И тогда, испуганно подумав, не случилось ли чего дома, не к добру такие коленца памяти, Генаша поспешил к вокзалу.
Когда его потом спрашивали, ну как там Москва, он отвечал всякий раз, мол, все в порядке, все на месте, а вот пиво там на удивление: хорошее все-таки, можно прямо сказать — отличное пиво.
Повесть
Единственные дни
С утра санитарки с особой тщательностью мыли лестницы, коридоры, палаты клиники; сестры и старшие сестры отделений заходили в палаты проверить, все ли в порядке; ординаторы говорили больным, кого именно сегодня будут показывать, и тут же их успокаивали, уверяя, что все будет в порядке и дело не в тяжести случая, а в его редкости и запутанности, но им верили мало, и мужчины торопливо брились, а женщины подкрашивались, ординаторы же спешили за свои столы и красными, синими, зелеными карандашами вычерчивали графики температур и приема и отмены лекарств; заведующие отделениями, ассистенты и доценты в последний раз согласовывали, кого, по какой причине и в каком порядке будут сегодня показывать.
Среда. Еженедельный обход профессора Соснина. Все было в движении. Все ожидали обхода.
Ровно в десять часов Александр Андреевич Соснин вышел из своего кабинета и пошел к ординаторской. Он никогда не опаздывает и никогда не позволяет напоминать, что пора на обход. И это означает, что, независимо от звания и положения, во время обхода мы просто врачи, а врачи собираются перед работой в ординаторской.
В ординаторской смолкли разговоры и наступила тишина. Каждый осознал торжественность минуты, подумал про себя — вот это будет сейчас.
Соснин осторожно отворил дверь, заглянул в ординаторскую, поздоровался и, как бы извиняясь, сказал:
— Так начнем? Как считаете? — и отошел к стене коридора.
Он подождал, пока все выйдут в коридор, и еще раз поздоровался со всеми, не выделяя никого в отдельности.
Медленно пошли. Врачей было много. Не так много, как зимой, когда ходят еще и студенты, но все-таки много. Шли заведующие отделениями и ассистенты, врачи из других клиник института и врачи из нескольких институтов города, врачи, приехавшие учиться из разных городов страны, и врачи из соседних стран. Обходы Соснина известны в городе, их любят и ждут всю неделю.
Любит эти обходы и сам Соснин. Обычно сутулый, тщедушный, во время обходов он держится прямо и кажется крупнее, чем есть, седые редкие волосы его тщательно причесаны, и крахмальный халат подчеркивает торжественность случая.
Чуть сзади Соснина шел доцент Борис Васильевич Макаров. Прямой, длинный, он ступал, вскинув голову с тщательно выверенным пробором, выставив острый кадык. Галстук его был несколько широк и ярковат для такого случая.
Рядом с Макаровым шел другой доцент, Николай Алексеевич Воронов. В тридцать пять лет он уже заметно начал лысеть. Лицо его было худым, морщинистым и усталым. Однако ж в глаза бросалась не усталость, не легкая синева под глазами, а нос — он был сплющен и чуть даже сдвинут к правой щеке. Халат был Воронову велик, уменьшая его и без того небольшое тело. В синей летней рубашке, в сандалиях, Воронов казался особенно провинциальным рядом с ухоженным и элегантным Макаровым.
Давно смирившись с тем, что внешность его ничем не замечательна и даже нехороша, Воронов перестал задумываться и беспокоиться о ней. Он и сейчас думал не о себе, а о Соснине и его обходах, и думал, что вот он, Воронов, здесь уже двенадцать лет и за эти двенадцать лет обходы Соснина не изменились, их все так же любят. Это оттого, что лучше Соснина никто в городе не умеет слушать сердце. В этом сухом, уже слабеющем теле долгие годы живет только одна страсть — желание слушать и правильно понимать этот спрятанный в грудной клетке, дающий перебои, слабеющий мотор. В умении понимать больное сердце никто с Сосниным не может сравниться.
Всю ночь шел дождь, в коридоре и вестибюле горели лампы дневного света, и казалось, что дождь продолжается, но, когда вошли в палату, всех ослепило солнце.
Соснин встал так, чтобы лучше видеть больного, и больной жмурился от яркого света.
