Крупный, пышно-седой, насмешливо-ленивый, Шик говорил мне севшим стариковским голосом:
— Время сейчас такое, что никто ничем не дорожит. Если это только не наличные. В газете написано, что через могилу Иоганна Себастьяна Баха провели шоссе. А отвернуть немного в сторону им было кисло? Такь?
Он смешно говорил — выкидывая из слов или вставляя по своему усмотрению мягкие знаки. А твердых знаков он, видимо, вообще не признавал.
— А раньше были другие времена? — спросил я. — Сахар слаще, погода лучше?
— Украинский сахар фирмы Бродского был таки слаще, засмеялся Шик. — Я ведь его помню. А теперь мы едим кубинский. Но у меня диабет, а камни гремьят в пузыре, как медьяки в копилке, — меня лично это уже не гребьет. Такь? Хотя имею я в виду другое…
— Я вас так и понял, Наум Абрамович, — заверил я. — Вы говорили о войне…
— Ну да… Как я вам уже говорил, до войны я работал в еврейском театре в Харькове…
— Простите, — перебил я, — значит, я не понял. Вы сказали про работу в театре, но ведь еврейский театр был в Москве?
Шик выпустил дымовую завесу, грустно заперхал.
— Пхе! В Москве! В Москве был ГОСЕТ — главный еврейский театр страны. Нынешнее поколение уже не помнит, что до войны у нас было четырнадцать еврейских театров — в Белоруссии, на Украине, в больших русских городах. Их закрыли, наверное, в честь победы над фашизмом — другого объяснения у меня нет…
— Наверное, — кивнул я.
Шик не спеша продолжал:
— Сейчас мне шестьдесят пять лет, а летом сорок первого мне было двадцать семь, и в мае месяце меня взяли на военные сборы в лагеря. Так что на второй день войны я уже сидел в окопах, а вернее говоря, бежал с остальными от немцев. А мои все остались в Харькове, такь их всех там и убили.
Шик легко, по-стариковски вздохнул.
— А как вы в Минске оказались?
— Это уже после войны. Я ведь был совсем вольной птицей, ни кола, ни двора, ни семьи — ничего. Поехал в Москву — в ГОСЕТ, к Льву Михайловичу Пульверу. Он был у нас за главного — для евреев-музыкантов, я имею в виду. И композитор прекрасный, и аранжировщик, и дирижер замечательный. А главное — человек хороший. Выслушал он меня, повздыхал — рад бы, да сами еле держимся. И пристроил меня сюда. Такь я здесь и застрял, вот до сих пор околачиваюсь…
— Женились, наверное? — подсказал я.
— Было, — засмеялся старик. — Дважды. Но первая жена пила. Вы слышали такое, чтобы еврейская женщина пила водку. И как пила! Пришлось сбежать…
— А вторая? — полюбопытствовал я.
— Хорошая женщина. Светлая ей память. В прошлом году похоронил ее. И опять остался один. Вот такь…
Я искренне посочувствовал ему — у старика был стереотип одинокого человека. В его легкости, в мягкой насмешливости была печаль разъединенности с людьми. Не от гордыни — мне угадывалась в нем мучительно преодолеваемая с юности застенчивость, прозрачно замаскированная под снисходительность.
— Наум Абрамович, вы начали рассказывать о сдаче спектакля «Константин Заслонов»…
Шик махнул рукой, зажег спичку, закурил погасшую трубку.
— По-моему, это была полная ерунда. Но его представили на Сталинскую премию, и тут началось! Как в том анекдоте — сначала шумиха, потом неразбериха, потом поиски виновных, затем наказание невиновных и, наконец, награждение непричастных. Ну, награждение — ладно. А наказали так, что не приведи Господь…
— В каком смысле? — осторожно спросил я.
— Так ведь Михоэлс как раз возглавлял ту самую комиссию из Москвы. Можно сказать, я чуть ли не последний видел его на этом свете… — И будто застеснявшись своей нескромности, он жалобно усмехнулся извиняющимся смешком и ушел в уединенность своих воспоминаний. Он, наверняка, курил трубку, чтобы прятаться от собеседника в клубах дыма. Оттуда, из-за маскирующей его завесы, сказал он стесненным голосом:
— Ах, какой добрый, хороший человек пропал… Я уже не говорю — какой артист… Великий-таки артист был…
— А как это случилось?
