Об этом она молила Бога – ну и вымолила.
О страшной участи Ванечки (ему, как и прочим захваченным в плен чоновцам, выкололи глаза и вырезали на груди кровавую звезду) и Тамары, изнасилованной и прибитой к дереву, рассказал один из крестьян, видевших кровавую расправу. Именно крестьяне хоронили обгорелые трупы после того, как офицеры ушли из села, спасаясь от наступавших красногвардейцев. Ох, на беду развязал язык тот крестьянин! Село – в отместку «за пособничество белобандитам» – было сожжено, все жители расстреляны. Насколько знала Саша, на месте сожженного Запрудного теперь только крапива да полынь растут. Никто не стал селиться там заново, хоть и место хорошо – на высоком волжском берегу, и земли плодородны, что редкость в Энской губернии…
Похороны чоновцев, чьи трупы, наспех закопанные на месте казни, потом вырыли и перевезли в Энск, были страшным событием даже осенью девятнадцатого года. Казалось бы, ко многому уже привыкли люди, ан нет – давно не лилось столько слез и не раздавалось таких отчаянных рыданий, как в тот день. Александра смутно помнила себя, бьющуюся в руках отца и Шурки, которые едва удерживали ее. Хотела кинуться в могилу и тоже умереть. Все, всю юность свою оплакивала она и хоронила в тот день, все милое прошлое уходило в землю вместе с Тамарой. Так, как в тот сентябрьский ясный день, она не рыдала никогда раньше – и не будет рыдать впредь. Словно все слезы, прежде не выплаканные, тайные, запретные, в груди спекшиеся, вырвались, пролились наконец. Лились они бесконечно, не принося облегчения, и чудилось Саше, что в закрытых гробах, обтянутых кумачом, не безвестные ей чоновцы лежат, а те, кого она любила, с кем дружила, с кем враждовала, те, кто умер и о чьей судьбе она не знала ничего, мало того – чувствовала, не узнает уже никогда: Варя Савельева, муж Дмитрий, Григорий Охтин, Марина Аверьянова…
Неподалеку от братской могилы лежал и Игорь Вознесенский, убитый в восемнадцатом году пьяным матросом.
На его похороны Саша не пошла – не смогла. Она даже не знала о них: металась в жару, сбитая с ног той же эпидемией инфлюэнцы, от которой умерла Даня и которая зимой восемнадцатого унесла столько жизней. Потом уже Клара Черкизова рассказала ей, как погиб Игорь. А позже показали ей скромную могилку совсем близко к восточной стене Петропавловской церкви, в той части кладбища, где хоронили энских актеров с тех самых пор, как церковь разрешила погребение лицедеев по христианскому обряду, а не за оградой кладбищ, словно самоубийц и преступников.
В шестнадцатом году здесь похоронили Якова Грачевского. Это имя имело для Саши Аксаковой особенное значение. На поминках Грачевского она заполучила наконец в свои объятия человека, за обладание которым душу готова была дьяволу продать, но… видимо, дьяволу ее душа показалось слишком неважной ценностью, потому что не пошло у них с Игорем дело дальше одной встречи. Вознесенский отшатнулся от нее, словно бы ужаснулся невзначай свершенного греха, смертного греха – ведь он, как язвила Клара Черкизова, был болен верностью жене. А Саша была больна страстью к нему, к чужому мужу, и единственная встреча, конечно, не утолила ее голода, ее жажды, а только разожгла, распалила. «Я была в раю!» – думала она, воротясь домой после того свидания. Но райские цветы замерзли зимой… Ей чудилось, одна сплошная, беспросветная зима настала в ее сердце с тех пор, как она обнаружила, что и даром не нужна своему любимому. Его имя – Игорь, в котором ей всегда чудился чуть горьковатый, дымный привкус, стало теперь невыносимо горьким, как слово «горе».
Они не встречались больше. Только один раз Саша случайно увидела его: увидела приехавшую в город жену Вознесенского, увидела, с каким пылом кинулся Игорь в ее объятия…
Это был страшный день – митинги на улицах, бунт в остроге, убийство Смольникова, трагедия с Охтиным и Шуркой. Было не до разбитого сердца… но именно это разбитое сердце и причиняло куда больше мучений, чем какая-то там революция, и голод, и холод, и болезнь Шурки, и даже смерть любимой тети Оли и Дани. А потом Саша заболела сама.
