Зима в раю - Арсеньева Елена 20 стр.


К чести его, надо сказать, что воля к сопротивлению не угасала в нем ни на мгновение. Едва очухавшись после достопамятного первого допроса, выхаркивая сгустки крови и шмыгая разбитым носом, из которого никак не переставала сочиться юшка (платка носового ему почему-то не оставили, отняли вместе с часами, ремнем от брюк и шнурками от ботинок, видно, он считался излишеством для врага народа), поэтому рубаха вся была в заскорузлой крови, он начал проигрывать в воображении новый допрос, на котором ему будут представлены новые обвинения. Скажем, окажись он в самом деле боевиком, замыслившим теракт, и понимай он всю безрезультатность стрельбы в вождя из рядов демонстрантов, он воспользовался бы, пожалуй, старым дедовским способом, оправдывавшим себя не единожды еще со времен народовольцев: бомбой. Правда, журналисту, не имеющему ни технического, ни химического образования, изготовить бомбу довольно сложно. Значит, у Русанова должны быть сообщники. И если в данном направлении заработает «светлая мысль» следователя, из Русанова начнут выбивать имена злосчастных его сообщников. Определенно привяжутся к университетскому профессору химии Земляникину, о котором Русанов несколько месяцев назад писал очерк.

Ну, хорошо – то есть плохо, конечно! – ну, предположим, следователь прицепится к Земляникину и «установит» его «преступную связь» с Русановым. Однако одних химикатов для бомбы мало. Для нее нужен корпус. Корпус, который начиняется взрывчатым веществом. Что может послужить корпусом? Небольшой полый металлический шар. Например, как что? У Александра Русанова почему-то не хватало воображения, чтобы представить себе подобный шар. Точно так же он не мог вообразить, кто в его окружении способен оказаться поставщиком таких шаров. Разве что следствие «установит» его очередную «преступную связь» – на сей раз с каким-нибудь токарем: скажем, с Сормовского завода. Честно говоря, ни токаря, ни вообще кого-то из сормовичей в знакомых у Русанова не было. Но если следствию нужно, их найдут.

Стоп! А зачем искать токаря? Зачем вообще шары? В какой-то исторической книге Александр Константинович недавно читал об эсерах, с которыми когда-то чуть не связался благодаря приснопамятной кузине своей, Марине Аверьяновой, наверняка уже покойной, потому что, окажись она жива, Мопся наверняка уже явилась бы в Энск, потрясая своими революционными заслугами, и свела бы счеты со всеми, кто когда-то имел отношение к ее злоключениям: лишению наследства, а потом аресту и ссылке. В первую очередь с Русановыми разделалась бы Мопся, не поглядела бы, что когда-то с Сашенькой и Шуркой играли вместе в серсо, в мяч, в куклы – во что они там еще играли, когда были малыми детьми? – что танцевали вместе в классах, которые устраивал Игнатий Тихонович для своей дочери, ее подруг и друзей. Да уж, она не поглядела бы, что родня! А впрочем, об эсерах теперь, через двадцать лет после революции, и упоминать-то смерти подобно. Даром что они – бывшие союзники большевиков, их всех под корень вывели, так что очень может быть, и Мопся сейчас где-нибудь в застенке тоже сочиняет оправдания – по поводу своих прежних боевых заслуг!

Ну что ж, кесарю кесарево…

Так вот об эсерах. Русанов когда-то читал, что боевики былых времен, случалось, начиняли взрывчатым веществом обыкновенные консервные банки, вывалив их содержимое – скажем, томатную пасту, – да еще закладывали туда гвозди, шурупы, гайки. Конечно, метать банку, может быть, и не столь удобно, как шар, однако убойная сила такого рукоделья бывала огромной.

Однако на что совершенно не хватило соображения Александра Русанова, так на то, чтобы додуматься, как открытые консервные банки, начиненные взрывчаткой, можно потом закрыть, чтобы при метании начинка из них не вывалилась. Понятное дело, какая может быть техническая смекалка у представителя гнилой интеллигенции, как назвал его следователь, сославшись на товарища Ленина!

А между прочим, в ту минуту у Русанова просто-таки язык чесался, чтобы сказать: хлесткое выражение революционного словаря товарищем Лениным не более чем повторено. А принадлежит оно… Нет, не Сталину, как может показаться. И не Троцкому. И даже не Василию Ивановичу Чапаеву, который в известном фильме (замечательном фильме, признавал Русанов, при всем своем тайном презрении к советскому кино!) припечатал Фурманова: «Гнилую интеллигенцию поддерживаешь!» – за то, что комиссар спас от командирского гнева двух фельдшеров, отказавшихся экзаменовать на доктора деревенского коновала.

