Горячий снег - Бондарев Юрий Васильевич 39 стр.


— А-а, стервы ползучие!

Рубин, крича, хватаясь за автомат, лег рядом с Кузнецовым под гусеницы бронетранспортера, хлестнул по машинам длинными очередями. Понимая, что они оба быстро расстреляют все патроны — ни одного запасного диска не было, — Кузнецов подумал тотчас: надо продвигаться туда, к низине, где под огнем лежала в снегу группа Дроздовского, хотя и ясно уже было, что он и Рубин отвлекают на себя внимание немцев. Но одновременно с сознанием этого слух его улавливал поредевшие ответные выстрелы наших автоматов из низины. И, оторвав палец от податливой упругости спускового крючка, он приподнялся на локтях, крикнул:

— Рубин! Оставайся здесь!.. Отвлекай на себя! Я туда, к ним! Понял меня? Слышишь меня? Береги патроны, рассчитывай!.. Я к ним…

— Беги, лейтенант, быстрей. Тут я буду, — выдавил ожесточенно Рубин, и нечеловеческий оскал его лица сдвинулся, изобразил подобие улыбки. — Полежу тут!.. Еще бы пару дисков, лейтенант, я бы их, гнусняков, как клопов расклевал!

— Держи парабеллум! Полностью заряженный! — Кузнецов, вспомнив и ощутив угловатую тяжесть трофейного пистолета, выхватил его из кармана, бросил Рубину. — У меня свой «тэтэ», заряженный! Рассчитывай точно патроны, слышишь. Рубин!

Сзади, с окраины станицы, громоподобно и густо покрывая захлебывающийся лай автоматов, резал по низине крупнокалиберный пулемет, из окон левых домов заработали, заторопились еще три или четыре пулемета, трассы их проносились чуть сбоку бронетранспортеров, исчезая, зарывались в сугробы.

Падая и вставая, проваливаясь в воронки, Кузнецов пробежал метров пятьдесят в сторону низины, куда под разверзающимся светом ракет сверху стреляли от машины немцы. И вдруг все отяжелело в нем, стало свинцовым, как будто сжала дыхание непомерная настигшая тяжесть. Он несколько раз с ходу падал на колени, выпуская короткие очереди по бугру, а сердце, задохнувшись, звонкими молоточками барабанило в ушах, заглушая внешние звуки, глаза искали основания вспышек, мелькающих вокруг машины на бугре, и вместе со звонкими молоточками в ушах выстукивала в сознании одна и та же настойчивая мысль: «Почему они не уходят к танкам? Почему они не двигаются? Почему лежат под огнем? Надо вперед, вперед, за танки!»

Первый, кого увидел Кузнецов, добежав до пологого ската в низину перед сожженными немецкими танками, был Уханов. Уханов лежал за сугробом, шагах в ста пятидесяти от подножия бугра, втиснув пленного немца в снег, сверху навалясь на него грудью, бил расчетливыми очередями по одной оставшейся на бугре машине. После каждой очереди он отползал влево, к танкам, матерясь, сильными рывками подтягивал немца за собой, снова втискивал его в снег и наваливался на него.

— Уханов! К танкам, бегом! — еле смог выкрикнуть Кузнецов, вконец задохнувшись, падая с размаху на землю. — Бегом к танкам!.. Не задерживаться ни минуты! К танкам бегом!.. Уханов, слышишь?

Уханов обернул азартно-бешеное, совершенно чужое, отрешенное лицо к Кузнецову, и красно блеснул передний стальной зуб.

— Лейтенант!.. К комбату… К Зое беги! Связиста послал, да толку мало! Ранило, кажется! Давай к ним!..

— Кого ранило? Что?

— Давай к ним, лейтенант! К Зое, к Зое беги! — опять дошел до Кузнецова сорванный до неузнаваемости голос Уханова, и, вдавливая немца в снег, он припал к автомату, целясь по машине на бугре.

«Зоя? Ее ранило? Не может быть! Этого не может быть!»

С ледяным ознобом, облившим спину, не очень понимая, что делает, Кузнецов, не пригибаясь, бросился, словно на ватных ногах, к разбросанным шевелящимся телам в глубине низины. Сознавал лишь одно: там случилось то, чего он не хотел, что не имело права произойти, не должно было случиться. И с тем же неверием, с дикой злостью, уже сбежав на дно низины, он яростно оттолкнул кого-то, сутулого, наклонившегося подле сугроба, что-то непонятное делающего руками возле рта.

