– Стой! Я дальше не пойду.
Ванюша сделал еще несколько шагов и остановился. Порыв, должно быть, проходил. Так с ним бывало всегда. Захватит его что-нибудь, слова не вытянешь. В этот момент он будто не понимает, о чем спрашивают. Все и так ясно! Но потом кое-что мог и объяснить.
Он подождал меня. И, когда я, запыхавшийся, жаждущий только передышки, поравнялся с ним, сказал:
– Сейчас попробуем.
Он имел в виду револьвер.
И возразить нечего. Я привык, рискующий прав. И чем больше риска, тем больше правоты. Риск главнее ума, хитрости, справедливости, осторожности. Об осторожности даже и говорить нечего! У всех жизнь опасная, но рискуют немногие. Рисковал Володя. Постоянная тяга к риску и выделяла Ванюшу среди военнопленных. Это была его правота. Другие бывают правы в чем-то и когда-то: один раз правы, другой раз нет. А Ванюша прав всегда. Другие любят поспорить, а он слова в спорах не истратит – пошутит, а то и вовсе промолчит. А поступит, как подскажет риск. И ненависти у него будто особенной нет. И всегда для других считает простым то, что просто для него. Не замечает даже, как я иду.
Велосипед уже, конечно, ищут. Возможно, кто-то видел нас возле бомбоубежища. Сегодня воскресенье – поминальный немецкий день. Утром видели немцев в черном – на кладбище и с кладбища. И, хотя и для немцев лес перед радиостанцией может быть запретным, кого-то можно встретить и в лесу. Нельзя идти, когда тебя вот-вот догонят. И не наш это риск. С самого начала нашим не был. Пиджак Аркадия болтается на мне, сразу спросят: чей?
Ванюша косолапил, но шел легко, выбирал дорогу. Я спотыкался, лез напрямик. Иногда Ванюша оглядывался, ждал меня. Но передышки не давал. Как только я подходил, нетерпеливо двигался дальше. Я смотрел на него и думал, что в этом немецком лесу мы чужероднее, чем на городском немецком асфальте. Но постепенно усталость вытесняла все мысли. И было только одно: когда же передышка? Уставшим телом я был уверен, ничего не будет. Что может быть, если сил не хватает даже для того, чтобы идти! К тому же если в тесном ходе подземелья, когда мы стояли рядом с Ванюшей, револьвер все-таки казался опасным, то теперь гирька у меня за поясом ощущалась совсем игрушечной. От дерева до дерева выстрелом не достанешь.
В лесу светло и прозрачно. Но как раз прозрачность и была опасной. А у света зеленоватый мундирный немецкий цвет.
Так мы вышли к дороге. Задыхаясь, я выглянул из-за Ванюшиной спины и увидел асфальт. Это был какой-то чистый, курортный асфальт, и я не мог этого не почувствовать. Что-то такое, выбеленное южным солнцем, запомнилось мне еще с тех пор, как мы с отцом жили перед войной в Пятигорске.
Я оглянулся, деревья сбегали по склону. Между ними скапливалась синева, как от тлеющего костра. Спускаться будет легко. Дальше мы не пойдем. Цели у нас не может быть никакой. Цель была одна – добыть револьвер, пронести в лагерь. Однажды я посамовольничал, слава богу, хорошо кончилось. Теперь самовольничал Ванюша. Но и он должен был утомиться.
– Машины прошли,– сказал он.
– Откуда ты знаешь?
– Керосин слышишь?
Я слышал, пахло асфальтом и бензином.
– Нам нужен один,– сказал Ванюша.– Пеший.
Он предупреждал меня. И это было малой частью того, что он обязан был мне сказать! Конечно, он ко многому меня приучил. Я старался быть бодрым и веселым. То есть не лезть с расспросами, не выспрашивать подробностей, которые заранее все равно нельзя учесть. И вообще как можно меньше говорить о деле перед самим делом. Но бессловесности все-таки не научился выносить. Однако и тут у Ванюши была примета: говорил о чем угодно, но не о самом деле.
– Велосипед уже ищут,– не утерпел я.
– Тебе-то что!
– На нас сразу подумают.
– Подумают. Потом сообразят, нам он ни к чему. В лагерь на нем не приедешь. Немцы – не дураки.