В палате уместились с трудом. Воздух еще не накалился, и в открытое окно пробивалась свежесть цветов во дворе и вымытых дождем листьев.
Все было как обычно. Ординатор, показывающий больного, был опытен и хорошо знал порядок обхода: он рассказывал о больном, не заглядывая в историю болезни, — этого требовал Соснин, — он не суетился и говорил только о главном. Докладывая результаты обследования, он, однако, не сказал о показаниях фонокардиограмм, зная, что Соснин этого не любит, — когда человека ждет интересная книга, он не любит, когда говорят, чем она кончится, можно будет сказать после осмотра, чтоб лишний раз подтвердить, что Соснин не ошибается. Зато ординатор вовремя ловко развернул перед Сосниным графики температур и приема лекарств, и Соснин, как обычно, чуть зажмурился от удовольствия, и, как обычно, поблагодарив ординатора и выспросив у больного интересующие его подробности, пальцами как бы осмотрел сердце, привыкая к нему, и, точно выверив границы, начал сердце слушать.
И в этот момент стало так тихо, что слышно было, как под окнами первого этажа распрямляются от недавнего дождя молодые деревца, сбрасывая с себя тяжелые теплые капли.
Слушал Соснин не с удовольствием даже, но самозабвенно, и видно было, что дня этого он ждал всю неделю; не лекции, не научная работа, не чтение и писание статей и книг доставляют ему самую большую радость, а вот это слушание ослабленного сердца; слушал он, прикрыв глаза, чуть задержав дыхание. Он устал за год, ему шестьдесят четыре года, он бледен, Александр Андреевич Соснин, и на щеках уже заметен старческий румянец.
Выпрямившись, он сунул в карман стетоскоп и вопросительно посмотрел на Макарова, курирующего это отделение, на других сотрудников и остановил взгляд на ординаторе. Выслушав за свою жизнь десятки, а может быть, и сотни тысяч больных сердец, понимая в них все, что можно понимать в данный момент, он также знал, кто из его сотрудников и на каком уровне слышит и понимает это сердце. То, что услышал он, Соснин, слышит и понимает и этот опытный ординатор.
И поэтому Соснин спросил:
— Что от меня нужно?
Ординатор ожидал этого обычного при несложных случаях вопроса и ответил, что нужно решить вопрос с отменой такого-то и такого-то лекарства и назначением такого-то и такого-то. Клиника в первую очередь занимается лечением нарушений ритма сердца, эти лекарства введены Сосниным, и без него отменить их нельзя. Результаты же получаются любопытные.
— Да, да, — согласился Соснин, — мы это обсудим все вместе. Если в этой палате показывать больше некого, так пойдемте дальше.
Снова медленно выходили из этой палаты и медленно же входили в следующую.
Потом Соснин осматривал тяжелых, безнадежных больных. Их было несколько в клинике. Всем врачам был ясен диагноз, всем было понятно, что помочь невозможно, Соснин много раз осматривал этих больных и раньше, но сейчас он подробно выслушивал каждого потому как раз, что ничем нельзя было помочь.
— Новую фонокардиограмму сделали? — спросил он в палате, которую курировал Воронов.
— Сделали, — ответил тот.
— Когда делали последнюю электрокардиограмму?
— Вчера, — ответил Воронов.
Должно быть, Соснин услышал в голосе Воронова вялость и недовольство собой, и он внимательно посмотрел на него, и в глазах Соснина Воронов увидел удивление, и ему показалось, что Соснин понимает его нынешнее состояние.
Потом сидели в вестибюле, и Соснин рассказывал, как он понимает тот или иной случай, вспомнил последний конгресс кардиологов, куда он ездил вместе с Вороновым, и в подтверждение своих слов кивнул Воронову и снова удивленно посмотрел на него.
Все было как обычно. Соснин в хорошей форме, его энергия и радость передаются другим, и все ловят каждое его слово, а иногородние записывают его слова в тетрадки, и Соснин, не скупясь, как бы между прочим, высказывает свои главные мысли о развитии мировой кардиологии, и все это как обычно.