Неотчетливо понял, что это связист раздирал зубами индивидуальный пакет, и тогда, под скатом сугроба, увидел, как сквозь волнистую пелену, знакомый белый полушубок, белые валенки, санитарную сумку, сплошь облепленную снегом.

— Что вы здесь возитесь, черт вас возьми!

— Ранило ее… перевязку надо бы! — испуганным вскриком отозвался связист. — Да вон видите, как ее…

Зоя лежала на боку, свернувшись калачиком, зажмурясь, подтянув ноги, будто ей было холодно, руки сомкнуты на животе, маленький «вальтер» валялся около ее неподвижно круглых поджатых колен, и что-то темное, ужасающее Кузнецова, расплывалось на снегу, под нею.

Но он сначала подумал, что это ужасное и темное на снегу не было кровью, не смог представить, что это кровь Зои, что он видит ее кровь, и сейчас же попытался внушить себе, сказать себе, что ничего непоправимого не случилось, она не может быть смертельно ранена или убита и не может так пугающе страшно прижимать руки к животу.

— Зоя… Что ты, Зоя?

— Молчит она, лейтенант… Автоматной очередью ее… В живот, видать… Сперва говорила: отойдите, мол, я сама. Не дала перевязывать… А теперь ничего уж не говорит, — просочилось точно из-за тридевяти земель бормотание связиста. — Все было тихо, а когда зашли в низину, они как дадут сверху. И началось…

— Где Дроздовский? — не слыша своего голоса, беззвучно спросил Кузнецов. — Где он?

— Да не видите где? Вон, в снегу сидит… ранило тоже его. Немцы гранаты кидали.

— Где он? — шепотом повторил Кузнецов и, повернувшись, неясно различил в пяти метрах от сугроба Дроздовского, без шапки сидевшего на снегу.

Дроздовский в левой руке держал пистолет, а правую, в перчатке, то и дело прикладывал к шее и, поднося к глазам, выговаривал что-то отрывистое, невнятное. Второй связист, изогнувшись, силился поднять Дроздовского, со спины неловко охватывая его под мышки; чей-то раскаленный автомат лежал вблизи бугром сереющего маскхалата обмороженного разведчика.

Сопротивляясь связисту, вырываясь, Дроздовский заговорил горячечно, с одержимым упорством контуженого:

— Перевязку мне!.. Где Зоя? Перевязку!.. Ранило меня, пусть она перевязку! Уйди-и!..

Еще не зная зачем, механически расстегивая пудовую шинель, Кузнецов так же механически шагнул к нему; наклонясь, увидел сорванную, залитую кровью кожу ниже уха, ледяными губами проговорил:

— Дроздовский! Ты слышишь меня? На ногах можешь стоять? Ноги целы? Тебя царапнуло! Встать, встать, Дроздовский!

— Где Зоя? Где Зоя, Кузнецов? Где? Перевязку мне!..

— Встать, Дроздовский, встать!

Потом Кузнецов снял шинель, расстелил на снегу; вместе с Дроздовским они переложили сжавшуюся в комок Зою на эти носилки и так понесли. Но он не мог взглянуть на нее; его трясло, как в приступе малярии. Дроздовский шел впереди, обморочно и рыхло покачиваясь, его всегда прямые плечи были сгорблены, руки, вывернутые назад, держали край шинели; чужеродной белизной выделялся бинт на его ставшей короткой шее, бинт сползал на воротник. Иногда спина его напрягалась, и не то стон, не то какой-то мычащий кашель выдавливался из его горла — и этот странный, сдавленный звук оглушал Кузнецова разрывающей грудь болью.

Раз, когда вошли в полосу подбитых немецких танков, куда не долетали автоматные очереди, Дроздовский попросил шепотом:

— Отдохнем… не могу. Прошу тебя, Кузнецов…

Они опустили Зою на снег. И опять Кузнецов не нашел силы взглянуть на нее — острый комок спазмы не давал ему дышать. Он стоял, прижимаясь плечом к оплавленной броне немецкого танка, ноги подламывались, было желание сесть в снег, закрыть глаза, не двигаться, не думать ни о чем. Теперь ему было все равно, все потеряло цену, в одну секунду стало бессмысленным, не имеющим значения: и обмороженный разведчик, и пленный немец, и ночь после боя, и холод, и воронка перед балкой — все стало чудовищной, нечеловеческой несправедливостью, нужной лишь для того, чтобы случилось это…

«Ее ранило в живот, — в исступлении объяснял он сам себе, с тщетной логичностью восстанавливая, как могло случиться это. — А сначала, когда вошли в низину, она отстреливалась из „вальтера“? А потом?.. Но почему именно ее? Почему именно она?»