— На них налетела машина… С ним был еще один человек, — помолчал, покряхтел, недоверчиво покачал головой и добавил, словно себе объяснил: — Шли два человека по тротуару, и вдруг на них налетел грузовик. На тебе!
— Как же это вышло — такой дорогой гость, такой важный человек ходил пешком?
— Ах, что вы говорите! Его везде возила наша «эмка» директорская. Но тут он решил погулять! Ему захотелось свежего воздуха! Он ведь шел в гости — это где-то рядом… Не захоти он свежего воздуха, может быть, ничего бы и не случилось! — старик нервно пробежал пальцами по длинному мундштуку, и, если бы трубка имела голос, я бы, наверное, услышал голос тревоги, тонкий пронзительный сигнал беды, испуганный крик исчерпанной судьбы, потому что Шик неожиданно закончил: — А может быть, и «эмка» не увезла его от смерти…
Это был контрапункт. В зыбкости старых воспоминаний, в расплывчатости пересказа давних событий, мутной воде навсегда истаявшей драмы — я ощутил твердое дно факта. Старик что-то знает. Может быть, я иду тем же пересохшим руслом, по которому еще свежим следом прошел тридцать лет назад Шейнин? У писателей, даже если один из них работает в прокуратуре, сходная система пространственного воображения.
— Да-а… Ужасная история, — тягуче бормотал я. — Все понятно.
Шик вынырнул из табачного облака, как из укрытия, и в его голосе было полно твердых знаков:
— Вам понятно? А мне — нет! По-моему, там все было очень непонятно!
— Это и неудивительно! — вдруг жестко сказал я. — Вы знаете, но молчите, я молчу, потому что не знаю, как он погиб, А мои дети просто не будут знать, что он жил на свете!
Старик с интересом посмотрел на меня, я взял его большую теплую ладонь обеими руками, и прижал к своей груди:
— Наум Абрамович! Поверьте мне — я честный человек, Я не стукач, я не провокатор. Мне просто надоело ничего не знать. Человеку, чтобы жить, надо хоть кое-что знать. Нельзя всю жизнь провести в завязанном мешке. Нельзя бояться стен — мы сами превращаемся в камень…
Старый театральный человек Наум Абрамович Шик не мог не оценить широкой артистичности моего жеста. Он ответил на мое пожатие. И, отогнав рукой серый слоистый дым, он сказал мне с горечью, искренностью и болью:
— Мальчик мой! Те, кто знали правду об этой истории, давно превратились в прах и пепел! За несколько дней в театре посадили четверых самых Любопытных, и остальные откусили языки. Все боялись друг друга, делали вид, будто ничего не случилось — никто не приезжал, не было премьеры, никого не убивали. Даже спектакль, представленный на Сталинскую премию, сразу же сняли с репертуара. Ничего не было…
— Но ведь в театре кто-то с кем-то дружил, кто-то что-то рассказывал…
— Ах, дорогой мой! Ви не пережили этого! Ви не в состоянии понять, что люди с тех времен навсегда перестали верить друг другу! Прошло, наверное, пятнадцать лет, уже Хрущев викинул Сталина из мавзолея, и только тогда мой сосед, можно сказать приятель, Ванька Гуринович рассказал мне, что его высадили из-за руля…
— Из-за какого руля? — удивился я.
— Я же вам говорил, что Михоэлса и его товарища возили на директорской «эмке», — нетерпеливо взмахнул рукой Шик. — Такь шофером этой «эмки» был как раз Иван Гуринович, мы с ним жили в одной квартире. Он меня часто подкидывал в театр. Так в тот вечер он привез Михоэлса в театр, висадил у служебного входа, и сразу же к нему подошли милиционер и двое в штатском: «Почему ездите за рулем в нетрезвом виде!» А надо вам сказать, что у Ивана было вирезано две трети желудка и он в рот ничего не брал из выпивки. Он начал спорить, доказывать, но, как у нас говорят, — обращайтесь до лампочки! Висадили его из-за руля, милиционер повел его в участок на проверку. Он кричит — мне народного артиста надо везти, а ему спокойно объясняют — без вас, пьяниц, справятся, отвезут и привезут, куда надо…
— И что с Гуриновичем стало?
— Ничего. В два часа ночи отпустили. Михоэлс уже был мертв…
— А где сейчас Гуринович?
