами, надеясь, что вдруг да смогу чем-нибудь помочь вам, — сказал он, когда женщина ступила на песок.
— Вам так хотелось, чтобы я начала тонуть? — улыбнулась женщина. Ей было лет двадцать пять или немногим больше — в ее глазах еще не залегла постоянная настороженность и печаль.
— Нет, конечно. Вы очень хорошо плаваете. Но я думал, что если смогу вам помочь, то у меня появится возможность поговорить с вами.
— А это нужно — разговаривать?
— Да, — очень серьезно сказал Воронов и пошел на свое место, оглядываясь на нее.
Женщина шла легко, чуть касаясь земли, и видно было, что она еще не устала от своего тела и всякое отталкивание ноги от земли для нее не труд и не тяжесть, но радость и удовольствие.
Чуть подрагивая, Воронов лег на горячий песок, но он уже был скучен себе и ему хотелось разговаривать с этой незнакомой женщиной — она молода, хороша и умеет прятать свою печаль. А может, она и вовсе беспечальна.
Он сел на песок и посмотрел на женщину. Она включила приемник и слушала музыку. Воронов поднялся и, пока не прошла его решительность, пошел к ней.
Она взглянула на него и уже смирилась с его присутствием.
— Я тоже хочу слушать музыку, — твердо, без просительности сказал Воронов и лег на спину.
Он уже согрелся и поэтому полностью расслабил тело, чтобы совсем не сопротивляться солнцу и музыке.
Одиноко, глухо вел мелодию рояль, он смолк на мгновение для того только, чтобы в тишине можно было расслышать дрожание зноя и шорох гальки, и для того, чтобы душа пожалела, что так скоро кончилась печальная мелодия, и сразу мелодию эту повел саксофон, а за ним под легкую сурдину труба, и трубе иногда вторил низкий женский голос, и вдруг Воронов понял, что это не он лежит здесь, а совсем иной человек, молодой, красивый, умный, он лежит на жарком песке, синее небо безоблачно, время замерло вокруг него, и так будет всегда — синее небо, сосны вдоль косы у Кузьмина и эта незнакомая женщина.
Он знал, что будет смешон, но уже не мог справиться с собой, и в тот момент, когда музыка оборвалась, рывком сел и, глядя не в лицо женщине, а куда-то поверх ее головы, торопливо, боясь, что его оборвут, заговорил:
— Говорят, что счастье недостижимо. Но это ложь, ложь. И сейчас я это понимаю. Как никогда ясно понимаю. Счастье достижимо, только нельзя хотеть его слишком много, и тогда оно будет всегда. Мы стали сухими. Мы разучились чувствовать все это, — и Воронов руками старался охватить солнце, и море, и песок, — мы разучились жить. Я слушаю музыку, я смотрю на вас, я вижу голубое небо. Этого вполне достаточно. И я понимаю, как ничтожны все мои неприятности. Все пройдет, а день этот запомнится навсегда. Жить. Время жить. Когда же и жить-то? Ведь время так укорачивается.
Он замолчал и с надеждой, что женщина не осуждает его за болтливость, посмотрел в ее глаза и понял, что она, и верно, его не осуждает.
— Вы не очень счастливый человек, — сказала женщина. Голос ее был тих и глух. — Вы так защищаете счастье, словно кто-то пытается его у вас отнять. Словно вы самого себя пытаетесь убедить, что счастливы. Счастливые же люди, я знаю, своего счастья не замечают. Они счастливы, да и только. У вас же большие неприятности. Дома ли, на работе, я не знаю.
Воронов удивился догадливости женщины и усмехнулся. Женщина нравилась ему, он бы тоже хотел понравиться ей, а для этого, знал он, надо бы говорить легче и веселее и чуть-чуть врать, не теряя, однако ж, меры, врать ровно настолько, чтоб нельзя было отличить ложь от правды, а если уж ложь становится явной, то это должна быть хоть веселая ложь. Он понимал, что потом, когда-нибудь, можно быть и грустным, и печальным, и сухим, и истеричным, но в момент знакомства хорошо бы быть веселым и легким.