— Кузнецов…

Он, как во сне, механически взялся за край шинели и пошел, так и не решаясь посмотреть туда, перед собой, вниз, где лежала она, откуда веяло тихой, холодной, смертельной пустотой: ни голоса, ни стона, ни живого дыхания. Но нет, было еще обманчиво живым ощущение в руках тяжести ее тела на шинели, и это — все, что чувствовал он в те минуты.

Когда они донесли ее до орудия, впереди задвигалось над бруствером лицо Нечаева — со спрашивающим, дурным выражением он, выскочив из орудийного дворика навстречу им, зашагал рядом, испуганно глядя на Зою, потом долго растерянным, останавливающим взглядом обводил Дроздовского и Кузнецова, ожидая, что они объяснят, как это произошло, как случилось. Но они не говорили ни слова.

Кузнецов по-прежнему старался не смотреть на нее. Не смотрел и когда положили Зою в нишу, не помнил, кто именно посоветовал положить ее туда, чтобы поземка не заметала лицо. Он стоял, опустив к земле автомат, и не сразу расслышал далекий бесплотный голос, похожий на голос Нечаева, шепчущий ему: «Замерзли вы, товарищ лейтенант, закоченеете вы вконец». И тут увидел на бруствере ниши свою шинель с темными пятнами на полах и подумал почему-то, что никогда уже не сможет надеть на себя эту шинель со следами ее крови, со следами ее смерти.

— Зачем вы взяли мою шинель? — шепотом выдавил Кузнецов. — Оставьте ее в нише…

— Дрожите вы ведь в ватнике, товарищ лейтенант… — тоже шепотом отозвался сбоку Нечаев. — Как же Зою, а? Как же ее?

Кузнецова била крупная дрожь, у него выстукивали дробь зубы, заледенело все тело, и не отпускало желание сесть, зажмуриться, ни о чем не думать — только так, мнилось, могло прийти облегчение.

Он бросил автомат к ногам, сел на бруствер против ниши — не было сил дойти до станин орудия — и, дрожа, зачем-то стал вытирать грязной перчаткой лицо, тискать и разглаживать горло.

«Кузнечик… — явственно и тихо послышалось ему. — Догоняй нас. Оставайся жив, кузнечик!»

Он застонал в перчатку и первый раз решился посмотреть в нишу, на нее.

Зоя лежала там на подстеленной Нечаевым плащ-палатке, краем ее прикрытая по грудь, сейчас он не видел той ужаснувшей его крови. Без шапки — наверно, осталась где-то там, в низине, — она лежала на боку, по-детски туго собравшись калачиком, как будто спала, замерла во сне; ветер шевелил легкие волосы на ее лице, мраморно-белом, потерявшем милую живость, с особенно четкими бровями, чуть сжатыми тихой мгновенной мукой; и брови, и затвердевшие ресницы ее, казалось, тоже тихонько подрагивали, шевелились; их трогала, белила мелкая, сухая крупа текущей с бруствера поземки. И Кузнецов так быстро отвернулся, закрыв глаза, так стиснул пальцами подбородок и губы, что свело болью кожу под шершавой перчаткой. Он боялся, что не выдержит сейчас, сделает нечто яростно-сумасшедшее в состоянии отчаяния и немыслимой своей вины, точно кончилась жизнь и ничего не было теперь.

Эти ее легкие волосы жаркими ударами разрывов кидало ему в губы, в глаза, когда она обняла его, ища помощи, прижалась к нему на огневой Давлатяна, и он притискивал ее тогда к колесу орудия, инстинктивно защищая от осколка в спину, — тогда живой холодок ее губ, тепло дыхания касались его потной шеи, его щеки… Разве мог он знать в те секунды, что случится после? Разве мог знать, что ее ранит в низине и она вынет «вальтер» из санитарной сумки?

Кто-то накинул сзади на его плечи шинель, а он по-прежнему сидел на бруствере, не двигаясь, не отвечая на чей-то голос, кажется, опять Нечаева:

— Товарищ лейтенант, дрожите вы очень. Уйти вам… Лучше в землянку вам, к раненым. У них печка горит… Все пришли, слава Богу Посмотрите… Вы слышите меня, товарищ лейтенант? Отогреться бы вам надо. Все вернулись, говорю…

— Все?.. Пришли? — сквозь застрявший ком в горле проговорил Кузнецов, внезапно ударенный словами «все пришли, слава Богу», и увидел вблизи совершенно потерянное выражение на посинелом лице, в прикушенных усиках Нечаева и прошептал едва различимо:

— Накройте Зое лицо… Поземка ведь. Накройте сейчас же…

С робостью Нечаев сошел в нишу, потянул край плащ-палатки и, осторожно накрыв Зою, отошел к брустверу.