Как раз тогда комитет недавно образованной Волжской флотилии пригласил на праздничное выступление ведущих актеров городских театров. От драматического направлены были Клара Черкизова и Игорь Вознесенский. Клара в своих накрахмаленных марлевых юбках, с успехом исполнявших роль бархатных, как всегда, пела ариетки из «Сильвы», «Летучей мыши», «Фиалки Монмартра» (как же, как же: «Частица черта в нас заключена подчас! И сила женских чар в груди рождает жар! Карамболина, Карамболетта! Ты светлой юности мечта!» – et cetera). А Игорь, тоже как всегда, читал стихи своего любимого Блока. Времена с тех пор, как в госпитальной палате он прочел строки про петроградское небо, которое мутилось дождем, про то, как на войну уходил эшелон и в том поезде тысячью жизней цвели боль разлуки, тревоги любви, и тогда-то отнюдь не с восторгом принятые, изменились вовсе уж безвозвратно. Публика вокруг собралась озверевшая, способная не просто матом покрыть, а дать в морду актеру – осколку отжившего мира! – в любую минуту, поэтому Игорь выбрал самые новые, самые современные, самые что ни на есть просоветские стихи своего любимого, пусть и заблудшего, пусть и потерявшегося в революционных вихрях поэта.
Он читал только что опубликованную поэму «Двенадцать».
Ну что ж, поначалу публика воспринимала ее строфику – неуклюжую, словно бы ужаснувшуюся тематикой, – весьма снисходительно, а когда речь зашла о Кате толстоморденькой, у которой на шее шрам не зажил от ножа, отмякла и даже начала улыбаться. Ну как тут не порадоваться призыву:
Или:
А еще лучше:
Что и говорить, внимательно слушали чтеца. И даже не кричали: «Скорей давай, чего развел шарманку!» – хотя поэма длинная. Но вот Игорь дошел до последних строк:
Настало молчание. Потом кто-то неуверенно захохотал. А затем встал какой-то матрос, опоясанный, как водится у этой братии, пулеметной лентой, и, лениво, буднично проговорив:
– Какой тебе, к непотребной матери, Христос?! Контру в наших революционных рядах разводить не дам! – разрядил в грудь Игоря Вознесенского свой маузер.
Он и Клару, наверное, пристрелил бы, да опомнились братки, заступились за «арфистку». Они же помогли обезумевшей, рыдающей Кларе увезти мертвого Вознесенского в морг.
Клара не смогла описать того матроса, того убийцу: страх стер у нее память. Вроде рыжий он был, огромного роста. А Саша вдруг вспомнила, как они стояли с Игорем на площадке госпитальной лестницы и он говорил – тихо, бессвязно, словно в бреду: «Я, понимаете ли, трус. Однажды видел сон о том, как меня в упор расстреливает какой-то рыжий и ражий мужик… стреляет раз, и два, и три, стреляет из маузера, пули вырывают из меня кровавые лохмотья, а я все живу да живу, распадаюсь на части, но никак не могу умереть… Страшный сон, согласитесь?»
Сон оказался не только страшным, но и пророческим…
Игоря Вознесенского похоронили тихо. На погребении было несколько актеров да жена его, приехавшая из деревни. Но с тех пор смотрела за его могилой только Александра. Кларе было совсем уж не до того, особенно с тех пор, как она стала гражданкой Кравченко. Ну а жена Игоря в городе больше не появлялась. О ее судьбе, о судьбе сына и дочери Игоря никто не знал. Возможно, они стали жертвой расправы над всеми «бывшими», над всеми помещиками – страшной, кровавой расправы, прокатившейся по губернии. Тогда и Маргарита Владимировна Аксакова, свекровь Саши, мать Дмитрия, погибла. Наверное, и Елена Вознесенская – тоже.
То, что Игорь умер, ничего для Саши не изменило. Как любила его неизбывно, так и продолжала любить. Прежде был он для нее недоступен – оставался таким и теперь. Но эта любовь затмевала в ее сердце все другие чувства: к живым она была просто привязана – к отцу, брату, дочери, а его, мертвого, – истинно, вечно, самозабвенно любила. И хоть, идя на кладбище, она вроде бы шла навестить тетю Олю, Даню, Тамару, стариков Русановых, отцовых родителей, – на самом деле приходила она к Игорю и ради Игоря.
