– Уф, полегчало! А то было бы смешно, верно, коли вам пришлось бы снова вызывать карету «Скорой помощи». Только ведь отъехала, я как раз к крыльцу подошел. Думал, уж не напал ли, сохрани Бог, на полицию какой-нибудь злоумышленник? А там, видел, девчонка лежала, с косой девчонка. Ох, зря вы карету к парадному крыльцу вызвали, а не к черному ходу! Там, на улице, народу было много, понесут теперь по городу слухи – мол, в управлении полиции людей бьют да пытают. Помните, как в пятом году социалисты надрывались?
– Да что вы говорите такое, господин хороший! – всплеснул руками дежурный. – Нам скрывать нечего, и на допросах у нас никого не бьют. А барышня эта... Странная такая барышня. Всех тут переполошила. Сначала молча по коридорам бродила, потом начала рыдать и жаловаться, что ее кавалер пропал. Покинул, сбежал, найдите его, посадите в кандалы! Рыдала, рыдала, потом возьми да и упади в обморок! Мы и не поняли, в самом ли деле ее кто-то бросил, или она с ума сошла. Ну, впрочем, не наше дело – вызвали карету, ее и увезли в психиатрическую на Тихоновскую улицу.
– Что ж это у вас так легко – чуть что, сразу и на Тихоновскую! – с осуждением покачал головой господин.
– Ну а куда же, коли явно барышня в уме повредилась, как в народе говорят, «по насердке любви»? – очень удивился дежурный. – С благородными это ведь сплошь и рядом бывает, да и с простыми случается. Вот у нас в Балахне – а я родом балахнинский, позвольте доложить, – был, помню, случай...
– Ох, простите великодушно, голубчик, – приподнялся господин. – Я, с вашего позволения, пойду выйду. Душно тут у вас. А мне на свежий воздух надобно. Срочно. Срочно на свежий воздух!
– Погодите, сударь! – воскликнул ему вслед дежурный. – Вы ж не назвались, не сказали, по какому адресу кота вашего доставить, коли найдут...
Но было уже поздно – дверь за господином захлопнулась. Дежурный кинулся было к выходу, но стоящий поодаль молодой человек в неприглядном пальтеце обернулся и со смехом махнул рукой:
– Полно, Началов! Теперь уж не догнать его. Выходите, ваше благородие. Наш лазутчик скрылся.
При этих словах дверь дежурки распахнулась, и на пороге появился не кто иной, как сам начальник сыскного отдела Энской полиции Георгий Владимирович Смольников.
– Не переживай, Началов, – усмехнулся он, – что не удалось тебе записать заявителя. Это личность известная – фамилия его Грачевский, зовут Яков Климович. Актер Николаевского театра. Живет вроде бы и впрямь где-то на Рождественской. Так что, коли найдешь кота Арнольда, в чьей пропаже я, конечно, очень сильно сомневаюсь, – доставим его незамедлительно именно по этому адресу. Эх, что ж нас так недооценил господин Грачевский? Мол, живем в лесу, молимся колесу, по театрам не ходим, да? А ведь у меня жена какая-никакая, а актриса, да и сам я завзятый театрал. Вот и попался Яков Климович. Однако любопытно мне знать, он-то каким боком в эту колею въехал?
Он кивнул дежурному и повернулся к человеку в невзрачном пальто.
– Ну, дорогой вы мой господин Охтин, – сказал с уважением, – правы оказались вы, а я их наглости недооценил. Быстро проверка пришла. Очень быстро! Значит, и впрямь следили за ней. Ну, надо думать, теперь они запрыгают... кто бы они ни были. Отправьте человека на Тихоновскую, пусть около палаты, где девочка находиться будет, пост поставят. Переодеть в халат под видом санитара, чтобы все чин чинарем. Никого к ней не пускать, никаких родственников и знакомых. Мол, таково предписание врача. Тяжелое нервное потрясение. Или, может, другой какой диагноз, пострашней, придумают. Пускай барышня лежит, в себя приходит. Все, что могла, она уже сказала, бедняжка. А теперь давай-ка, Охтин, поезжай в жандармское, пусть поднимут все, что есть у них по господину Грачевскому. Если нет ничего – срочный запрос в Москву, в Петербург. Да, кстати... Вам обоим, господа Охтин и Началов, – благодарность и премиальные. Верно служите Отечеству, спасибо! А теперь – работаем, господа.
* * *«До суда... до суда еще есть время...» – отчетливо разнесся под сводами камеры голос Смольникова.
О господи! Уж которую ночь все одно и то же!
Шулягин нервно дернулся, собираясь по привычке перевернуться на другой бок. Да так и замер.