— Где Гуринович? Давно уже на том свете! Наверняка, с Михоэлсом встретились. Я думаю, Иван сказал ему спасибо за двадцать лишних лет на этой земле…
— Почему? Какая связь?
— Потому что Михоэлс был великий актер и замечательный режиссер. Рассеянным он не был — нет! И не заметить, что за рулем сидит другой человек, — не мог. Может быть, это мои выдумки — но я думаю, что именно поэтому он решил лучше идти пешком. Все-таки улица, люди ходят, ведь било всего одиннадцать часов…
— И вы думаете, что Гуриновича… — медленно стал спрашивать я.
— Я ничего не думаю, — отрезал Шик. — Я фантазирую. Но положить Гуриновича в уже разбитую машину — ничего не стоило. И виглядело бы лучше. Но Михоэлс пошел пешком…
Старые события захватили его, он утратил незаметно защитную скорлупу своей застенчивой отъединенности, он был во власти сильных воспоминаний, поднимавших его над собой.
… — Мне говорили, что грузовик, который их раздавил, ехал очень медленно, — задумчиво, как четки, перебирал Шик потускневшие картиночки прошлого, черно-белые проекции, переводные отпечатки чьих-то рассказов. — Нет, грузовик не летел знаете, как это бывает, сумасшедшим образом. Он медленно ехал и вдруг, ни с того, ни с сего, завернул на тротуар и буквально впечатал их в стену дома…
— Это кто-нибудь видел? — нетерпеливо переспросил я.
— Конечно, видели! Люди всегда видят. Но их научили верить своим ушам больше, чем своим глазам. Видели, как студебеккер дал потом задний ход, съехал на мостовую и вот тут уже помчался как пожарный…
— А номер? Номер никто не записал?
— Говорят, что записали, — мрачно усмехнулся Шик. Кто-то видел, запомнил.
— А машину нашли?
— Нашли — не нашли. Иди проверь! Люди рассказывали, будто номер был накрашен фальшивый. Как это узнаешь? Люди шептали, в кулак бормотали… Одни говорили, что их убили на улице Немига, другие — на углу Проточного переулка. Кто-то даже говорил, что Михоэлс и его товарищ видели этот грузовик, что они пытались убежать, спрятаться, укрыться, но он их догнал и вбил в стену…
М— да-те-с. История -первый сорт. Это тебе не любительские представления мафии. Госаппарат на подстраховке, тайная полиция на стреме.
— Наум Абрамович, а где эта улица — Немига?
— Да ведь это все здесь близко! Мы с вами на Ленинском проспекте, тогда он назывался проспект Сталина, идете в сторону вокзала — туда, где было еврейское гетто, и справа — Немига, А на нее выходит Проточный переулок. Но там ничего почти не осталось — все дома сносят под новые кварталы…
— А что там делал Соломон? К кому он мог идти ночью в гости?
Шик ответил не сразу, он пожевал губами, снова раскурил погасшую трубку, и пальцы его медленно прошли по мундштуку — они играли отступление, они звали память в обратный поход, они скорбели о давнем убиении безвинных, они оплакивали встарь разрушенный храм.
— Такь… Он шел в гости, — тяжело вздохнул и уточнил. — Вернее, на «минен». Вы не знаете, конечно, что такое «минен»?
Я покачал головой.
— Так я вам лучше расскажу по порядку. Когда закончился в театре спектакль, дали занавес, Михоэлс прошел за сцену. Мы, оркестранты, тоже поднялись — вы же понимаете, не каждый день удается вблизи увидеть такую звезду… Хорошо. Он стоял, разговаривал с режиссером, шутил с актерами, смеялся, расспрашивал знакомых актеров о житье-бытье. Я, вы сами понимаете, человек маленький, кто я такой — флейтист, пхе! Так, я стоял себе в стороне и просто смотрел на него во все глаза. Хорошо. Ну, поговорили и стали расходиться.
Шик закашлялся, слезы выступили на его глазах. Он достал из кармана огромный носовой платок, утер глаза и неожиданно с отвращением бросил трубку на стол:
— Вы где-нибудь видели, чтобы человек таких лет, как я, курил, будто паровоз? Если человек в своем уме… — И он снова закашлялся.