Именно ради него бросилась Александра нынче утром на Петропавловское кладбище, назначенное к сносу, – ради спасения его скромного, покосившегося за двадцать-то почти лет деревянного креста, на котором написано – «Вечно любимому». Надпись сделала жена Игоря, но вышло так, что любить его – вечно любить! – предназначено было Александре.
* * *«Правду она говорит или провокация?»
Сердце билось в горле.
Господи, зачем, зачем ему это? Да какой черт принес ее сюда, сумасшедшую девчонку!
У Дмитрия было такое ощущение, будто он шел себе мирно по улице, и вдруг девица в дурно сшитом сером костюме кинулась на него – ни с того ни с сего! – и расцарапала ему лицо, да так, что кровь падает на панель. Боль пронизывала все его существо.
Зачем, зачем она лишила его душевного покоя, чувства обретения утраченного, давно забытого счастья и уверенности в завтрашнем дне?
Дмитрий залпом осушил рюмку, зажал обожженный рот. Надо было запить, да вот и графин с водой. Однако он не понимал, что из графина можно налить воду в стакан, погасить пожар, бушующий в глотке. Все равно разгоревшееся горем сердце не могло пригасить ничто. Ничто!
Самое страшное, что незнакомка сдернула благостное покрывало со всех его затаенных страхов, опасений, подозрений… нет, не подозрений, а уверенности в том, что он совершил страшную, может быть, непоправимую ошибку, придя на рю Дебюсси… И теперь нет спасения ни для него, ни для его семьи. Он, как жалкий страус, прятал голову в песок, а между тем…
– Господи, – жалобно выдохнул он, – помоги…
Внезапно девушка, смотревшая на него неотвязным, прилипчивым, жадным взглядом, скользнула глазами в сторону, ахнула, подхватилась, прижала к груди руки и, бросив:
– Не выдавайте меня, соврите им что-нибудь! – кинулась к лестнице, ведущей в подвал, в приватные помещения бистро, в том числе и туалет.
Дмитрий, ничего не понимая, поглядел ей вслед и увидел, что спуститься она не успела: на первой же ступеньке была перехвачена… Сергеем. А он-то откуда здесь взялся?
Девушка билась в руках Сергея, потом подошли еще двое каких-то с простыми, несколько даже корявыми русскими лицами, странно смотревшимися в обрамлении мягких модных шляп и драповых пальто с подложенными ватой, по моде, плечами. Девушка посмотрела на одного, на другого – и покорно дала себя увести. Однако у самой двери вдруг обернулась, бросила на Дмитрия отчаянный взгляд… Дверь за нею захлопнулась.
На Дмитрия, на Сергея, застывшего около его столика, оборачивались посетители бистро.
– Пойдемте, – сердито сказал Сергей. – Тут невозможно разговаривать. Как бы полицию не вызвали.
В самом деле, такого можно было опасаться: стоявший за стойкой хозяин – с усами и вызывающим коком на лбу – с некоторой нерешительностью переводил взгляд с подозрительных русских на телефонный аппарат, висевший на стене.
Дмитрий напялил куртку, обмотал шею шарфом. Сергей застегнул свое добротное, такое же, как у тех двух мужчин в шляпах, пальто, тоже сунул нос в шарф и неразборчиво проговорил:
– Что-то куртка у вас легковата, я еще давеча хотел сказать. Не боитесь простудиться?
Дмитрий промолчал.
Сергей глянул исподлобья и приоткрыл перед ним дверь.
Дмитрий чуть обернулся и увидел, что хозяин бистро смотрит им вслед с нескрываемым облегчением. Да, для него все неприятности с уходом этих двоих закончились. А для Дмитрия?
Аксаков глубоко вдохнул влажный прохладный воздух и ощутил, как утихает пожар в глотке.