Так было немного легче, и Кузнецов попробовал встать, а ноги не слушались, и он бессильно опустился на бровку бруствера. Шинель, накинутая Нечаевым, сползла с его плеч, свалилась за спину.

Все, что держало его эти сутки в неестественном напряжении, заставляло делать то, что невозможно было делать, вдруг расслабилось в нем. Теперь он даже не пытался подняться, а только растирал, щупал горло, перехваченное острой петлей. И если бы сейчас начали атаку немецкие танки или приблизились к орудию автоматчики, он, наверно, не пересилил бы себя, не сдвинулся с места, чтобы подать команду стрелять…

«Почему они молчат и смотрят на меня? Что они думают? Они видели, как случилось это? Где был Дроздовский? Он ведь был рядом с ней…».

По бугру мимо ниши двое связистов несли обмороженного разведчика, несли, как понял Кузнецов, в землянку с ранеными, шли молча, недоверчиво скособочив головы туда, где лежала накрытая плащ-палаткой Зоя. Потом один сказал: «Все с сестренкой», — и они остановились в неуверенности, вроде ждали, что она сможет откинуть плащ-палатку, ответить им улыбкой, движением, ласковым, певучим голосом, знакомым всей батарее: «Мальчики, родненькие, что вы на меня так смотрите? Я жива…». Но чуда не происходило, а они стояли, сверху вопрошающе и отупело уставясь на плащ-палатку в нише, переминались, неудобно держали глухо мычавшего разведчика.

— Несите! Какого дьявола топчетесь? — послышалась раздраженная команда Уханова, и затем — негромко: — Нечаев, ты тоже чего столбом стоишь? Накинь на лейтенанта шинель. Или ты. Рубин, помоги…

— Товарищ лейтенант, шинель наденьте, — снова прозвучал голос Нечаева, и сзади набросили на его плечи шинель.

— Встать бы вам, товарищ лейтенант, — мрачно прогудел над головой Рубин. — Закоченеете на земле-то.

— Оставьте в покое шинель. Не надо, я сказал. Пусть здесь лежит. Оставьте…

И он все-таки встал, он смутно понял по этой настойчивости Нечаева и Рубина: они что-то замечали в нем со стороны, замечали что-то новое, пугающее, необычное, чего не видели раньше. Его знобило. У него по-прежнему стучали зубы, и он делал глотательные усилия, но никак не мог преодолеть забившую дыхание спазму.

А вокруг уже предметно выявлялось утро в разреженном синем сумраке, и уже висело над огневой, над степью, над обгорелыми танками тугое предутреннее безмолвие. Уханов и Рубин, с ног до головы белые от въевшегося в одежду снега, но с черными от пороховой гари лицами, сидели на станинах, положив на колени еще горячие автоматы, грели пальцы, не снимая рукавиц, и оба неотрывно смотрели на Кузнецова.

В двух шагах от них, на орудийном дворике, лежал на боку немец, тоже весь в снегу, со связанными ремнем руками за спиной. Выгибая голову, он жалобно сипел — похоже, просил о чем-то, но его не слышали, не замечали. Его страх, его страдания не имели сейчас никакого значения, никакой цены. И Кузнецов бегло удивился, почему он жив, почему он еще сипит и живуче выгибает голову здесь, рядом с нишей, где лежала накрытая плащ-палаткой Зоя. «Его-то уберегли! — подумал он с приступом бешенства. — Если бы я знал, все было бы не так! Дроздовский видел, как ее ранило?..»

— Комбат!.. — позвал Кузнецов и, нетвердо ступая, пошел к ровику. — Слышишь, комбат?

Дроздовский стоял спиной к нему в конце ровика, не подымая головы; бинт, второпях намотанный в низине связистом, чуждо белел на его шее, утолщая ее, скрадывая плечи; лопатки горбато проступали под шинелью, руки безвольно висели.

— Что ты от меня хочешь? — тихо спросил он.

— Ты шел с Зоей?

— Я шел с ней.

— Ты видел, как ее ранило?

— Нас вместе.

— А когда она вынула «вальтер»? Она стреляла, комбат?

— «Вальтер»? Какой «вальтер»? Что спрашиваешь? — Он повернулся, на белом овале лица круглились его синие влажные глаза. — Что у тебя было с ней, Кузнецов?.. Я догадывался… Я знал, чего ты хотел! Но ты напрасно надеялся, напрасно!..

Назад Дальше