Однако ж это обычное, что всегда было радостью и счастьем Воронова, перестало быть для него радостью и счастьем. Если его спросить, что с ним происходит, он не смог бы ответить. Не первый день, но уже полгода Воронов замечает за собой, что ему стало скучно, неинтересно. И не то чтобы неинтересно, ему даже, пожалуй, интересно, но этот интерес какой-то посторонний.
Жизнью Соснина всегда была жизнь клиники, но у Соснина есть семья, у Воронова же семьи нет, и жизнь клиники всегда была и единственной его жизнью. Работа для него была не обязанностью, но удовольствием, и двенадцать лет каждое утро он спешил в клинику с таким же нетерпением, как другие люди спешат в театр, книжный магазин, на свидание с другом или женщиной. Вот уже полгода, как этого не стало.
Много лет Воронов читает книги и статьи и теоретически знает все в своей области, и он знает, как обстоят дела сейчас и как обстоять будут завтра, и вот эта-то ясность делает жизнь Воронова скучной. У Воронова такое чувство, что он болен, но он знает, что здоров — его легкие, сердце, пищеварение работают прекрасно, запаса знаний и опыта хватает, чтобы справляться с работой. И даже хватит на много лет. Но что-то ушло из его жизни, а вот что ушло, Воронов не знает. Чувства ли его притупились, оттого что молодость покидает его окончательно? Это вряд ли. С уходом молодости профессиональный интерес обостряется. Чувства скудеют — да, но ум оголяется, и тогда нарушения ритма сердца не менее интересны, чем самые изысканные синкопы.
Воронов мог бы объяснить свое состояние, если б был неудачником и занимался не той работой, какой хотел. Но считать себя неудачником Воронов не хотел, да и не мог. Он был замечен Сосниным еще на четвертом курсе, после института его приняли в аспирантуру, в двадцать шесть лет он стал кандидатом наук, в тридцать один доцентом в большом институте — для клинической медицины это хорошие темпы. И через год запланирована защита его докторской диссертации, и он ее защитит, потому что дело почти сделано.
Так что же, что же движет человеком, отчего тускнеет он, не видит смысла в окружающем, нет, смысл он видит, и жизнь его необходима для других людей, он это понимает, но лишь умом, душа же его радости от этого понимания не чувствует. В нем есть некий самозаводящийся механизм, и Воронов встает рано утром, и спешит на лекции, и курирует отделение, и сидит в библиотеках, и работает над диссертацией, но понимание того, что он нужен и без него будет хуже, не согревает его надолго. Что-то разладилось в его душе, и он не может понять, что же именно.
Он знал, что Соснин догадывается об этом его состоянии, и знал, что после разбора он должен встретиться с Сосниным и говорить о новых главах диссертации, и боялся, что Соснин спросит о его состоянии. Солгать Воронов не сможет, сказать же правду не захочет. Он любил Соснина и не хотел его огорчать.
Когда разбор закончился и остались только те, у кого к Соснину были вопросы, Воронов прошел в свой кабинет. Он встал у распахнутого окна и долго стоял неподвижно. День жаркий, от жары и пыли уже потускнели листья, слабый ветер осторожно сворачивает листки на большой доске объявлений, двор безлюден — в разгаре летняя сессия, у кафедры микробиологии уже разобрали леса после ремонта, приводят в порядок большой цветник — ожидается комиссия из министерства, больные после прогулки нехотя тянутся в отделение, — все было привычно.
Воронов остановился у окна, чтобы собраться с мыслями, но оказалось, что все ему ясно, все понятно, во всем уверенность — вот-то ведь как голо и скучно.
И он пошел к Соснину.
— Я прочел новые ваши главы, Николай Алексеевич, — сказал Соснин. — Впечатление отрадное. Думаю, что работа получается незаурядной. И я даже уверен в этом. Замечания же такие. Вот посмотрите…
И Соснин сказал о просчетах. Замечания были интересными, Воронов слушал внимательно, радостно отметив про себя, что доработки, однако же, они потребуют небольшой. На одно замечание он возразил Соснину, Соснин попросил говорить подробнее и, выслушав Воронова, согласился с ним.
— Это важное место, и вы правы. Оно и в моей книге недоработано. Нужно поправить. Дела наши, выходит, неплохи. Работа ваша готова, года через два выйдет моя книга. Вот жаль, Борис Васильевич мешкает.