Огляделся. По набережной спешили редкие прохожие. Вдали светилась украшенная электрическими огнями Эйфелева башня. Пахло сыростью от Сены, медленно струящейся в гранитных берегах. Около бистро было пусто. Ни следа странной девицы и тех двоих в мягких шляпах, которые вывели ее. Но неподалеку приткнулся к тротуару приземистый черный «Шевроле». Стекла слепо, таинственно поблескивали в стремительно сгущавшихся сумерках. Такое ощущение, что там кто-то чиркнул спичкой, прикурил.
Наверное, в авто и сидят те двое и темноволосая девушка. А что, если кто-то из них прижигает ей сейчас спичками подбородок и требует сказать, что она наговорила в бистро своему собеседнику?
Дмитрия так и передернуло.
– Ну вот, я же говорил! – буркнул Сергей. – Зябко, да?
Дмитрий снова промолчал.
– Погодите. Давайте закурим, – приостановился Сергей, сойдя с крылечка на тротуар. – Хотите? – В руках его была пачка непременного «Gitanes».
Дмитрий качнул головой. Еще в тридцатом, в период особенно острого безденежья, он бросил курить из экономии и не хотел больше начинать. Сначала запах табака, вкус сигареты даже снились, а потом перестали. Ну и ладно, зато стал лучше различать ароматы. Как остро чувствуется сейчас влажный дух опавшей, умирающей платановой листвы, раздавленной ногами прохожих…
– Ну и что она вам наговорила, эта сучка? – спросил Сергей. Оттого, что он в ту минуту закуривал, голос его звучал неразборчиво.
Дмитрий все молчал. Он ждал подобного вопроса. Ну и какой толк, что ждал? Как ответить? Опять соврать, как соврал недавно про Шадьковича? Но Сергей сразу понял, что он врет. Ему не откажешь в проницательности, этому большевизану! Однако смятенные слова Шадьковича – просто детский лепет по сравнению с тем, что обрушила на него девица в сером. И вообще, Шадькович – одно, а незнакомка – совсем другое. Там, можно сказать, боевой офицер, ну, не офицер, но врач, бывший военный, проведший всю Гражданскую по ту же сторону баррикад, что и Дмитрий. В бою нужно защищать товарища, если его оружие вдруг дало осечку. Дмитрий и защитил, прикрыл Шадьковича. А молодая женщина, которая причинила ему столько боли… Кто она? Откуда взялась? Как ее зовут? Чего ради Дмитрий должен из-за нее подвергать опасности свою жизнь? И не только свою… А то, что опасность сейчас подступила очень близко, Дмитрий чуял всем существом. Понятно, что деятельность свою здесь русские (вернее, советские) ведут наполовину на нелегальном положении. Не стоит удивляться, что они подозрительны и так или иначе избавляются от всех, кого подозревают. Дмитрий, слава богу, давно уже не мальчик в матроске, прекрасно понимает, какой Рубикон перешел, когда переступил порог дома на рю Дебюсси. И любой его неосторожный шаг чреват бедой не только для него, но и для близких.
Почему он должен строить из себя благородного рыцаря Байярда? Может быть, девица – вульгарная провокаторша, подосланная тем же Сергеем. А если даже и нет, если ее слова шли от сердца, кто даст гарантию, что сейчас там, в машине, уличенная и припертая к стене, может быть, избиваемая и пытаемая (что ж, a la guerre comme a la guerre, если хочешь, чтобы с тобой обращались, как с женщиной, не лезь в мужские игры!), она не льет крокодиловы слезы, не кается в том, что было и чего не было, не выворачивает наизнанку всю ситуацию и не чернит Дмитрия такой черной краской, от которой он уже никогда не отмоется. Да и Бог бы с ним самим – черная, смертельная тень падет на его семью.
Да ради Тани и Риты он…
Дмитрий вскинул голову. Сергей уже прикурил, затянулся и сейчас держал сигаретку на отлете, рассеянно водя глазами по сторонам, будто ответ Дмитрия и не имел для него никакого значения и ему все и так заранее было известно.
А если в самом деле так?
Дмитрий угрюмо сказал:
– Она села ко мне за столик и сказала, что шла за мной от самой рю Дебюсси, от того дома, где ваше «Общество». Ну да, я мельком видел ее там, но не заметил, как она за мной следила. Она сказала, что вы все – страшные люди, убийцы, что я должен немедленно бежать, если не хочу погибнуть сам и погубить свою семью.