Уже совсем потемнело. Крупными мокрыми хлопьями шел снег, он мешался с дождем, тускло, маслено блестели голые деревья, фары машин разрывали пелену из снега и дождя, под ногами хлюпало, вода заползала за шиворот, в спину дул ветер, и Валя ссутулилась, чтобы ослабить тяжесть Алешки и уменьшить свое тело для дождя и сырости, и так понимала все время, что не для худых людей эта поздняя осень, не для худых, а для крепких и хорошо одетых людей. Она не завидовала таким людям, чтобы не заплакать, а думала, что вот же какой неудачный был день, вот же как подпортила дело Таисия Андреевна, старшая сестра поликлиники. Она пожаловалась на Валю Виктору Васильевичу, главному врачу, и Виктор Васильевич вызвал ее к себе. Он стоял у окна и смотрел, как падает мокрый снег.
— Таисия Андреевна жалуется на тебя, она недовольна тобой, Степанова, — сказал он, и Валя вздрогнула — она не может привыкнуть, что у такого крупного человека пронзительный тонкий голос.
— Это несправедливо, — сказала Валя, — я хорошо работаю. Кого угодно спросите. За три года нет ни одной жалобы. Весь процедурный кабинет на мне. Это несправедливо.
— Она тоже говорит, что с работой ты справляешься. Только вот все время торопишься. И на работе и особенно с работы.
— Я кому-нибудь укол не сделала, да? Я кого-нибудь обидела, да? А что тороплюсь, так и все торопятся — мне надо сына из яслей забирать…
Она хотела заплакать от обиды, но подумала, что главный врач — человек добрый, своих работников не обижает, а если обещает больше, чем может сделать, так это от доброты, он стар и болен — два года назад перенес инфаркт, — ей стало жалко его, и она не стала огорчать его плачем.
В горле стоял ком, и она все не могла его сглотнуть.
— Я просила Таисию Андреевну дать мне еще полставки, а у нее нет, она и рассердилась.
— В том-то и дело, — согласился главный врач. — Ладно, ты иди, и не торопись, пожалуйста. Что-нибудь придумаем.
Ком в горле не проходил до конца работы. Вале очень хотелось плакать, но для этого нужна была свободная минута, чтобы пожалеть себя, свободной же минуты не было, и она делала уколы, ободряя больных, улыбаясь им после всякого укола, понимая так, что больные не виноваты, что у нее свои заботы, отдельные от их забот.
Так некстати повредила ей Таисия Андреевна. Валя и сама собиралась зайти к главному врачу — он обещал ей комнату, — а теперь не так-то и скоро можно будет зайти к нему и напомнить про обещание. А так что же получается — за комнату, что они снимают, отдай, за ясли отдай, а у нее шестьдесят пять, а у Андрея восемьдесят три, да вычеты, а они еще молодые, когда же жить-то они будут?
И ей вдруг так стало жалко себя, что, коротко оглянувшись и увидев, что поблизости никого нет, она прислонилась спиной к деревянному забору у нового дома и громко всхлипнула.
Она бы и заплакала, но увидела испуганное лицо Алешки, постаралась улыбнуться ему и заспешила домой.
Комнату они могли бы и не снимать, могли бы жить у родителей Андрея. Но родители к ней оказались людьми недобрыми. Они были против женитьбы сына. И это понятно — молод еще, только из армии пришел, учиться ему надо, а не детей нянчить. А уж если и жениться, то их сын может и получше жену найти. Потому что Валю никак не назовешь красивой — она худа и даже чуть сутула, и старше Андрея на четыре года. Он мог найти жену покрасивее и помоложе. И Валя была согласна с ними. Но она знала также, что Андрей любит ее, и уверена была, что не будет ему без нее счастья и что без нее он даже пропадет. Она и объяснить не могла, откуда в ней эта уверенность, но так всегда было, а сейчас и подавно. Она могла бы терпеть придирки и поучения его родителей, — ради Андрея она все согласна терпеть, — но Андрей не дал ее в обиду, и они ушли в чужую комнату.
Вдруг Валя почувствовала, как по шее, а потом ниже, между лопатками, ползет холодная струйка. Валя вздрогнула, телу стало колко, она повела плечами, чтобы платьем вытереть струйку, но это не удалось, тогда она распрямила спину, чтобы струйка сползла ниже, и телу стало так сиротливо и неуютно, что она снова всхлипнула. Но уже, заботясь о сыне, старалась, чтобы всхлип этот был похож на глубокий вздох.