Это не успокоило, приблизило меня к Ванюше. Я-то ведь был уверен, что он так тянется к новому риску потому, что старый совсем не держится в его памяти. И вдруг я подумал, что это я сам убедил Ванюшу в том, что будто бы совсем такой, как он. Изо всех сил старался! И сегодня это плохо кончится потому, что я брал на себя больше, чем я мог. Я ждал, Ванюша скажет: «Давай сюда револьвер». Не решится же он неверным рукам доверить единственное на нас двоих полуоружие! Тут важно, кто скажет: «Руки вверх!» – или нажмет курок. Но Ванюша будто забыл обо мне. Я достал револьвер, покрутил барабан.
– Не крути, далеко слышно,– сказал Ванюша.– И звук приметный.
Асфальт был все так же пуст. Казалось, тут ездят на лошадях или мулах. Ни каучукового наката, ни масляных пятен, ни, главное, обязательных для оживленной дороги авиационных воронок. Кажется, мощный этот асфальт вообще не испытывал тяжелых машинных нагрузок. С тех пор как его уложили, он томится под солнцем. И если идти по нему, то придешь туда, где тихо, малолюдно, где все ходят в белых панамках и ничего не знают о войне.
– Ездят редко,– сказал Ванюша.– Дорога только к радиостанции.
Саму радиомачту из-за деревьев видно не было.
В полной тишине, едва мы успели спрятаться, промчался с горы солдат-велосипедист.
– Не остановишь,– сказал Ванюша.– Если бы на гору…
Потом услышали автомобильный мотор. На повороте жестокое погромыхивающее плечо кузова прошло совсем рядом. И опять над асфальтом некоторое время держалась керосиновая вонь. Грузовик был с крытым кузовом. Я смотрел вслед, в кузове были солдаты.
– Всех, наверное, забрал,– сказал я.
– Может, из города кто-то пойдет,– сказал Ванюша.
– Пешком на гору?– усомнился я. Однако похолодел потому, что в ту сторону даже не поглядывал.
Грузовик прошел давно, тишина успела настояться, и шаги идущего с горы мы услышали издали. Одна подковка у него позвякивала. Кавалерийское это позвякивание приблизилось, он вышел из-за поворота, и солнце тускло блеснуло на его кокарде. Ремень был затянут так туго, что большая треугольная кобура даже не оттягивала его.
– Я остановлю,– сказал Ванюша.– Подходи поближе.
Ванюша вышел на асфальт, а я замешкался. Брови немца удивленно и угрожающе пошли вверх, глаза стали прицеливающимися. Увидев меня, он чему-то обрадовался, отстегнул крышку кобуры – я заметил, что она вытерта по краям,– в движении руки, достающей оружие, появилась охотничья торопливость. А я, стараясь что-то опередить, куда-то втиснуться, протянул к нему свою гирьку. Выстрелы я слышал затылком. Ванюша, будто спасая немца, бросился под выстрел, подхватил, не давая упасть. Не удержал, крикнул мне:
– Помоги! Давай с дороги!
Я наклонился, близко увидел асфальт, потемневшую от пота внутренность высокой черной фуражки.
– Фуражку возьми! – сказал Ванюша.
От фуражки пахло одеколоном. Пальцами я почувствовал живую влажность пота, тусклую монетную поверхность алюминиевого черепа на месте кокарды.
Я подхватил поддающееся плечо, но разогнуться не мог, мешал Ванюше.
Сквозь деревья снизу доходил натужный рев автомобильного мотора, одолевающего крутой подъем. И я вдруг понял, что слышал его давно, только принимал за далекий самолетный. На какое-то время я переставал слышать рев, а теперь будто кто-то рядом со скрежетом повернул рычаг в коробке скоростей.
– Старайся! – сказал Ванюша.
И, как недавно под мешком с цементом, я не мышцами, а чем-то другим разогнулся и сделал несколько шагов. Но в мертвой тяжести было что-то оттекающее, ускользающее из рук. Я не удержался на ногах. И, лишь когда сошли с дороги под уклон, по прошлогодней подстилке, по листьям и хвое стало легче тащить.
– Поднимай! Не оставляй следов! – говорил Ванюша. Лицо у него было воспаленное.
Сквозь деревья увидели нависающий над нами борт грузовика, выползшего из-за поворота.
– Выстрелы услышали,– сказал я.
Мы прилегли рядом с немцем. Ванюша проводил глазами грузовик.
– Выстрелы слабые,– сказал он.– Их за десять шагов не слышно. А в машине свой шум.
Немец лежал головой вниз по склону. Я невольно видел веснушчатую щеку с налипшим лесным мусором, воротник в лесной цвели. Чтобы уровнять дыхание, чтобы взять свою ношу и не бросить ее, я должен был часто поглядывать на Ванюшу.