Воронов никогда не нравился женщинам, смирился с этим и потому, может, не умел быть веселым и легким. Знал, что и сейчас он будет говорить правду и женщине станет скучно.
— У каждого человека есть главное, что им движет, — сказал Воронов. — Что оправдывает его жизнь. Любовь ли это, труд, семья. Я стараюсь понять, что мной-то движет, и не понимаю. Раньше понимал. А как только перестал понимать, жизнь моя стала ненужной. Я врач, занимаюсь лечением сердца. Да, моя работа нужна. Но ее может выполнять любой врач, при честном отношении конечно. Я для работы и жил. И когда я недавно понял, что в ней не настолько творчества, чтобы жить для нее, мне стало скучно. И мне стало печально. И теперь понимаю, что жизнь моя не получилась.
Он говорил не поднимая головы. Он говорил и чувствовал, что на лице у него удивленная и жалкая улыбка, он и хотел ее согнать, но улыбка все дрожала и дрожала и не покидала лица. Он говорил и удивлялся — вот, впервые видит человека и сразу же жалуется на свою жизнь. Он и хотел остановиться, но жалость к себе уже захлестнула его.
Воронов снова поднял голову и взглянул на женщину. Он искал недостатки в ее лице и нашел их. Верхняя губа у нее коротковата, а нос чуть широковат. Это обрадовало Воронова — без этих недостатков она была бы слишком красива и не смогла бы его понять.
— Я знаю все, что можно знать в моей области. Мне кажется, что меня уже ничем не удивишь. Я понимаю, что в таком состоянии люди либо делают важное открытие, которое меняет направление в науке, либо им становится скучно. Верно, у меня нет способностей для важного открытия, и мне стало скучно. А я отдал делу больше половины жизни. Я люблю театр, и я мог бы чаще бывать в нем, я мог бы читать больше интересных книг, встречаться с друзьями, любить женщин. А половина жизни прошла. Вот ведь чего мне жаль.
— У вас нет семьи?
— Нет. И никогда не было.
— И вы никого не любили?
— Любил. Но давно, в студенчестве. Знаете, как бывает, он любит ее, она сомневается, любит ли его, и, чтобы уж не сомневаться, для верности выходит замуж за другого. Мне об этом вспоминать не хочется. Я уже отобижался. А потом редкие случайные встречи. Об этом и говорить не хочется.
Воронов устал сидеть, ноги затекли, и он встал. Встала и женщина. Они пошли по влажному песку у самого залива. Солнце было подернуто дымкой, на мгновение стало прохладно, спал зной, но дымка рассеялась, и что-то вспыхнуло вдали, у самого солнца, и зной с новой силой поплыл к земле, снова вспыхнуло вдали, что-то тонко и назойливо звенело в воздухе, струна какая-то неясная, что-то неуловимое, как печаль.
— У моей самой близкой подруги двое детей, — грустно сказала женщина, чуть наклоня голову, виском оборотясь к вспышкам у солнца. — Мне двадцать семь лет, а я не замужем. Я хочу семью. Я тоже хочу растить сына и дочь. У меня есть друг, но он считает, что люди должны быть свободны, — говорила женщина, внимательно следя за полетом брызг. — Он добрый, умный человек, и говорит, что стоит за гармоническое развитие личности. И поэтому мы ходим на открытие выставок и на премьеры в театры. Вечерами собираются друзья, мы варим глинтвейн и говорим о выставках и премьерах. Было бы интереснее, если б разговоры не повторялись. А то я заранее знаю, кто и что скажет и какую вспомнит шутку, понятную, разумеется, только в нашей компании. Прошло четыре года, а он не спешит. А как я сама могу его торопить? Теперь я уже не знаю, люблю ли его. Иногда мне кажется, что нужно оставить его, но так жалко его.