Соснин говорил о Макарове, который уже двенадцать лет пишет докторскую диссертацию и, кажется, не торопится ее заканчивать.
— Но это ничего, — сказал Соснин. — Мы охватываем проблему с разных сторон, и я думаю, что работа наша будет поучительна и для практических врачей. Ведь нам ничто не мешает, верно? — и Соснин вопросительно посмотрел на Воронова.
Он хотел бы узнать, что происходит с Вороновым, но прямого вопроса не было, и Воронов ответил:
— Да, все в порядке, Александр Андреевич.
— Вот и хорошо, Николай Алексеевич. Вы скоро в отпуск?
— Да. Через неделю.
— Уезжаете куда-нибудь?
— Не знаю. Еще не решил.
— А я на даче посижу. Может, и попишу немного. И даже наверняка попишу.
И они расстались.
Обволакивая камыши, по воде медленно плыл молочный пар. Сквозь него бесшумно пробивались лодки с рыбаками. Было мелко, и рыбаки скребли веслами по дну. Солнце только выкатывалось из-за сосен. Песок был влажен, и Воронов понял, что он слишком торопился и приехал рано.
Но под влажностью песка хранилось еще вчерашнее тепло.
Стараясь скорее согреться, он вытянулся на песке и покрепче вдавился в него. Воронов закрыл глаза, и стало совсем легко от вчерашнего тепла, и он даже улыбнулся мысли, что вот вчера кто-то лежал здесь, на этом самом месте, и грелся этим же теплом, что и Воронов, и незаметно он задремал, и сквозь дрему чувствовал, как дрожит над ним разогревшийся воздух, кто-то включил приемник, но музыка слышна очень отдаленно, чуть шумят сосны, он сквозь дрему чувствовал, что высоко в небе плывет легкое облако, но доплыть до крепости не успеет, потому что непременно растает.
Очнулся Воронов только тогда, когда не смог больше бороться с жарой. Спина и грудь взмокли от пота, голова накалилась. Все было, как он ожидал: лениво шумели сосны и глухо слышна была песенка.
Воронов встряхнул головой, встал и побрел к заливу.
Шел осторожно, согнувшись, когда подошел к воде, вдруг выпрямился, поднял голову и, охнув, чуть даже застонав, сел на влажный песок.
Залив был раскален солнцем, разбит на миллионы солнц, обжигал, слепил глаза. Белела вдали старая крепость, все было сонно, неподвижно — и солнце, и воздух, и сосны на косе у Кузьмина, и сонно же застыли вдали лодки.
Чтобы прогнать размягченность, Воронов посмотрел вокруг. В нескольких шагах от него лежала молодая женщина в голубом купальнике. Она спала. Короткие рыжие волосы ее зарылись в песок. На лбу блестели капли пота. Женщина, засыпая, хотела завести левую руку за голову, но, так и не донеся руки до шеи, заснула. У нее были узкие плечи, маленькая грудь и полные ноги.
— Скажите, вам уже говорили, что вы сгорели, или я первый? — позвал Воронов незнакомую женщину.
Она нехотя открыла глаза и сердито посмотрела на Воронова — зачем он отвлекает ее от медленных сонных мыслей.
— Вы первый, — ответила сухо.
— Пожалейте себя, — растерялся Воронов. — Вечером вы поймете, что я прав.
Она, верно, поняла, что Воронов говорит доброжелательно, и улыбнулась.
— Спасибо, — сказала женщина и села, очищая от песка сонное, примятое лицо.
Воронов же встал и вошел в воду, шел он долго, потом лег и поплыл. Вода была неожиданно теплой и прозрачной, не было волн, и потому казалось, что плывешь по воздуху. Он знал, что плавает некрасиво, но может плыть долго.
Он плыл, медленно привыкая к тому, что тело послушно ему полностью, движения его сильны и свободны и сам он легкий, верткий и молодой, а потом чуть расслабился и поплыл медленнее, закрыл даже глаза и понимал, что сейчас он полностью отделен от всего окружающего, он сейчас полностью забыл о себе и сейчас он, пожалуй, счастлив.