Я терпеливо ждал. Шик сделал руками несколько дыхательных движений, кашель утих, но он еще долго расхаживал по комнате, глубоко дыша и утирая глаза платком. Я воспользовался паузой и спросил:
— А тот его спутник, о котором вы говорили, тоже был с ним на сцене?
Шик закивал головой, откашлялся, заговорил, наконец:
— Да, такь вот… Стали расходиться, и тут я вижу — к нему подходит наш актер Орлов, был у нас такой, приличный человек и артист неплохой, хотя и на вторых ролях. Вместе с Орловым — его родственник, я его и раньше видел, несчастный парень, вместо обеих рук — культяпки, видно, на фронте потерял… Такь… И они отзывают Михоэлса немного в сторону и начинают с ним по-еврейски шушкаться. Я отошел — мало ли о чем людям надо поговорить? Но они проходили в это время как раз мимо меня и я слышал, о чем они толковали. Только тут до меня дошло…
Шик подошел к столу, взял свою трубку, с сомнением посмотрел на нее. Я предложил: — Не хотите сигарету, Наум Абрамович?
— Хочу, — кивнул Шик. — Но мало ли чего я хочу. Крепкий табак уже не по мне. Пусть будет это сено, по крайней мере, я к нему привык.
И он начал набивать трубку. Я терпеливо ждал.
— Дело в том, что за неделю до того у Орлова родился ребенок, — сказал Шик, не раскуривая трубку. — По нашему обычаю полагается делать «брис», обрезание…
— Да-да, я слышал. Значит, родился мальчик?
Шик задумался.
— Знаете, это я вам точно не скажу… Что-то забыл… Но это неважно, если рождается девочка, делают «брисице» — тот же самый обряд, только без обрезания…
— Понятно.
— Такь вот, для этого обряда требуется «минен».
— Кажется, что-то вроде кворума?
— Абсолютно правильно, молодой человек, это молитвенное собрание из десяти мужчин. Но соль не в этом. После брита устраивается праздник — выпивка, закуска, песни. Представляете, что для людей в те времена значил такой праздник, когда хлеб в каждой семье держали в отдельных мешочках и каждую крошку на весах взвешивали? Но ребенок — это благословение Господне, и родители ничего не жалели, лишь бы праздник получился, как у людей.
Шик чиркнул спичкой, воспламенил свое сено.
— Такь, Орлов и этот его родственник калека пригласили Михоэлса на «минен». Они очень просили его, можно сказать, на коленях стояли… Потом, я знаю, многие наши обижались на Орлова — евреев в театре хватало, и все хотели попасть на праздник. Но он позвал только директора труппы… он уже тоже давно на том свете, царствие ему небесное, хороший был человек, хотя и тронутый немного… Да, такь многие обиделись, но только не я, не-ет… Я понимал, что директор труппы — большой человек, податель хлеба, как его не позвать? Ну а про Михоэлса и говорить нечего, такую величину за своим столом иметь — раз в сто лет может случиться, и то не всякому…
Я поднялся с кресла, прошелся по комнате. Шик продолжал неспешно:
— Михоэлс посоветовался со своим товарищем, и они согласились. Орлов записал ему адрес, потом на словах стал объяснять, как к нему проехать… Потому что у Михоэлса были еще какие-то дела в театре, а Орлов торопился обеспечить дома, чтобы все было в порядке. Такь, все попрощались и ушли. Я тоже попрощался с Михоэлсом за руку и ушел. Я не знал, что вижу его в последний раз. А на другое утро уже все знали, какое случилось несчастье.
Я решил уточнить на всякий случай:
— Значит, к Орлову они так и не пришли? Это случилось по дороге туда?
— Да, конечно, — грустно сказал Шик. — Видно, не было суждено… Потом было следствие, приезжали большие следователи из Москвы, но такь все и осталось.
Мне пришла на ум одна догадка, и я спросил:
— Наум Абрамович, а вас по этому делу допрашивали?
Шик покачал головой:
— Бог миловал. История, скажу вам откровенно, была темная, времена, вы, наверное, и не знаете, ох, какие тяжелые. Попасть к ним на зуб… И я подумал, что Михоэлсу уже все равно не помогу… То будет лучше никому не говорить, что я слышал тот разговор, и что он согласился прийти на «минен». Тем более, что про это приглашение и без меня знали.
— Он ведь тоже ветеран, этот Орлов?
— В общем, конечно, он же работал в то время. Правда, его скоро уволили из театра по сокращению штатов.