– Ничего! – говорил Ванюша,– В первый раз!
Меня часто так успокаивали. И я сам себя научил думать: если во второй ничего, то и в первый можно! Но тут было что-то другое. Я всем телом запомнил перерыв, остановку в сердечных ударах. И стоило мне задержаться взглядом на веснушчатой щеке, на выпачканной лесной цвелью одежде, как остановка в сердечных ударах назревала опять.
– Хватит! – просил я Ванюшу.
Он не отвечал. Потом спрашивал:
– Долго жить хочешь? Тащи!
Когда я совсем обессиливал, подбадривал, объяснял:
– Искать будут. Надо, чтобы не нашли. Пусть думают, дезертировал.
То он мне казался склонным к любому, даже легкомысленному риску, а тут словно работал и, что бы там ни было, хотел работу довести до конца. Я видел, что и оврагом или глубокой канавой, на которой решил остановиться, он был недоволен. Уступал усталости. Мы обрушили на немца крутую стенку оврага, забросали листьями, хвоей – прошлогодним лесным мусором. Ванюша осмотрелся.
– Ладно, сойдет. Лучше все равно не найдем.
Огляделся еще раз.
– Все!
Словно и себе и мне дал команду выбросить из головы. Но себе ему и не нужно было давать никакой команды. Он очень быстро возвращался к своему обычному состоянию. Высыхал пот, проходила усталость, а вместе с ней исчезало и возбуждение, которое роднило меня с ним. Даже «парабеллум», взятый у немца, рассматривал недолго, передал мне.
– Из этой пушки он наделал бы в нас дырок!
Я сразу почувствовал разницу между тем «парабеллумом», который уже пронес в лагерь,– тяжелая рукоятка, полная обойма! Вернул Ванюше пистолет. Взгляд у него уже стал таким, будто он вдруг вспомнил или увидел вдалеке что-то очень важное. Не задумываясь и не примериваясь, словно не в первый раз, пистолет сунул за спину, под брючный ремень. Пиджак расстегнул, чтобы свободнее обвисал. Не спросил у меня, хорошо ли, и двинулся вниз, но не в ту сторону, откуда мы поднимались. И по иссушающему раздражению, даже отчаянию, которое вызвала у меня его сноровистая косолапость, я понял, опять предстоит бессловесная гонка. И еще я подумал, что ему будто нестерпимо скучно сделалось в этом месте, до которого я добрался с таким страхом и перенапряжением всех сил. И я закричал:
– Стой! Язык есть?… Как дурак! Сказать можешь?
Ванюша с удивлением оглянулся, а меня стал душить приступ моего кашля. Вначале я сдерживался, потом с надрывом и стоном кашлял на весь лес, повалился на землю, никак не мог унять судорожный легочный лай. Я кашлял, а Ванюша молча стоял надо мной, не торопил, не мешал. А я в перерывах между приступами выкрикивал несвязные обвинения:
– Откуда я знал!… Не мог сказать!… Надо было договориться!
Я понимал, оставив мне револьвер, Ванюша поступил куда более храбро, чем если бы сам взял его. Но легкие мне разрывало, я мучался ужасом или жалостью к себе, представлял смявшиеся рыжие волосы с набившейся хвоей и еще что-то, от чего все время отворачивался, старался не видеть. Ванюша доверил мне свою жизнь, а я хотел ему крикнуть, что мне не надо такого доверия. Я мальчишка и не хочу, чтобы мне так доверяли.
– Вставай все-таки,– сказал Ванюша.
Я поднялся. Он помог мне отряхнуться.
– Ничего,– сказал он.– Не такое перекашливали.
И я задохнулся от нового приступа – такую ненависть у меня вызвала мысль, до которой я уже сам дошел опытным путем, что случающееся в жизни в первый раз случается и во второй, и в третий… С приступом, однако, на этот раз я справился быстро.
– Дураки те, кто войну начинает,– сказал Ванюша.– Человек мягкий. Какой малостью его можно убить!
Хотя теперь мы шли вниз и Ванюшина поясница была скована больше, чем обычно, я вновь догонял, не зная, куда идем. И спрашивать бесполезно: для меня и для него в этих местах каждый шаг новый.
– А ты ловок,– сказал Ванюша.– Я даже не думал. Только я тебе крикнул: «Стреляй!» – ты сразу…
– Ты кричал? – удивился я.
– Ну да. Говорю: «Почувствовал. Стреляй!».
– А еще что-нибудь говорил?