Хлопья снега совсем пропали, шел холодный косой дождь, Валя свернула в свой двор, и ветер подул ей в правый бок.
Спотыкаясь, шла она по неровным булыжникам. Свет во дворе еще не зажигали, и, когда она остановилась и поддала правой рукой, чтобы удобнее посадить сына, почувствовала, что стоит в луже.
Да что же это такое, уже с отчаяньем подумала она, да это же никогда дожди не кончатся, Алешка простудится, и она тоже простудится и заболеет.
Все последние годы она никогда не думала о себе, но сейчас было так неуютно, что она подумала о себе и удивилась — да она ли это идет сырым темным двором, руки ноют от тяжести, ногам сыро, вдоль позвоночника ползет холодная струйка, — да она ли это. Она, она. Не все же быть дождю, скорее хотя бы и снег пошел, мороз ударил, у нее еще хорошее зимнее пальто, да и сапоги еще хоть куда.
Наконец они пришли домой.
В кухне было пусто — хозяйка уехала на месяц к сыну в Калугу. Алешка не хотел раздеваться и долго возился в коридоре.
— Да разденешься ты наконец? — крикнула на него Валя.
Она редко кричит на сына, и от неожиданности тот широко раскрыл глаза, потом быстро-быстро захлопал ресницами, губы его надулись от обиды, и он зашмыгал носом.
— Ну, будет, будет, — примирительно сказала Валя.
Ей стало жалко сына, хотелось приласкать его, и она поняла, что это все — она дома, и все обиды нужно позабыть, потому что в семье, кроме как на нее, не на кого больше рассчитывать.
Она знала, что Андрей приедет десятичасовой электричкой — у него два часа занятий в техникуме.
Ровно в десять часов электричка засвистела, шумно сбила ход, и слышно было, как она трется о платформу.
Валя встала у окна на кухне…
Видны были длинные сараи и двухэтажный деревянный дом — между ними и должны пройти люди, спешащие с электрички.
Снова вялыми крупными хлопьями падал снег. Земля была уже бела, но тяжело бела, и это ненадолго… Дул ветер, качался скворечник на длинном шесте у сарая.
Как всегда, люди появились неожиданно. Шли они гуськом, как-то боком, забрав шею в плечи, продавливая черные мокрые следы.
Андрей заглянул в кухонное окно и, убедившись, что Валя ждет его, помахал ей рукой и вошел в дом.
Стряхнул воду с кепки, снял пальто и только тогда обнял Валю.
— Устал? — спросила она.
— Не в этом дело, — ответил он.
Губы его слегка дрожали, и видно было, что Андрей чем-то расстроен.
Когда он потер руки в ожидании ужина, Валя подумала, что он еще совсем мальчик. Только двадцать три года. Черты лица еще мягкие, плавные, еще не затвердели, как у взрослого человека.
— Баллон сменил? — спросила она.
— Сменил, — ответил Андрей, и по лицу его проскользнула дрожащая улыбка, чуть раскосые глаза его были печальны. — Еду, ты понимаешь, с этим баллоном, в электричку еле сел. В тамбуре битком народу, все после работы, злые друг на друга, голодные, толкаются. Я тоже голодный, спать хочу… — Снова губы его задрожали, и видно было, что Андрей переполняется жалостью к себе. А Валя забеспокоилась, не натворил ли чего ее Андрей.
Жалость к себе захлестнула его окончательно, и он говорил торопливо, глотая слова, чуть прицокивая языком:
— Да что же это, думаю, за жизнь такая. И злость во мне на всех. Вот сейчас, думаю, возьму и взорву газовым баллоном, и все тут, — и он, видя испуг Вали, улыбнулся жалкой, усталой улыбкой.
— Ничего, ничего, — приговаривала Валя, и, как всегда, она ясно почувствовала, что для Андрея или же для Алешки она не только руку там или ногу отдаст, но легко и просто жизнь отдаст, и успокоилась — пока есть в ней такая уверенность, все будет в порядке.
— Ты голодный, ты сейчас поужинаешь, я сварила пельмени, а потом обжарила их в масле, да сейчас вот сметаной полью, и уксус у нас крепкий, и вот как вкусно будет, — говорила она тихо, не торопясь, но, однако, и не останавливаясь, таким образом убаюкивая Андрея, обволакивая его своим спокойствием.