Чуть зашелестел песок. Воду покрыло рябью так, что голубизна стала еще плотнее. Из воды торчали высокие и острые камни, в блеске моря камни казались сиреневыми, они отбрасывали тень, и тень тоже была сиреневой, но уже мешалась с упругой яркой зеленью.
Они выбрали камень покруглее, сели на него и смотрели далеко вперед. Там, вдали, вода то синела, то зеленела, а так далеко, куда и глаза не хватает, разбавлялась солнцем, пропитывалась плотным застоявшимся зноем, звенела серебряным жарким блеском и совсем уже терялась в матовой дымке горизонта.
Снова рванул ветер, он взорвал рябь на воде, разбил сиреневую тень от камней, столбом взвихрил песок, и столб этот, чуть подсвистывая, несся по пляжу, потом разбился в соснах и долго не мог растаять.
За камнями беспокоились чайки.
— К вечеру будет гроза, — сказал Воронов.
— Да, очень душно, — согласилась женщина.
— Все-таки жаркое лето.
— Да, очень жарко.
Вдруг стало совсем тихо, не шуршали даже песок и галька, и Воронов понял, что это лишь временное затишье и гроза будет не к вечеру, а сейчас.
Вздрогнуло что-то за горизонтом и слабо вспыхнуло. Шипение и свист пронеслись над водой, выбивая из волн мелкие колючие брызги. Вода до самого дна потемнела, отблескивая сизым маслянистым отливом. Снова рванул ветер, поднял взвихри песка, и песок клубился, больше не прибиваясь к земле. В чистом синем небе над Кузьмином появилось легкое белое облако. Вскоре его догнало другое облако, плоское, синее, с малиновой бахромой по краям. Дальше наплывала бесконечная уже туча, и в два порывистых дыхания ветра она срезала и замкнула все пространство. Сразу легла тишина такая, что позванивало в ушах и затылке и слышно было, как покручивает каждую песчинку.
Вдруг что-то заныло, заахало, застонало вдали, и молния рассекла небо. В коротком ослепительном огне стало видно каждую выбоину, каждый камень на стенах старой крепости, каждую фигурку, прячущуюся в соснах, и за этим коротким огнем обвалом упала темнота, обвалом же загрохотал гром, и наперебой торопливо застучали по воде тяжелые горячие капли.
Все давно уехали, и в вагоне было пусто. Они сидели друг против друга, вымокшие и тихие. Поезд укачивал, от долгого пребывания на воздухе тело медленно наливалось усталостью, мысли были уже вялые, сонные: вот и кончился день, и это был праздник, а он может быть только коротким, как вспышка, да и то спасибо, скоро город, и все будет по-прежнему. Радость Воронова улетучилась, и была лишь неназойливая печаль.
— Дождь все идет, — сказал он.
— Может, скоро кончится.
— Не похоже. Теперь надолго. Не повезло.
— Ничего.
— Да, ничего.
Женщина закрыла глаза, чтобы меньше беспокоили толчки поезда.
Перед самым городом Воронов осторожно дотронулся до локтя женщины и попросил:
— Если вам нужна будет какая-нибудь помощь или совет, найдите, пожалуйста, меня. Все, что я смогу сделать, я сделаю. И я буду рад дать совет, если смогу советовать. Я буду очень рад. Найдите меня, — и он объяснил, как его найти.
На вокзале они пожали друг другу руки и расстались.
Когда Воронов пришел домой, он почувствовал, что печаль его не прошла, но даже усилилась.
Любой человек, впервые пришедший в комнату Воронова, сразу сказал бы, что это комната холостяка. Воронов торопился утром и не убрал постель, и он увидел сбитое одеяло и на столе остатки завтрака, книжные полки были переполнены, и книги лежали на подоконнике и стопкой в углу комнаты. Надо бы купить и поставить новые полки, да все времени не хватало. Сейчас, после дождя, при тусклом уличном свете, вид этой запущенной комнаты особенно огорчил Воронова.