– В самом начале: «Айн момент!»
Я ничего не слышал. И запомнил только один огромный перерыв в сердечных ударах. Мне и сейчас воздуху не хватало и все сбивало на кашель. Телесная и душевная память на остановку сердца была необыкновенно тяжелой. Время от времени тяжесть подкатывала, тогда опять начинался раздирающий легочный лай. Но теперь я не останавливался – хотелось как можно скорей избавиться от тяжести. Я видел, Ванюша помогает мне справиться с кашлем. Не стал бы он иначе возвращаться к тому, что уже прошло. Он знал мою слабость – переживать. Я прислушивался к Ванюшиным словам и вначале не узнавал себя, своей усталости, одышки. Потом подумал, со стороны виднее. Может, правда, ловок, быстр…
– Я думал,– сказал Ванюша,– рассчитывать надо на палку. Думал, твоя игрушка его отвлечет. А получилось, видишь, как!
Держак от кирки Ванюша не бросил. В голосе его уже появилась легкость: под гору идем, свободой дышим.
– Наверно, уже ищут,– сказал я.
– До ночи, а то и до утра не кинутся,– сказал Ванюша.– В отпуск шел.
– Откуда ты знаешь?
– Времени у него было много. Пешком шел. Начищенный.
Было похоже. Я обрадовался, но тут же подумал, что это только бодрые соображения. И про велосипед тоже. На самом деле все может быть не так.
– Нам какое дело,– говорил Ванюша.– Иностранцев много. Французы, бельгийцы, голландцы. Парашютисты. Найдут, им обо всех подумать надо. Пусть они думают, а ты забудь.
Совет был слишком хорош и потому вызывал раздражение. Но я понимал: так надо. Бодрыми соображениями отгоняются мрачные. Хочешь удачи, будь весел. Не хочешь, с самого начала не берись. Да и на самом деле, тех, кто смотрит весело, трудно уличить. Беда и неудача их обходят.
– Куда идем? – спросил я.– В лагерь?
– Куда же еще! – сказал Ванюша.
Я остановился.
– По-моему, не в ту сторону.
– Не надо одной и той же дорогой два раза ходить,– сказал Ванюша.– Другую надо поискать.
Я почувствовал, опять Ванюша что-то затевает. Не знает он другой дороги. Это оружие подталкивает его. И оправдания придумывает потому, что сам понимает: это уже слишком. Мне всегда была завидна Ванюшина тяга к риску, но я и догадаться не мог, как он жаден. Я давал себе слово, если выпутаемся на этот раз, добиваться в таких делах самостоятельности. Договариваться заранее, запоминать дорогу, не полагаться во всем на Ванюшу, чтобы не оказаться слепым и зависимым, как сейчас. В Ванюшиной жадности к риску было что-то, что я боялся назвать истинным словом. Напомни я ему о том, что мы можем за собой многих потянуть, он только усмехнулся бы.
Мы пересекли неширокий асфальт, и тут нас окликнули. В лесных сумерках мы увидели танкетку и нескольких солдат, хлопотавших возле нее. У них были двое или трое добровольных помощников – по-воскресному одетых цивильных немцев. Звал нас солдат, показавшийся мне механиком: рукава закатаны, руки в масле, только что привычно сидел на корточках, возился с гусеницей. Наше появление солдат не очень отвлекло, а цивильные сразу же уставились.
– Ком, ком! – уверенно звал механик.– Гельфен!
Танкетка на повороте почему-то сползла с дороги и села днищем на склон. Провисшую гусеницу бревнами пытались вернуть на дорогу.
Ванюшка как-то сразу пристроился, схватился за бревно. А я замешкался, и цивильный показал на меня механику. Я примерно понимал, что он говорил:
– Какие времена наступают! Ходят без конвоя! Пиджак, наверно, краденый.
Цивильный смотрел скорбно. Механик подозвал меня, вытер тряпкой руки, странно взглянул и опустился передо мной на корточки. Это было так неожиданно, что я не сразу понял – обыскивает! Искал тщательно, однако старался не пачкать. Я с отчаянной готовностью распахнул пиджак, выставил живот – револьвер был под рубашкой. Пряжка закрывала его почти целиком. Механик отстранился, ощупал мне спину и пригрозил пальцем.
Танкетку поставили на дорогу, нам велели лезть в машину – нечего шляться без конвоя! Минут через двадцать лязгающей, раскачивающейся, железной езды остановились у лагерных ворот. Не глуша мотора, механик крикнул полицаю: