Постепенно солдатик в рассказе начал главенствовать; Ангелина же стушевалась и бочком-бочком двигалась от фонаря в тень, а Никита, глядевший на нее тяжелым взором, безотчетно подвигался за ней, не замечая, что Ковалев примолк и вместе с Меркурием и капитаном с величайшим любопытством следит за этими маневрами. И все трое громко ахнули, когда Никита, сделав стремительный бросок, цапнул Ангелину за руку и рванул ее к себе.
– Ты почему домой не пошла, как я велел? – спросил он тихо, но в голосе его слышалась гроза, отчего Меркурий взвился и выкрикнул звенящим голосом, повинуясь зову ревнивого сердца:
– Да как вы смеете так разговаривать с дамой, господин поручик?!
И эта вспышка почему-то никого не удивила, тогда как дальнейшие слова Никиты: «Да вот уж смею, коли я жених ей! Люблю ее, если надобно, всему свету об том сказать готов!» – исторгли единодушный вскрик изумления и у Ангелины, и даже у капитана... И только Меркурий, побледнев так, что это было видно даже в зыбком свете фонаря, постоял мгновение, а потом пошел на неверных ногах куда-то в темноту.
У Ангелины сердце защемило, и, бросив умоляющий взгляд Никите, она торопливо погладила его пальцы – и была несказанно счастлива, когда он – медленно, нехотя – разжал руки и выпустил ее.
Между ними все было сказано сейчас: она принадлежала Никите душой и телом и не могла шагу более ступить без его согласия, однако ей было непереносимо, что в этот миг величайшего счастья друг ее Меркурий останется несчастен и безутешен, а потому долг ее сейчас – пойти за ним и примирить с неизбежным. А Никита как бы ответил ей, что любит ее и за эту жалостливость, и за милосердие, а все же пусть она не забывает, что принадлежит ему телом и душой, впрочем, как и он ей.
* * *Луна-предательница царила на чистом, без единого облачка небе, и Ангелина тотчас нашла, кого искала.
Меркурий плакал, уткнувшись лицом в грубо тесанные доски забора, и это укололо Ангелину прямо в сердце, она сама чуть не зарыдала от его страдания.
– Ох, ну что ты? – прошептала беспомощно. – Не надо, бога ради... Ну не молчи, скажи что-нибудь!
– Говорится: от избытка сердца уста глаголют, а у меня от избытка сердца уста немолвствуют, – не оборачиваясь, брякнул Меркурий.
Ангелина невольно улыбнулась: ее разумный друг верен себе!
– Ты не сердись, – ласково прошептала она. – Я его давно люблю, еще с весны! – «Ничего себе – давно», – подумалось тут же; и все же «с весны» означало – «до войны», а это будто целая жизнь с тех пор прошла.
– Как я смел бы сердиться? – шепнул в ответ Меркурий, кося на нее заплаканным блестящим глазом. – Счастия аз недостоин. Все по воле Господа свершилось, тем паче...
Он не договорил. Его перебил чей-то голос, и звук его, и нерусский выговор, и то, что он произносил, – все это было так внезапно, так ужасно, что Меркурий и Ангелина замерли, будто пораженные громом.
– У каждого своя добродетель и своя правда! Как различить, кто более угоден Богу или дьяволу: ты, праведник, она, эта дешевая шлюха, – или я, который сейчас убьет вас?
И в то же мгновение из густой тени забора вышел человек, и луна ярко высветила двуствольный пистолет, и саблю в его руках, и его распухшее, в кровь разбитое лицо. И кровью залитые рыжие волосы...
Моршан!
– Нет... – прошептала Ангелина, и Моршан в ответ щербато оскалился:
– Да!
При этом щелочки глаз его неотрывно следили за Меркурием; острие сабли стерегло каждое движение юноши, и, повинуясь выразительному жесту Моршана, Ангелина и Меркурий вошли вслед за ним в непроницаемую тень, где к боку Ангелины тотчас приткнулся пистолет, а к шее Меркурия прижалось лезвие сабли.
– Да, это я! – прокаркала тьма голосом Моршана. – Кулаков нескольких пьяных русских мужиков маловато, чтобы меня прикончить.
По-русски этот француз говорил очень недурно. Только вот акцент...
– Кстати, Ламираль и Сен-Венсен тоже здесь! – сообщил Моршан. – Да, да, мы все трое здесь... И все благодаря тебе.
– Что? – выдавила Ангелина, и Моршан с явным удовольствием ответил:
– Ты, красотка, указала нам путь! Ты нашла эту щель в заборе, эту ловушку для дураков, возле которой хитроумный капитан поставил часового. Сунься туда кто-то из нас – всему бы делу конец, но часовой схватил тебя... И пока вы орали друг на друга, мы без помех вошли. – Заметив, как Ангелина повернула голову, Моршан сказал: – Нет, нет, они не здесь! Они в том сарае, где гондола. Ваша «лодка-самолетка».
Меркурий шумно вздохнул, и Моршан резко повернулся в его сторону:
– Стой тихо, не то лишишься головы! Я был лучшим рубакой в старой гвардии императора, а еще до этого с полувзмаха снес головы не одному десятку проклятых «аристо» у нас в Шампани.
Он говорил и говорил, словно в каком-то опьянении, и Ангелина вдруг поняла, что это и впрямь опьянение победой: Моршан чудом избег смерти, его сообщники тоже живы, и дело, которое он уже считал проваленным, похоже, выгорит.
– Вы сожгли Москву, чтобы наша армия подохла там с голоду, – с ненавистью прошипел Моршан. – А мы сожжем ваш корабль, эту надежду старика Кутузова, а заодно устроим хороший костер в этом паршивом русском городе. Вы ведь, кажется, говорите: «Нижний – брат Москвы ближний»? Ну так оба брата обратятся в пепел.
Ангелине его угрозы казались сущей нелепостью: как это – трем французам сжечь целый город?! И тут она услышала стон Меркурия:
– Баллон... баллон наполнен горючим газом!
«Ну и что?» – хотела спросить Ангелина, которая даже и слова-то «газ» отродясь не слыхала, однако в голосе Меркурия звучал такой ужас, что ее тотчас же забило мелкой неудержимой дрожью.
– Да, мы знаем, что сегодня Дружинин намерен увести аппарат Леппиха в Санкт-Петербург. К подъему шара все готово. Да вот!.. – Голос Моршана вдруг сорвался на хрип: – О Пресвятая Дева Мария! Я не мог и вообразить...
Он умолк, околдованный зрелищем, которое внезапно открылось перед ним.
В безоблачно-ясном темно-синем небе, под огромным белым диском луны вдруг возвысился над землею огромный шар и завис, едва подрагивая от легчайшего прохладного ветерка, словно красуясь перед всем миром своими округлыми боками, на которых серебряно играли лунные блики, – рвущийся в вышину, прекрасный, живой, невообразимый летучий зверь!
Безмолвие владело крепко спящим городом, и Ангелина с детской обидою подумала вдруг, что завтра никто, даже дед, даже княгиня Елизавета, не поверит ее рассказам. Чтобы поверить, надо увидеть своими глазами, а завтра воздушный корабль уже будет далеко...
О Господи, но наступит ли завтра?
Она невольно застонала, и, как громкое эхо, ей отозвался крик Меркурия:
– Капитан! Уводите корабль! Скорее! Ско...
Он не договорил, и Ангелину обожгла мысль, что крик его мог быть не услышан, не понят... И тут почти тотчас же невдалеке послышались торопливые шаги и голос Никиты:
– Ангелина! Где ты?!
– Молчать! – прохрипел Моршан, и ледяное дуло уткнулось в горло Ангелины. – Молчать, не то – смерть!
Меркурий рванулся... Потом резко, коротко просвистела сабля, и горячие капли обожгли руку Ангелины.
Острый, пряный запах крови вдруг ударил в ноздри, тошнота подкатила к горлу... И никогда, даже впоследствии, не могла Ангелина распознать наверняка, явью или кошмаром помраченного рассудка было то, что она увидела в следующее мгновение.
Из густой тени забора выкатился какой-то круглый предмет, тускло блеснули остекленевшие глаза и оскаленные в предсмертном крике зубы, а потом – о Господи! – обезглавленный Меркурий рванулся на яркий лунный свет, воздев руки, словно взывая о помощи, сделал три неверных шага... И рухнул, успев и мертвый предупредить об опасности товарищей.
Ангелина еще успела услышать стук его тела, тяжело павшего на деревянные мостки, и этот звук слился в ее ушах с многоголосым криком ужаса... Все замелькало в глазах, шар взмыл, заслоняя собою луну... А потом земля и небо поменялись местами, и для Ангелины настала темная, беспросветная ночь беспамятства.
Часть II
ДОРОГА СТРАДАНИЙ
1
Цена ужина в сосновой роще
Минуло более месяца. На дворе стоял октябрь, и угрожающий призрак бесконечной русской зимы уже не таился за низкими серыми тучами, а сделался явью. Несколько раз выпадал снег, который уже и не таял; однообразным белым покрывалом сровняв и ухабы, и берега неширокой речонки, укрыл туши околевших лошадей, и замерзшие трупы, и проселочную дорогу, по которой медленно тянулась длинная колонна; и сторонний наблюдатель мог бы подумать, что сошел с ума или оказался на пути в чистилище, ибо путники сии напоминали призраков всех времен, народов и сословий. Рядом с шелковыми, всевозможных цветов шубами, отороченными дорогими русскими мехами, брели пехотные шинели и кавалерийские плащи. Головы путников были обмотаны платками всех цветов – оставалась лишь щелочка для глаз. Тут и там мелькала шерстяная попона с отверстием посередине для головы, ниспадавшая складками к ногам. То были кавалеристы, ибо каждый из них, теряя лошадь, сохранял попону; эти лохмотья были изорваны, грязны, прожжены. Теплая одежда стала едва ли не главным мерилом ценностей в том людском скопище, что еще недавно называлось великой и непобедимой французской армией. Теперь в этой армии не осталось ни наград, ни чинов, ни званий. Невозможно было отличить генералов и офицеров; как и солдаты, они надели на себя что под руку попалось. Их всех – командиров и рядовых – перемолола Россия.
Наполеон полагал, что занятие Москвы не замедлит привести к миру, условия которого будут продиктованы им самим. Эта мысль страшно беспокоила Кутузова: извещая императора Александра об оставлении Москвы, русский главнокомандующий особенно настаивал на том, чтобы не вступать в переговоры с врагом. И Александр доказал, что умел быть твердым, когда хотел. Он готов был удалиться даже в Сибирь, лишь бы не вступать в переговоры с Наполеоном.
Ну что же, француз утешался тем, что если не получил мира, то получил Москву! Однако этот богатый город с большими запасами продовольствия и удобными квартирами вобрал в себя вражескую армию, как губка – воду, и более месяца держал Наполеона в полном бездействии. А русской армии как воздух была нужна эта передышка.
За это время в ходе войны без каких-либо заметных событий произошел перелом – так трофей превратился в ловушку.
Вялое продвижение тех, кто составлял некогда гордость Франции, было внезапно нарушено взрывом, разметавшим по белому снегу кровавые клочья.
Толпа заметалась. Пешие кинулись врассыпную.
Молодой драгун, давно растерявший и остатки былого блеска, и все свои честолюбивые мечты, но сумевший сберечь коня, а вместе с ним – и надежду на спасение, сейчас изо всех сил пытался усмирить обезумевшее от страха животное. Гнедой плясал под ним, крутился как угорелый, норовя затащить туда, где кучно ложились ядра. Едва справившись с конем, драгун дал ему шпоры и вдруг почувствовал, как кто-то вцепился в его ногу мертвой хваткой.
Оливье де ла Фонтейн (так звали молодого драгуна) уже готов был освободить себя ударом сабли от этого опасного объятия, как вдруг увидел молодого человека, одетого в лохмотья. Волочась на коленях за всадником и устремив на него свои горящие глаза, тот восклицал:
– Убейте меня, убейте меня, ради бога!
В этом аду, где каждый молил о самом ничтожном глотке жизни, такая просьба буквально вышибала из седла, а потому Оливье спешился и нагнулся к незнакомцу. Тот дышал, но был полумертв. Даже у видавшего виды Оливье подкатила к горлу тошнота, когда он узрел бок несчастного, взрезанный, будто острой косой, осколком ядра до самого позвоночника... Его страдания представлялись невообразимыми.
Внутренне содрогаясь при мысли о том, что ждало этого беднягу, Оливье вновь вскочил на коня, пробормотав:
– Я не могу помочь вам, мой храбрый товарищ, и не могу больше оставаться здесь! Простите меня.
– Но вы можете убить меня! – исторг из себя раненый не то крик, не то стон. – Единственная милость, о которой я прошу вас! Ради бога! Ради... моей матери!
Он сделал слабое движение головой, и Оливье только сейчас увидел двух женщин, с мольбой простиравших руки к нему, будто к последней надежде. Точнее говоря, простирала руки одна – немолодая, схожая с умирающим юношей тем сходством, какое бывает только у матери и сына. Ее глаза были наполнены слезами, которые неостановимо скатывались на увядшие щеки. Ее руки, протянутые к Оливье, дрожали, а губы твердили одно:
– О сударь! Сударь...
Вторая женщина сидела в снегу, понурясь, однако не плакала, словно окаменела от скорби. Из-под ее капора выбивались золотисто-рыжие пряди, и Оливье невольно подобрался в седле, когда по нему скользнули самые прекрасные синие глаза, какие ему только доводилось видеть. Впрочем, молодая женщина едва ли замечала Оливье – она устремила безучастный взор куда-то вдаль, туда, где корчился от боли придавленный деревом солдат.
Оливье, мысленно попросив прощения у Бога, выхватил один из своих пистолетов и рукоятью вперед подал его несчастному.
Немолодая женщина дико вскрикнула:
– Фабьен! О Фабьен!..
Больше она ничего не успела сказать, ибо черные глаза юноши сверкнули дикой радостью, и он пустил себе пулю в висок с проворством поистине замечательным у человека штатского, каким он, несомненно, являлся, судя по одежде.
В это мгновение ядро ударило в землю совсем рядом, и конь Оливье, сделав безумный прыжок, унес своего хозяина на изрядное расстояние от страшного места.
Оливье не хотел оборачиваться, но все-таки обернулся.
Юноша лежал навзничь, тут же простерлась его мать. Оба были присыпаны снегом и вывороченной землей. А молодая женщина все так же сидела в сугробе, безучастно глядя вдаль, в заснеженный российский простор, в котором теряется все: и города, и люди, и русские, и французы, и смерть, и жизнь...
И тут веер нового взрыва закрыл от Оливье эту картину.
* * *Маман отчаянно рыдала, уткнувшись в мертвое тело, а Анжель по-прежнему смотрела вдаль. Боже мой, вот и нет Фабьена... А как же его любовь, которая, как он клялся, будет жить вечно? Умом она понимала, что вечно должна быть благодарна мужу и его маман, спасшим ее от толпы разъяренных русских; и вообще Фабьен был хороший, добрый человек, но Анжель знала, что для любви-власти он оказался слаб, эта любовь превратила его в тирана, который пытался утвердить над Анжель свою волю – словами, постелью, даже побоями. Он пускал в ход руки без раздумий – с молчаливого благословения маман, чьи черные глаза сияли еще ярче, когда она видела страдания Анжель от его пощечин.
Но почему, за что? Иногда Анжель думала, что, наверное, чем-то крепко досадила этим двоим – иначе с чего бы им так сладострастно мстить ей?
Судя по их рассказам, они были французы, некогда нашедшие в России приют от ужасов революции, но не утратившие связи с родиной и мечтавшие вернуться туда. Однако жестокие русские чинили им в том всяческие препятствия и однажды даже похитили Анжель и подвергли ее насилию. После этого она и лишилась памяти. Их жизнь подвергалась опасности, поэтому они ночью бежали в чем были из города, где жили, и долго скитались, пока не добрались до французской армии, расквартированной в русской столице. Однако бог войны оказался к ним немилостив: Москва сгорела, удача перешла на сторону врага, французы спешно отступали, вернее, бежали... И графиня д’Армонти с сыном и невесткою пополнили ряды беженцев.
Сначала Анжель плакала, металась, пытаясь понять, почему так холодно и одиноко сердцу возле двух этих самых близких для нее людей, но на этот вопрос они ответить не могли, хотя на всякий другой ответ был готов без задержки.
– Почему я так плохо говорю на родном языке, что поначалу попутчики даже с трудом меня понимали? – удивлялась Анжель, и ей поясняли, что ее родители давно умерли, а ее взяла на воспитание русская семья; люди невежественные, они были рады сбыть ее, бесприданницу, с рук, когда за нее посватался Фабьен.