Петька Ремиз, сосед по нарам, прошлой ночью пообещал, что если Шулягин снова не будет ему давать спать, он его придушит. Во сне придушит! И поклялся в этом.
– Так тебя ж в убийстве обвинят! – пролепетал Шулягин, с ужасом глядя на Петьку.
– А тебе не все ли равно будет, по какой статье я в каторгу пойду? – хмыкнул Петька и повторил: – Вот только разбуди меня – и край тебе подойдет!
«Может, спит?» – дрожа, подумал Шулягин.
Напрасна надежда... Ремиз пошевелился.
Шулягин перестал дышать.
Ремиз сел.
«Господи, прими мою душу многогрешную! Оборони, Господи! Защити, помилуй!»
– Слышь, Шулягин... – шепнул Петька. – Ты спишь?
Шулягин вывел носом хриплую руладу. О да, он спит, спит, он никогда не спал так крепко, как сейчас, это, конечно, менее крепко, чем могильный сон, а все же добудиться его невозможно, немыслимо...
– Да ладно, ври больше, не спишь ты, знаю! – Петька чувствительно ткнул соседа в бок. – Будет тебе притворяться, отвори зенки-то. Поговорить надо!
Шулягин вмиг перестал храпеть и открыл глаза:
– О чем? О чем поговорить?
– О деле!
– О каком?
– Да вот... – Петька Ремиз помолчал. – Скажи, ты как думаешь: легавым верить можно?
– Кому? – вытаращил глаза Шулягин.
– Да псам этим цепным, которые нас охраняют!
– А зачем тебе им верить?
– Зачем-зачем... Нужно! – уклончиво проворчал Ремиз. – Так как – можно верить или нет?
Шулягин призадумался.
Можно ли верить начальнику сыскного отдела его благородию господину Смольникову? Можно ли верить его клятвенному обещанию выпустить на волю «фабриканта»-фальшивомонетчика Шулягина, если он возьмет да и сообщит подлинное имя циркового артиста Поля Морта, успев это сделать до суда?
Ему и самому знать охота, можно верить или нет, а тут еще Ремиз донимает.
– Не знаю, – наконец вздохнул Шулягин. – Верить небось нельзя. Или нет, можно. Смотря кому!
– Смотря кому... – повторил Петька. – Большому начальнику – его благородию господину Смольникову! Под его началом все сыскари ходят. Слышал про такого?
Что-то словно кольнуло Шулягина – противненько так! – при упоминании о Смольникове. Зачем это Петьке знать, можно ему верить или нет? А что, если... Что, если он каким-то образом сделался сведом об условии, которое выставил Смольников Шулягину, и теперь хочет выведать, решился Шулягин ссучиться и настучать полицейским на Морта или намерен молчать, как кремень? Не может быть! Смольников не выдал бы Шулягина!
– Слышал про него, говорю? – не отставал Петька.
– Как не слышать! – огрызнулся Шулягин. – Крестный это мой. Я через него сюда определился.
– Небось все мы сюда через него определились, – хмыкнул Петька. – А мне он знаешь что предложил? До суда еще выйти отсюда. И вот я думаю: верить или нет, выпустит он меня – или надсмеялся?
Снова кольнуло Шулягина в сердце! Спросил сокамерника:
– А почему он тебя должен выпустить?
– Не должен, а выпустит! – хвастливо бросил Петька.
– Это за какие такие заслуги? – прищурился Шулягин, силясь разглядеть самодовольное Петькино лицо. – Просто так, знаешь, никто ничего не делает. Или ты мимоходом скурвился тут и на своих стучишь?
– Да ты что, спятил? – вызверился Петька. – Ни слова, ни полслова! Смольникову от меня про другое узнать нужно. Про убийцу, а я же с убийцами не вожусь.
Петька помолчал, и по молчанию этому, по ерзанию его на нарах Шулягин почувствовал, что Петька уже на последнем издыхании – до того ему хочется тайну разговора со Смольниковым открыть. Теперь главное – не спугнуть его... посидеть немножко, подождать, Петька и разговорится.
Так оно и вышло – угадал Шулягин!
– Вызывает меня, значит, его благородие и говорит: «Ты же шулер, Петька, и всю свою шулерскую братию должен знать». – «Что ж, – отвечаю я, – может, кого и знаю. А вам зачем, ваше благородие?» – «Затем, – говорит Смольников, – что могу я тебя на волю выпустить еще до суда, если ты мне скажешь, кто из вас есть такой Бориска, который мечет из рукава ножи, словно циркач, и называет их козырными тузами. А еще, – говорит, – надобно мне знать, не ведаешь ли ты, где живет в Энске бывший цирковой артист Поль Морт, потому что есть у меня подозрение, что именно он научил того Бориску ножами швыряться. И коли Бориску ты не знаешь, то я хоть через Морта на него выйду!» И повторил, что отпустит меня...
Первые минуты Шулягин не мог дышать от возмущения – столь сильно на него подействовало коварство Смольникова. Нет, ну как же так? Ведь его благородие ему, именно ему обещал свободу, именно от него ожидал нужных сведений! Что ж он теперь к Петьке перекинулся? Коварный, коварный человек... Нет, нельзя, никому в этой жизни нельзя верить!
Впрочем, спустя минуту Шулягин уже не так горячо винил господина Смольникова, а упрекал себя. Что сам-то он сделал, чтобы себе свободу добыть? По ночам с боку на бок перекатывался? Вместо этого лучше бы порасспрашивал исподтишка сокамерников – вдруг кто-нибудь что-нибудь про Морта слышал? А теперь что же получается...
– Так ты чо молчишь, а, Шулягин? – пихнул его в бок Петька Ремиз. – Как думаешь, верить его благородию или нет?
И вдруг до Шулягина дошло!
– А почему ты спрашиваешь? – спросил он осторожно. – Или ты знаешь этих Морта и Бориску? Неужто знаешь?
– В том-то и дело, что знаю! – жарко шепнул Петька. – Разрази меня гром! Нет, про Бориску ничего не скажу, врать не стану, а вот про Морта... Ты про Милку-Любку слыхал?
Все в камере уже знали про Милку-Любку, гулящую девку, которая обожала Петьку Ремиза. Он был ее котом, и Милка-Любка согласилась бы ради него всю Большую Покровскую улицу подолом вымести, да и Малую Покровскую в придачу. Благосклонность же свою Петька Ремиз простирал не только на Милку-Любку, но еще на какую-то там Раиску, тоже девку непотребную, отчего обе красавицы знай драли друг дружке космы и квасили носы. Истории об их соперничестве, рассказывать которые Петька Ремиз не уставал, были неистощимым источником развлечения для камеры.
– Ну, кто ж про нее не слышал! – хмыкнул Шулягин. – Ты небось все уши нам ею прожужжал. Но при чем тут она?
– Да при том, что этот Морт – ее дядька. На самом деле никакой он не Морт и никакой не Поль, а Поликарп Матрехин!
– Дядька?
– Ну да, только не родной, а двоюродный. Так ведь какая разница, коли она в его доме живет? То есть, конечно, она, Милка-Любка, все больше в своей «Магнолии» кантуется, ну а сеструха ее, Верка-горбунья, когда не сидит в часовне на Варварке, там же, у дядьки, на Канатной улице, обретается. У Матрехина дом двухэтажный, комнаты он сдает. Ну и сестры у него прижились. Вишь ты, погорельцы они, Милка-Любка да Верка. Дом их сгорел, когда они еще малые совсем были. Мать да отец обгорели до смерти, а девчонок спасли из огня, их приютили родственники. Сначала там, на Канатной, жила их бабка, а Поликарп Семенович все по циркам мотался, деньгу зашибал...
– Поликарп? – с обалделым видом перебил Шулягин.
– Ну да, само собой. Не Полем же Мортом его в жизни звать! Это у него, как у всех артистов да цирковых штукарей, такое имя, нарочно выдуманное. Чтоб позвучней!
Поликарп Матрехин... Да, это, конечно, не бог весть какое привлекательное имя для артиста, подумал Шулягин. Поль Морт – куда звучней! Значит, никакой он не Павел Смертин или, к примеру, Мертвяков, тут его благородие господин начальник сыскного отделения крепкого маху дал. Поликарп Матрехин... Сходство с Полем Мортом отдаленное, очень отдаленное, а все ж есть какое-никакое. Небось этому Поликарпу кто-нибудь из смышленых, из образованных господ звучное имя выдумывал. Ну и выдумал!
Да нет, быть того не может... не может быть. Петька напутал что-нибудь. Скажет господину Смольникову про своего Матрехина – а тот его на смех подымет.
Или... нет?
– Ну, не знаю... – недоверчиво протянул Шульгин. – А кто тогда Бориска? Который ножами швыряется?
– Говорю ж тебе, не ведаю я ничего про Бориску, – буркнул Петька, отворачиваясь и укладываясь. Но тут же он снова сел и зашептал: – Хотя... хотя есть у меня одно подозрение. Милка-Любка рассказывала, шляется-де к дяде Поликарпу из Сормова парень один. Жох, но не фартовый, вроде как с политическими он вошкается. Как его имя на самом деле, никто не знает, однако все его называют Мурзик. Ну так дядя Поликарп его научил ножами швыряться и говорил, пойди он в цирк, так целое бы состояние себе составил, потому что даже он, Поль Морт, так лихо ножи не швырял, как у Мурзика это получается.
«Мурзик... Мурзик!» – едва не заорал Шулягин, да вовремя прикусил язык.
На рукояти ножа, как рассказывал господин Смольников, нацарапана буква «М». И при нападении на кассиров Волжского промышленного банка был молодой человек, который и положил там всех ножами.
Мурзик...
– Ты чего молчишь, а, Шулягин? – в очередной раз ткнул его в бок Петька Ремиз. – Вишь какие дела! Ну так что, идти мне к его благородию, рассказывать про дядю Поликарпа да Мурзика? Брать грех на душу? Выпустит он меня или нет?
– Да кабы знать... – простонал Шулягин. – Кабы знать! Только вот ты говоришь – идти, мол, к его благородию или нет. Что ж, ты можешь просто так стукнуть в дверь да сказать: а подайте сюда господина начальника? Или у вас для сего дела особенное слово придумано?
– Никакого особенного слова нет, – покачал головой Петька. – Но знак он мне раскрыл. Его благородие говорил: как надумаешь, улучи минуту, подойти к дежурному надзирателю да шепни: брюхом-де маюсь, господин надзиратель, мне бы порошков от доктора. Это у них, у легавых, знак такой, что кто-то из заключенных на допрос просится, что его надо срочно вызвать.
«Ишь ты! – обиженно подумал Шулягин. – А мне он про порошки да про доктора ни слова, ни полслова... Видать, не верил мне, не надеялся! А вот Петьке поверил, на него понадеялся... Теперь Петька на волю выйдет... Да зачем ему воля? Напьется в первом же кабаке, потом опять в карты начнет резаться, а между партиями то с Милкой-Любкой, то с Раиской обжиматься станет да деньги драть то с одной, то с другой. Потом опять облапошит какого-нибудь купчину-задиру, обдерет его как липку, тот и заявит на него в полицию. И снова попадет Петька на нары, так и не надышавшись волею! Разве можно таким, как он, волю давать? Нипочем нельзя! А вот кабы я... кабы я на волю вышел...»
«До суда... до суда еще есть время...»
«Брюхом маюсь, господин надзиратель, мне бы порошков от доктора...»
– А что ж ты сразу все господину начальнику не сказал? – спросил Шулягин.
– Засомневался я, – пробормотал Петька Ремиз. – Кто их, легавых, знает... Скажешь им про Морта или Мурзика, а потом незнамо от кого перышко в бочок словишь.
– А теперь не сомневаешься?
– Как не сомневаюсь? Потому и спрашиваю тебя, что сомневаюсь все время!
И тут Шулягин решился.
– Правильно ты, Петька, делаешь, что сомневаешься, – сказал он фальшивым голосом. – Обманет тебя его благородие. Выслушает все, что ты ему скажешь, но никуда не выпустит. Воротишься ты в камеру как миленький! Только потом все будут знать, что ты ссучился и настучал легавому на своего брата, на блатного. Да еще небось Мурзик узнает, что ты его выдал. Он тебя живо своими ножиками достанет. Так что лучше лежи и молчи, понял?
– Вот и я так же думаю... – повеселевшим голосом проговорил Петька. – Оно, конечно, хорошо бы на волю выйти, а все ж последнее это дело – фартовому с легавым якшаться. Ладно, все, Шулягин, поговорили. Спасибо за совет, а теперь давай спать. Только ты уж не вертись, я хоть не Мурзик и ножики из рукава швырять не умею, но подушкой придушу – не охну!
Он свернулся на нарах калачиком, повозился немного, устраиваясь поудобнее, и вскоре тоненько, заливисто захрапел.
Шулягин же как лег на спину, так недвижимо и пролежал до самого рассвета, ни разу не шелохнувшись. Лишь только в шесть утра загромыхал засов, он сполз с нар, покосился на сладко спящего Петьку и подошел к дверям.
Вошли надзиратели. Дежурные по камере волокли парашу, кто-то из заключенных уже зевал, крестя рот и лоб, просыпаясь, половина еще спала.
Петька не шевелился.
– Слышь-ка, дядя, господин надзиратель, – мрачно пробормотал Шулягин, подходя к унтеру, на поясе у которого висели ключи от камер. – Брюхом маюсь, спасу нет никакого, мне бы порошков раздобыть.
Дежурный уставился на него тупо, недоверчиво.