Гарем Ивана Грозного - Арсеньева Елена 26 стр.


– Бомелий, – пьяным голосом попросил царь. – Полечи моего верного шута, пусть снова играет.

– Боюсь, что теперь ни вы, ваше величество, ни сам Господь Бог не заставите этого несчастного играть вновь, – холодно ответил Бомелий, брезгливо отряхивая свои тонкие, длинные пальцы, которыми только что безуспешно пытался нащупать пульс у примолкшего Митрони.

– Ну вот, – огорчился царь, небрежно махнув рукой, чтобы унесли мертвого. – А как же мы будем веселиться без шута? Сам я не гожусь… Эй, кто из вас заменит Гвоздева?

Его расползающиеся в разные стороны глаза с усилием ощупывали перепуганные лица гостей.

– О, вот кто нас повеселит! – оживился вдруг Иван Васильевич. – А ну, Михаил Петрович, надевай личину да пляши!

И в именитого, почтенного боярина Репнина полетела размалеванная личина, которую частенько нашивал злополучный Митроня: с наклеенными, непомерно густыми бровями, с двуцветной, половину рыжей, половину зеленой мочальной бородой и носом, бывшим размером с добрую репу.

Михаил Петрович успел увернуться, и позорная харя пролетела мимо. Боярин вскочил и какое-то время стоял в полной растерянности. И вдруг слезы хлынули из его глаз.

– Что ж ты деешь, царь христианский?! – вскричал он плачущим голосом. – Недостойно тебя творить такое глумство и кощунство с верными твоими боярами. Боярством трон исстари был крепок!

– Что-о?! – бешено вскочил царь, и все с изумлением заметили, что ни в лице его, ни в голосе нет ни следа хмеля. – Опять старые речи, будто кем-то трон другим мой крепок, а я – дурак на том троне?! Заткнись, Репнин! Не то я тебе сам заткну глотку!

Потрясенный этим взрывом гнева боярин отпрянул – и свалился с лавки. Но никто даже не засмеялся.

– Вон! – рявкнул Иван Васильевич, и несчастный Репнин, не чуя ног от позора, опрометью бросился вон из покоев.

Не помнил, как добрался до дому и слег. Наутро друг его и приятель, Михаил Воротынский, казанский герой, отправился увещевать государя – и был прямиком из дворца выслан аж на Белоозеро со чады и домочадцы! Репнин же на другой день, по пути во храм Божий, был зарезан каким-то обезумевшим разбойником.

Где это видано, чтоб в Москве посреди бела дня добрых людей разбойники резали? Чай, не Рим какой-нибудь, не Париж, где, слышно, одни только разбойники и живут, молясь своему католическому Богу! Не удивительно, что убийство сие напрямую увязали с государевым гневом. И бояре прикусили языки, втихомолку кляня себя, что, во-первых, не чесанули в Ливонию тайком, как поступили умнейшие: Вишневецкий, Заболоцкий, Тетерин, Ноготков-Оболенский, а во-вторых, отсрочили царскую свадьбу. Бунтует в государевых чреслах семя, бьет в голову и мутит разум! Был бы женат на своей черкешенке, может, поутих бы…

Но напрасно бояре надеялись, что немилости монаршие уменьшатся со вступлением в новый брак. Сыграли свадьбу со всей пышностью, денно и нощно царь канителил молодую, горячую жену, а едва восставши с ложа, сыпал новыми и новыми указами, направленными против старинных родов. К примеру, ограничены были права князей на родовые вотчины: если который-то князь помирал, не оставив детей мужеского пола, вотчины его отходили к государю. Желаешь завещать брату или племяннику – спроси позволения государя, а даст ли он сие позволение? Не надо быть семи пядей во лбу, чтобы сразу угадать: нипочем не даст! И не давал…

Более того: вотчины у многих бояр были переменены. Чуть не первым пострадал князь Владимир Андреевич. Отныне он уже не звался старицким и верейским: получил в надел Дмитров, потом, вместо Дмитрова, Боровск и Звенигород; прежний «двор» его был разобран в царскую службу и заменен новыми людьми, назначенными Малютой Скуратовым. Княгине Ефросинье приказано было немедля постричься в монахини, чтоб не мозолить более глаза государю, а сам Владимир Андреевич загремел воеводою в Нижний Новгород со всем прочим семейством, плача по утраченному положению и в то же время благодаря Бога, что не сложил голову или не попал тоже в монастырь. Вот когда аукнулось Старицким старинное честолюбие и жажда воссесть на престол!