Однако Русанов прекрасно знал, что (вот удивились бы Чапаев и следователь!) впервые данное выражение употребил… самодержец всероссийский Александр III. У Русановых в домашней библиотеке имелась книга «При дворе двух императоров» – мемуары фрейлины Анны Тютчевой, дочери великого Федора Ивановича Тютчева. И в ней рассказывалась такая история.

После кровавого убийства Александра II и приговора банды Софьи Перовской к повешению либеральная пресса стала давать новому императору жалостные советы: убийц, дескать, надо помиловать, и тогда преступники от такого великодушия державной власти раскаются, и восторжествует вселенская любовь.

Среди людей, которые требовали помилования для убийц, оказались профессор Владимир Соловьев, сын знаменитого историка Сергея Михайловича Соловьева, а также гуманист и страстный охотник до всяческой водоплавающей и летающей дичи граф-писатель Лев Толстой. Последний отправил императору окольными путями письмо, в котором показал себя уже не гуманистом, а просто деревенской кликушей: «Простите, воздайте добром за зло, и из сотен злодеев десятки перейдут не к вам, не к ним (это неважно), а перейдут от дьявола к Богу, и у тысяч, у миллионов дрогнет сердце от радости и умиления при виде примера добра престола в такую страшную для сына убитого отца минуту».

Александр III в ответ только плечами пожал и подумал, что не зря ему говорили, будто Толстой в последнее время явно не в себе. Не у злодеев просит снисхождения к тем, кто у них на прицеле, не жертв просит пожалеть, а убийц! Царь распорядился передать писателю, что, если бы покушение было совершено на него самого, он подумал бы о снисхождении, но «убийц отца не имеет права помиловать».

Что касается Анны Федоровны Тютчевой, то фрейлина сама слышала, как раздраженный Александр III отбросил кипу «прогрессивных» газет, полных призывов к милосердию, и воскликнул: «Гнилая интеллигенция!» Вот так-то, господа товарищи.

Русанов вдруг ощутил страстное желание перечитать мемуары Тютчевой, и Александры Смирновой-Россет, и Николая Греча, и Феликса Вигеля (он вообще любил читать мемуары, и особенно полюбил в последние «грозовые», как пели в советских песнях, годы). Но однажды ненастной ночкой эти и подобные книги, в которых мало-мальски лицеприятно отзывались о «народных угнетателях», они с сестрой Сашенькой хорошенько запаковали в клеенку и унесли в дровяной сарайчик, где надежно спрятали за поленницу. От греха подальше! Между прочим, сделали так по совету не кого иного, а товарища Верина… Загадочное он существо, Верин. Честное слово, двуликий Янус, сплошная катахреза, а не человек, враг и друг в одном лице! Строго говоря, Верин, предварительно запоем перечитав всю русановскую библиотеку, советовал опасные книжки в печке сжечь, но устраивать аутодафе у старшего и младшего Русановых, а также у Александры рука не поднялась, поэтому мемуары Тютчевой et cetera ждали своего времени (эх, эх, придет ли времечко? Приди, приди, желанное!) в дровянике.

Русанов подумал, что сам Бог его, видимо, оберег от того, чтобы не уподобиться лягушке-путешественнице из сказки Гаршина: не продемонстрировать свою эрудицию на допросе. Тогда он уж точно не ушел бы живым из кабинета следователя!

А впрочем, Бог с ней, с интеллигенцией, гнилой или вполне доброкачественной. Русанов вернулся мыслями к своим заботам, в частности – к продумыванию ответов на могущие возникнуть вопросы, вернее, обвинения.

На чем он остановился? На консервных банках, открытых и наполненных взрывчатым веществом. Как их снова закрыть? Выходило, что нужно крышки запаивать. Однако даже Русанов, при всей своей технической и пиротехнической безграмотности, понимал, что мирное сосуществование раскаленного паяльника и гремучей смеси так же невозможно, как мирное сосуществование двух антагонистических общественных слоев.

Что же делать?

Но воображения у Русанова не хватило. Вдобавок в камере начался «великий поворот», и он наконец-то отвернулся от зловонного бака с парашей. Облегчение было таким огромным, что Русанов, утомленный совершенно абсурдной мыслительной работой, уснул крепким, милосердным, спасительным сном, каким не спал еще ни разу после ареста. Во сне он видел себя идущим в колонне демонстрантов по Красной площади с авоськой, нагруженной консервными банками с открытыми крышками, в окружении «сообщников» с такими же авоськами. Выглядели они смешно, однако Русанов чувствовал ужасный страх. Он не хотел видеть лиц этих людей! Он боялся, что на допросе не выдержит побоев и выдаст их, а так, не зная, кого он мог выдать? Он шел и старательно отворачивался. И вдруг один из «сообщников» резко повернулся к нему. Это был Верин… Нет, не Верин, а Мурзик. Мурзик, кошмар дней и ночей Шурки Русанова осенью шестнадцатого и зимой семнадцатого года! И все вокруг мигом обернулось тем прошлым кошмаром, когда во дворе острога был убит Георгий Смольников, до полусмерти избит Охтин, а сам Шурка отброшен толпой и отделался только сломанной ногой.

Ту страшную сцену Русанов – он твердо знал это! – не забудет до последнего своего часа. Он не раз видел ее в ночных кошмарах, но сейчас все было иначе. Не Охтина терзала, избивала толпа посреди Красной площади, а Мурзика. Обезображенный труп, лежащий посреди тюремного двора, – был труп не Смольникова, а Мурзика. И даже юнцом со сломанной ногой, лишившимся сознания от боли, был не Шурка Русанов, а Мурзик.

Сам же Русанов смотрел на всю картину со стороны, вернее, как бы откуда-то свысока и издалека, словно бы с трибуны Мавзолея, отчего некоторые детали происходящего были смазаны и плохо различимы. И криков толпы он почти не слышал, только какой-то хриплый стон, раздававшийся, чудилось, со всех сторон.

Внезапно его с двух сторон подхватили какие-то люди, подхватили и принялись поворачивать на бок. Русанов сопротивлялся – они тыкали его в спину и твердили: «Да повернись ты, какого черта не ворочаешься?»

Русанов вскинулся, отгоняя кошмар, просыпаясь… Да это очередной «великий поворот», происходящий в камере! Он лежал неподвижно и мешал своему соседу, вот его и ткнули чувствительно. И вовсе не стон никакой отдавался в ушах, а дыхание и храп страдальцев, населяющих камеру…

Русанов опять устроился лицом к параше и привычно задержал дыхание. Чуть разлепив веки, он заметил, что в камере стало светлее. Ага, значит, уже брезжит ранний весенний рассвет… Интересно, удастся ли еще поспать до шести, до побудки?

Снова смежил веки и, уплывая на зыбкой волне дремоты, подумал: «Меня вчера не вызывали на допрос. Наверное, сегодня…» И слабо улыбнулся, вспоминая «консервные банки»: «Кажется, я ко всему готов!»

Русанов ошибся. К тому, что его ожидало, он был совершенно не готов.

* * *

Из сугробов Александра выбралась на более или менее проторенную тропу и, скользя на наледях, побежала по ней, не глядя на памятники, которые сто раз видела, и не читая надписи, которые знала наизусть.

Вот великолепный мраморный ангел, печально склонившийся над надгробием. Там написано: «Елизавета Михайловна Румянцева. Родилась 11 сентября 1842 года, скончалась 7 апреля 1862 года». Это могила ресторанной хористки, в которую влюбился богатый француз. Она умерла родами, и неутешный поклонник поставил роскошное надгробье, прежде чем вернуться в Париж, к жене и детям. Чуть дальше плита, на которой живого места нет от надписей. Начинается она со слов: «Здесь покоится прах генерал-майора Ивана Петровича Данилова», а дальше перечислены сражения, в которых он участвовал во время войны 1877—1878 годов. А умер геройский генерал от холеры в 1892-м. Поэтому эпитафия и завершалась печальным двустишием: «В боях судьба его хранила – коварная болезнь в могилу уложила».

А вот братская могила. Тяжелая глыба гранита – Александра помнила, как ее осенью девятнадцатого года привезли на подводе, а потом на руках принесли на кладбище, чтобы поставить над могилой чоновцев, убитых в Запрудном. В селе засели несколько бывших офицеров, тайно ушедших из Энска еще зимой восемнадцатого, когда губчека начала охоту на всех, кто служил в царской армии на мало-мальски значимых постах. Именно тогда исчез из Энска Дмитрий вместе со старинным другом Витькой Вельяминовым. И Саша потом долгие годы думала, а не был ли он среди тех офицеров в Запрудном, которые убили энских комсомольцев, а милосердную сестру, бывшую среди них, сначала изнасиловали зверски, а потом, еще живую, прибили гвоздями к дереву, под которым свалили кучей трупы чоновцев. И подожгли…

Саша всегда молилась, чтобы Дмитрия там не было. Казалось бы, что особенного, они чужие теперь, жив ли он, мертв ли, они все равно никогда уже не встретятся, разве что в том мире, который отменили своими безбожными декретами большевики, но который все равно существует – существует и дарует надежду всем умирающим. Казалось бы, ей должно быть все равно, обагрены ли кровью руки ее бывшего мужа или нет. Да, ей было бы все равно, когда бы ту сестру милосердия, которая задохнулась в дыму и истекла кровью, вися на дереве, не звали Тамарой Салтыковой…

Да, это была она.

Тамара и Саша продолжали работать в госпитале и после того, как вместо раненых защитников отечества туда стали везти раненых защитников «красного революционного Отечества». Среди них оказался однажды семнадцатилетний Ванечка Пермяков. При виде его Саша так и ахнула: голубые ясные глаза, россыпь соломенных кудрей, точеные черты красоты неописуемой. Кроткий взор его с дымкой страдания был бы под стать ангелу, неземному и безгрешному созданию. Тамара заливалась слезами над его изможденным, изнуренным болью телом. Она не отходила от Ванечки и выходила-таки его в ту нечеловеческую зиму восемнадцатого года. Кормила с ложечки не месивом несъедобным, которое давали в госпитале, а тем, что приносила из дому: кашей, сваренной на молоке (его на базаре выменивала Анна Васильевна, Тамарина мать, на прелестные дочкины платья, сшитые еще в ту пору, когда черноглазая, черноволосая Тамара считалась одной из завидных невест Энска и еще не повредилась в уме), яйцами, купленными Анной Васильевной после продажи медали мужа, умершего в 1905 году от японских ран, белыми булками, испеченными из муки, вырученной в обмен на Тамарины нарядные сапожки на каблучках… Да, до двадцать первого года много чего можно было выменять за хорошие вещи у крестьян, уж потом грянул на Волге страшный голод, когда в городах, пожалуй, сытнее было жить, а в деревнях, дочиста обчищенных продразверсткой, доходило и до людоедства.

То, что Тамарой движет не только жалость и милосердие, Саша поняла сразу. Она ведь и сама болела неизлечимой болезнью, называемой любовь, а потому легко распознала симптомы хвори у подруги. Ну да, влюбилась сестричка в раненого солдатика – история стара, как мир. Беда лишь в том, что при своей ангельской, неземной внешности Ванечка Пермяков имел натуру… нет, не дьявольскую, а самую обыкновенную мужскую, очень даже земную, и, окрепнув, выздоровев и попользовавшись всем тем, что ему с радостью отдала красивая (спору нет, очень красивая!), но слабоумная сестра, бывшая к тому же постарше его двумя-тремя годами, он к ней совершенно охладел и начал вовсю ухаживать за другими сестрами, благо очень многие особы женского пола при виде его цепенели от восторга и были при первом же свидании готовы на все. На счастье Тамары, она была совершенно свободна от разъедающей душу ржавчины, которая зовется ревностью. Что бы ни делал Ванечка, для нее было благом, и даже когда распоясавшийся «ангел» начал пускать в ход руки – просто так, от куражу, от избытка неизрасходованной злобы на мир, – Тамара и побои переносила с восторгом. Ну как же – бьет, значит, любит! Летом девятнадцатого Ваня вступил в комсомол и записался в чоновский отряд. ЧОН – части особого назначения – так назывались молодежные боевые отряды, созданные для подавления крестьянских восстаний, которые то тут, то там вспыхивали в губернии (да что в губернии – по всей России). Тамара не выдержала разлуки с Ванечкой и записалась в отряд санитаркой – так называли теперь милосердных сестер, чтобы старое словосочетание не напоминало о проклятом буржуазном прошлом. Какое, в самом деле, может быть милосердие при кровавом революционном терроре, которым большевики ответили на ранение товарища Ленина и убийство товарища Урицкого? Но Тамаре все равно было, как ее называют – санитаркой, сумасшедшей или, просто и грубо, красной шлюхой. Только бы быть рядом с Ванечкой! Только бы с ним не расставаться до смерти!

Назад Дальше