А после ужина Андрей сел на кровать против кровати Алешки и, глядя поверх его головы на пожелтевшие обои, говорил, чуть покачивая головой:
— Я все решил. Хватит. Уже выучился. Брошу техникум. Рядом с моей работой есть воинская часть. Там монтер нужен по совместительству. Посменно. Времени хватит. Будем жить нормально. Комнату получше снимем. Не за двадцать, а за тридцать рублей. У тебя пальто нет. И у меня плохое. Будем жить, как все. Нормально. Пока очередь не подойдет. А может, тебе дадут и раньше.
— Нет. Нет, — перебила его Валя. — Ты так не сделаешь. Ты обязательно кончишь техникум. Мы так решили, ты выучишься и будешь хорошим строителем. Не захочешь в институте учиться — твое дело, а техникум ты кончишь.
— Да это же не один день, не месяц, это же еще два года.
— И что? Да, много. Но я придумаю что-нибудь. Полставки мне дадут. Возьму воскресные дежурства в процедурном кабинете. А уйдет на пенсию уборщица Ольга Алексеевна, буду поликлинику убирать после работы. Это все временно. Мы со всем справимся.
— А жить-то когда же, Валюта? — вдруг не выдержал Андрей, охваченный отчаянием.
— А мы что — не живем? — удивилась Валя. — Да это и есть жизнь, — торопливо, боясь, что он перебьет ее, заговорила она. — Только это и есть жизнь. У меня есть ты и Алешка, и мне больше ничего не надо. Я счастлива. Все же остальное приходит и уходит. Я вот так. Думала, и ты так. Эх ты! — горько сказала она.
— И я так, я тоже так, — сказал он порывом, отчаянно, и ткнулся лбом в ее плечо. Она погладила его шею, и он повалился боком и лицом ткнулся в ее колени… Она гладила его шею, жесткие волосы, сердце ее толкнулось в груди, начало расти, расплываться до горла и до живота, заливая все тело горячим, расплавленным теплом, оглушая, кружа голову, и сейчас снова знала Валя, что не только легко, но даже и радостно расстанется она со своей жизнью, чтобы только они, Андрей и Алешка, были счастливы.
Она знала, что говорить ничего не нужно, сейчас все понятно без слов, но счастье и даже восторг так захлестнули ее, что она не могла сдерживать себя.
— Да у нас, может, никогда и не будет времени счастливее. А если все пройдет? У тебя или же у меня. Не пройдет, конечно, жить я тогда не буду, но бывает же у людей. Повзрослеем. Сам еще будешь говорить, что вот когда мы были молодые, хорошо нам все-таки было. Так что еще? Это и есть жизнь. Не так, что ли? Несогласен разве?
Снова вдали за домами просвистела электричка, метался фонарь за окном, постанывали стекла от порывов ветра, она гладила его, убаюкивала, наклоняясь целовала и, сглатывая слезы, понять не могла, его эти слезы или же ее, они были едины и солены, эти слезы, и время летело, как в темную ночь летит пустая электричка, только глаза закрыл — и не разберешь, мгновенье ли прошло, час, день, и знала, что не было в ее жизни минуты счастливее вот этой минуты, вспыхивало что-то в голове на мгновение — яркий свет, молния — и, качнувшись, как фонарь от ветра, гасло, чтобы отдохнуть человеку от счастья, и снова вспыхивало, и снова гасло, темнота и в ней молния, и пожар, и снова темнота, и полный покой, и знала, что у Андрея такое же, что и у нее, мгновенное, жаркое, горящее счастье, и здесь она не могла ошибиться.
— Мальчик мой, мальчик мой, — говорила она, — так хорошо сейчас, так вот всегда и будет, и ничего-то нам не страшно.
— Да, да, — радостно, восторженно соглашался он. — Так всегда. Конечно. Да. Да.
Бегство
В свои пятьдесят три года Алексей Васильевич был сух, жилист и так еще силен, что сила гнула его к земле, и он был сутуловат. Голубые его глаза успели подвыцвесть, но волосы, рыжеватые, чуть вьющиеся, еще блестели, хотя в них уже основательно подзапуталась седина.
Был день заезда в дом отдыха, и Алексей Васильевич знал, что на веранде перед столовой вечером будут танцы, он ждал вечера, и вечер этот наступил, теплый, тихий, с яркими августовскими звездами и глубоким небом.