Снова зачесали бояре в затылках. Все, кто в свое время не решался присягать царевичу Дмитрию, теперь затаились, выжидая гонений. Однако на некоторое время в Кремле наступило затишье: осенью 1563 года умер царев брат – князь Юрий Васильевич.

* * *

Михаила Темрюковича всегда пропускали в царицыны покои беспрепятственно. Царь, хоть и недолюбливал шурина, остерегался противоречить своенравной жене, которая, чуть что не по ней, хваталась за нож либо лезла в петлю, поэтому новоиспеченный боярин и окольничий Михаил Темрюкович Черкасский бывал у царицы и среди дня, и в полночь-заполночь, не уставая выражать ей свою благодарность.

Нынче дворец был почти пуст: все, кто мог, стояли на панихиде. Темрюкович еще из сеней услыхал гортанный хохот, доносившийся из светлицы, и усмехнулся: веселилась его сестра.

На стороже у дверей стояла пригожая боярышня с милым полудетским личиком: ей было не более четырнадцати лет. Увидав черную тень, внезапно и бесшумно возникшую рядом – Темрюкович не ходил, а летал, едва касаясь ногами пола, – девушка схватилась за горло, охнула испуганно, а узнав брата царицы, чудилось, перепугалась еще больше. Согнулась было в поясном поклоне, едва не коснувшись узорчатым кокошником пола, но тотчас спохватилась, зачем поставлена, метнулась к двери – предупредить о госте. Однако Темрюкович успел раньше: перехватил девушку за похолодевшую руку и так дернул к себе, что она оказалась против воли прижатой к его мускулистому, поджарому телу.

Он усмехнулся, касаясь губами маленького, с продетой в него жемчужной сережкою ушка:

– Грушенька, ай, здравствуй! Что ж ты так от меня шарахаешься? Я ведь тебе не чужой, почти жених…

Девушка громко сглотнула, потеряв дар речи от страха и от того странного чувства, которое порождали в ней влажные губы Темрюковича, щекочущее прикосновение его холеных усиков. Чудилось, змея ползла по шее, обессиливая страхом… С тех пор, как отец ее, боярин Федоров-Челяднин, отказался даже говорить о сватовстве царского шурина к дочери, ссылаясь на ее молодость и нездоровье, даже намеков на то слушать не захотел, разумнее было бы ей отсиживаться дома, в тереме, не искушая судьбу, однако отцово тщеславье вынуждало чуть не каждый день появляться во дворце, исполняя свои обязанности ближней царицыной боярышни, и всякая встреча с отвергнутым женихом превращалась в пытку. Ладно, если встреча сия происходила на людях, а если один на один, как сейчас? И ведь говорила же, сколько же раз говорила батюшке!..

– Ты не горюй, сладкая, отец твой мне не указ, скоро зашлю-таки сватов к тебе, – усмехнулся Темрюкович, бесстыдно шаря по тяжело вздымающейся груди девушки.

Горевать? По нему? Да он что, с ума сошел?!

Грушенька, приходя в себя, рванулась было, но железные пальцы Темрюковича впились ей в ребра.

– Отцу так и скажи: пусть снова меня ждет. Попрошу, чтобы сам государь сватом был. Поглядим тогда, как он посмеет отказать!

У Грушеньки подкосились ноги. Отец ненавидит выскочек Черкасских, но если сам царь придет просить… Так же ведь было и у Сицких, когда отдавали Варвару за Федьку Басманова. Разве откажешь государю, особенно теперь, когда над боярскими головами начинают собираться тучи?

Губы Темрюковича снова поползли по шее Грушеньки, и та выдавила с усилием:

– Лучше в петлю, ей-Богу! Мне лучше в петлю! Пусти, сударь! Отстань от меня! Я сама царю в ноги брошусь, умолять стану…

Темрюкович только усмехнулся:

– Ай, горячая! Люблю горячих девок. Не ерепенься, Грунька! Навлечешь на отца государев гнев, повесят его на воротах, как пса поганого, а тебя царь отдаст мне – только не в жены, а в подстилки. Хочешь ко мне в подстилки? Знаешь, что с тобой делать буду тогда? К жене на ложе восходят со всем уважением, а подстилку мнут да трут, а когда износится, слугам отдают – нате, пользуйтесь! Ох, мои нукеры – жеребцы горские! Узнаешь тогда…

Девушка едва не сомлела от пакостных, оскорбительных речей. И вообразить не могла, что она, дочь вельможного боярина, когда-нибудь услышит такое! И от кого? Не от обезумевшего похотливого холопа, а от князя, от родича царева! Но холоп знает, что ему за такие речи сразу язык вырвут, а царицын брат охмелел от вседозволенности…

Царица! Это слово будто прожгло Грушеньку. Встрепенулась, с силой вырвалась из наглых рук Темрюковича – и выговорила, стуча зубами от страха, почти не соображая, что говорит:

– А ну, прибери лапы, сударь. Не поняла я, что ты тут говорил – слаба умишком. Попроси-ка госпожу мою, царицу, вновь мне сие повторить, заступиться за тебя, своего любимого брата!

У нее вновь подкосились ноги – на сей раз от собственной дерзости. И тут же вздохнула с облегчением: угроза подействовала! Не одной Грушенькой было замечено, что Темрюкович тискает сенных и горничных девок и тянет наглые лапы к молоденьким боярышням, лишь будучи уверенным, что слух об этом не дойдет до сестры. При одном же упоминании о ней Черкасский становился тише воды ниже травы.

Вот и сейчас: полоснул Грушеньку ненавидящим взглядом и так толкнул ее, что девушка ударилась о стену и с трудом удержалась на ногах. А сам шибанул дверь и вошел в светлицу, откуда тотчас донесся разноголосый визг.

Грушенька тяжело перевела дух. Ох, светы… Нагорит придвернице от царицы за то, что не устерегла, не предупредила о госте! Марья Темрюковна и так косо глядит на Грушеньку с тех пор, как прослышала о намерении брата засылать к Федоровым сватов, за малейшую оплошность кричит на нее, а то и щиплет за руки. Вот и еще одна вина. А, ладно, одной больше, одной меньше… Пусть уж лучше царицына немилость, чем милость ее братца! Грушеньку передернуло так, что она снова покачнулась. Черкес, черномазый, жарко дышащий, со змеиным коварным взором… Тьфу, пакость! Господи, спаси и сохрани!

Если правду говорят, что души покойных могут иногда посещать места прежних обиталищ, то душа царицы Анастасии Романовны должна была с великой тоской взирать на свою любимую светлицу. Черкешенка Кученей не была приучена ни к какому женскому рукоделью, поскольку воспитывалась вместе с братом по-мужски. Ей нравились, конечно, красивые богатые ковры, но только восточные, с цветами и узорами, а покровы церковные и шитые жемчугом иконы наводили на нее лютую тоску. Боярыня Воротынская, старшая над светличными девушками и боярышнями, была ныне удалена с мужем в ссылку, на Белоозеро, прежние умелицы разогнаны, станы вышивальные и пяльцы вынесены вон за ненадобностью. По стенам развесили чучела птиц, и на самом почетном месте красовался белый кречет, умерший недавно от старости.

Лекарь Бомелий пользовался отныне особым расположением царицы, поскольку, ко всеобщему удивлению, оказался очень умелым чучельником. Кроме того, он был в России таким же чужаком, как и Кученей, и она всегда привечала лекаря в своих покоях, находя особое удовольствие в том, чтобы обучать его своему языку. Бомелий не солгал в свое время государю: он и впрямь легко усваивал чужеземные наречия, вдобавок находя родную речь царицы весьма незамысловатой, и вскоре весьма бодро залопотал по-черкесски. Кученей была напрочь лишена женской застенчивости и с охотой рассказывала архиятеру о своем самочувствии, радостно хохоча, когда он принимался шутливо горевать: мол, лечить ему у царицы совершенно нечего. Молодая черкешенка, несмотря на худобу, была и в самом деле здорова, как лошадь.

Едва Темрюкович оказался в светлице, его угрюмство, навеянное строптивостью Грушеньки, словно ветром унесло. Сестра, одетая, по ее любимой привычке, в мужской черкесский костюм, сжимавшая в руке хлыст, стояла подбочась посреди стайки молоденьких боярышень, облаченных в одни только сорочки. Несмотря на скудость своих одеяний и видимые признаки смущения: девицы визжали, прятались по углам и прикрывались руками, – испуга и стыда на их пригожих лицах и в помине не было. Девки смело встречали взгляд похотливо вспыхнувших глаз царицына брата. Грушенька Федорова была одна такая дикарка среди этих смелых, дерзких девушек, которых Марья Темрюковна долго подбирала для своего окружения, отсеивая затворниц и праведниц и не обращая ни малейшего внимания на родовитость. Для парадных выходов и приличных приемов у нее имелось сколько угодно почтенных боярынь и боярышень, однако самыми ближними были вот эти пятеро. Если и ходили смутные слухи о скоромных, не всегда пристойных забавах, которым предается молодая государыня в своих покоях, то доподлинно, толком никто ничего не знал: девки Марьи Темрюковны горой стояли друг за дружку, а прежде всего за царицу, храня тайны своих игрищ. Грушеньке давно уже было бы отказано от двора, когда б не особое, изощренное удовольствие, которое испытывала царица при виде ее смущения. Кроме того, Кученей отменно владела восточным искусством плести козни и своевременно застращала Грушеньку: если распустит язык, начнет болтать лишнего, ее ославят на всю Москву так, что ни один добрый человек не присватается. Впрочем, Грушенька чаще проводила время в сенях, оберегая покой государыни, почти и не принимая участия в ее забавах. Среди множества этих забав одной из любимых была игра в голубок и ворона, и Кученей с ума сходила от злости, когда ей мешали во время игры.

Заметив, как помрачнели глаза сестры, Михаил Темрюкович отошел в уголок и сел на лавку, всем своим видом показывая, что не желает никому испортить удовольствие.

Ворона изображала Марья Темрюковна. Одетая в черный шелковый кафтан и мужские шаровары, она металась по просторной палате, а девицы должны были от нее убегать. Темрюкович вглядывался в мельтешенье обильных белых телес, раздувая ноздри: сладко, дурманно пахло взопревшей девичьей плотью. Русские красавицы нравились ему, ой как нравились… Стало трудно сидеть; Темрюкович раскинул пошире ноги, чтобы не стеснять набрякшее естество. Однако стоило ему взглянуть на сестру, как возбуждение еще усилилось. Кафтанчик облегал ее, словно вторая кожа, а под ним, сразу видно было, царица не носила ничего, даже тончайшей сорочки: соски натянули тонкий шелк.

Черкасский облизнул губы.

Черная вороница Марья Темрюковна была проворна и ловка, и если не перехватала всех девок одну за другой в течение минуты, то лишь потому, что желала продлить удовольствие от игры. Каждую пойманную голубку она награждала поцелуем в губы взасос, и порою этот поцелуй затягивался, словно ни жертва, ни вороница не могли прервать удовольствие. При этом Кученей гладила голубку в таких укромных и постыдных местечках, так умело ласкала, что девка потом едва стояла на ногах. Пойманные голубки жались в уголке, пожирая царицу жадными, нетерпеливыми взорами, а она продолжала наслаждаться погоней. Но вот была поймана последняя пташка, и Мария Темрюковна замерла, досадливо косясь на брата.

Он усмехнулся, прекрасно понимая, что, как ни вольна Кученей в своих причудах, она не осмелится даже брату показать, чем именно предстоит голубкам купить свою свободу. Сколь ни распалены девки, они не станут оголяться при мужчине. А ведь завершение игры в том и состояло, что и царица, и девушки ложились, обнаженные, на ее постель и предавались таким разнузданным забавам, прознай про которые их родные с ума спятили бы от позора. Самое смешное, по мнению столь же распутного, как и сестра, Темрюковича состояло в том, что девки не утрачивали девства, и когда особенно любимая царицына наперсница выходила замуж, ее окровавленные простыни были с честью предъявлены посрамленным гостям, мигом приглушив все пакостные шепотки.

Итак, Михаил Темрюкович не тронулся с места, и Кученей принуждена была притушить недовольный пламень в очах. Махнула девушкам: подите, мол, прочь, – и те нехотя уплелись в соседнюю палату, бросая на царицына брата неприязненные взоры.

Ничего, в другой раз натешатся! А ему надо поговорить с сестрой наедине.

Услышав, что девичий гомон в светлице затих, Грушенька осторожно приоткрыла дверь – и тут же испуганно отпрянула, увидев, что царица застыла в объятиях своего брата. Их поцелуй отнюдь не походил на родственный, и девушка отчаянно пожалела, что увидела это, что подтвердились самые пакостные слухи о взаимоотношениях обоих Темрюковичей.

Назад Дальше