Уже несколько лет Воронов небеден и мог бы обменять эту комнату в общей квартире на квартиру или же купить жилье в кооперативном доме, но, будучи человеком постоянным, живущим здесь с рождения, эту комнату оставить не мог. Здесь все ему напоминало мать и брата Сашу.
На стене висели большие фотографические портреты брата, отца и матери. Боже мой, как его мать молода и красива — фотография сорок восьмого года — платье с прямыми плечами, толстая коса, мама улыбается, — и, как всегда удивившись тому, что мать так красива, Воронов удивился и тому, что мать, ничего для него не жалея, однако ж ничего не дала ему от своей красоты. Шесть лет назад она лежала в клинике, где работает Воронов, у нее был обширный инфаркт миокарда, и она умерла на руках сына. Сделать они ничего не могли, чтобы ее спасти, и Воронов все не может с этим смириться. Отца Воронов почти не помнит. Отец, детский врач, погиб в декабре сорок первого года.
Рядом с его портретом висел портрет брата Саши. Саша погиб нелепо: его убило упавшей с крыши сосулькой. Глядя на улыбающегося брата, Воронов тоже улыбнулся — они с братом очень похожи — одинаково торчат большие уши, одинаковы слабые подбородки и чуть раскосые глаза. Вот только нос у брата прямой, а не изуродованный.
Воронов на миг вспомнил тот лет саней с горы, и оборвавшееся на мгновение дыхание, и как он в это мгновение со всего лету впечатался в дерево лицом.
Сейчас печаль была такая, что память о хрусте костей и вкусе собственной солоноватой крови была Воронову приятна и даже сладостна.
Снова началась гроза. Коротко блеснула молния, слабо громыхнул гром, полил ливень.
Воронов вспомнил свои сегодняшние слова о том, что жизнь его не получилась, и почувствовал, что горечь от утраты жизни настоящей вдруг смягчилась. Да, он мог не заниматься наукой, он мог быть ординатором или же участковым врачом — он лишен честолюбия, и в науке его привлекают не звания или материальное благополучие, он мог иметь больше свободного времени, не был бы так печален сейчас, это все так, но в любом случае он бы лечил людей. Да и чем еще должен заниматься человек, который не может смириться с потерей близких людей?
Вместо того чтобы включить свет, лечь на диван и читать книгу, Воронов сел на стул перед окном и уместился на нем так, что сумел охватить руками худые голые колени, а подбородком налег на подоконник, и, замерев, долго смотрел на грозу. Все потемнело, от порывов ветра склонялись верхушки деревьев во дворе и постанывали стекла, сверкнула молния, и внезапно вылетел в ярком свете белый раскаленный ангел Петропавловской крепости, и снова стало темно, и еще молния, снова над тьмой повис раскаленный ангел, загрохотал гром, уже отдаленный, снова рванул ливень, но скоро выдохся. Сидеть было неудобно, спина и руки затекли, и нужен был труд, чтобы изменить равновесие тела.
И он вдруг почувствовал, как что-то задрожало и стронулось в его душе, и Воронов показался себе жалким и ничтожным. Это не огорчило, не испугало его, но обрадовало — значит, и верно, что-то стронулось в его душе, и вот теперь такое чувство, что он наконец проснулся. Он долгое время спал, не догадываясь вроде бы, что в мире есть гроза, и молния, и залив, и эта молодая красивая женщина.
Было зябко, и Воронов подрагивал, но от окна отходить не хотел. Недаром чувствовал всю неделю, что обязательно что-нибудь произойдет, и вот, похоже, скоро что-то случится. Он даже догадывался, что именно должно случиться, потому что ждал этого много лет, но сейчас и думать боялся об этом.