Алексей Васильевич ждал вечера потому, что днем на этой же веранде заметил женщину, сидевшую в отдалении у перил в одиночестве.
Была она почти еще молода — сорок или немногим больше, — волосы ее были уложены тугой башенкой. На женщине было синее шерстяное платье с бантом на груди и белым шитьем по вороту. Под глаза ее уже легла чуть заметная желтизна.
Алексей Васильевич догадывался, что она впервые в доме отдыха, с первых дней скучает по семье и жалеет, что отдалилась от нее хоть на короткое время, или же она так одинока, что с одиночеством смирилась.
Он хотел бы подойти к этой женщине, хотел бы поговорить, а может, и познакомиться, однако навязываться не стал, дожидаясь вечера, и теперь, когда все были в полном сборе, Алексей Васильевич понял, что час его пришел.
Тогда он подошел к юному затейнику и, поведя подбородком на баян, спросил:
— Не позволишь ли, друг?
— А можете ли? — И, поняв, что Алексей Васильевич трезв, затейник отдал ему баян.
Алексей Васильевич сел поудобнее, размял пальцы, для разгона сыграл полечку, а потом старое танго «Мне бесконечно жаль» — все давно забыли его и думали, верно, что это не старое, а вовсе новое танго.
И уже поняв, что все у него получается, Алексей Васильевич заиграл любимый свой вальс «На сопках Маньчжурии». Он даже щекой налег на мехи, чтобы не мешать себе слушать этот вальс.
И уже чувствовал, что сам чуть поплыл от этого вальса, что-то даже и стронулось в душе, и он вспомнил, что вот этот самый вальс играл он, но только на гармошке, и это выходило хрипловато, и хотелось плакать — да и плакали же — он играл в День Победы, они стояли в Польше, и, играя тогда, Алексей Васильевич понял вдруг: вот ведь как ему повезло — он остался жив. Четыре года отбухал во взводе связи, всех друзей выбило, а он уцелел, и это чудо из чудес, и вот сейчас, как эхо того победного вечера, на этой веранде, среди августовской полыхающей звездами ночи, понял Алексей Васильевич, что и вся-то его жизнь — сплошное везение, одна большая удача: он не только уцелел на войне, но, отгудев на свете больше полувека, не болел ни разу, чувствует себя совсем еще не старым, а и вовсе молодым, когда-то еще его свеча начнет чадить и гаснуть, ему еще жить да жить, и времени у него впереди бесконечно, и Алексей Васильевич был так благодарен своей удачной жизни, что, внезапно свернув мехи, оборвал вальс. Потом встал к перилам и, закурив, медленно отходил от своей внезапной радости.
Когда заиграли танго, Алексей Васильевич пригласил женщину, для которой, собственно говоря, и брал в руки баян, и обрадовался тому, что, хоть она начала полнеть, однако танцует легко и полнота ее не тяжелая, а легкая, послушная ей.
Он осторожно присматривался к женщине — у нее светло-серые глаза, и они чуть влажны, и, хоть женщина была весела, казалось, что в любой момент, даже и среди танца, она может внезапно заплакать.
Лицо ее успело загореть за лето, и только кожа на висках была истончена и бела.
Алексей Васильевич похвалил ее за то, что танцевать с ней так легко.
— Что вы! — вспыхнула она. — Я уже не помню, когда танцевала в последний раз.
— А что же мешало — заботы, что ли?
— Да, все заботы, — просто ответила она.
— А в домах отдыха не танцуете разве?
— Я впервые уехала из дому.
В перерывах Алексей Васильевич уже не отходил от нее, — чтобы не заскучала, рассказывал смешные истории, в танце держал нужную дистанцию, в доверие не втирался, так они и плыли себе в вальсе либо покачивались в танго, и Алексей Васильевич узнал, что зовут ее Анной Федоровной, она из Фонарева, — это в двух часах езды от Ленинграда. Муж ее, хороший плотник, пять лет назад попал под поезд и погиб. Анна Федоровна — контролер ОТК на радиозаводе. У нее двадцатилетняя дочь Лиза, учится в Москве, полгода назад вышла замуж и теперь, конечно, будет наезжать очень редко, и не так это просто в сорок два года жить одиноко.
Алексей Васильевич рассказал и про свою жизнь. Он шофер автобуса из Подпорожья, у него двое детей — Виктор и Маша, оба уже взрослые, и у Алексея Васильевича трое внуков.