Петля и камень в зеленой траве - Вайнер Аркадий Александрович 58 стр.


Ула! Прости меня — я не виноват! Я сделал все, что мог. Не моя вина. Прости, любимая…

— Вы знаете, что это такое? — спросил меня пожилой, показывая пачечку страниц. — Узнаете?

— Да, я знаю, что это такое, — сказал я обессиленно.

— Вас не интересует, как это к нам попало? — спросил Юрий Михайлович, и по разъяренному подергиванию щеки я видел, какое его снедает нетерпение.

— Меня интересует, как это к вам попало, — повторил я.

— Нам передала его железнодорожная милиция, — и тихо, радостно засмеялся. — Драматическая случайность — на станции Электроугли сорвался с поезда и погиб неустановленный следствием гражданин. И у него нашли эти бумаги…

Этого не может быть, они меня нарочно пугают, они специально врут мне, они давят на меня, чтобы сильнее деморализовать, они знают, что я отрезан от всего мира, они хотят усилить мою заброшенность и испуг, они знают, что Ула — в психушке, Севка — бежал, Антон — в ничтожестве, отец — умер, этой гадостной ложью они хотят замуровать меня в ощущении сиротства и покинутости. Они все врут — они тебя, Шурик, выследили, арестовали и отняли меморандум. И тебя, Шурик, допрашивают сейчас где-то в соседней комнате, а они мне нарочно говорят, что ты сорвался с поезда на станции Электроугли и погиб. Они все врут, они все врут, Шурик, они меня просто пугают, Шурик, я им не верю…

Шурик, брат мой найденный, ответь мне! Ответь! Я прошу тебя, Шурик! Не покидай меня в этот страшный час! Шурик! Шу-у-у-у-р-и-и-и-к!…

— Вас отвезут сейчас на опознание трупа, — сообщил Юрий Михайлович. — Впрочем…

Он выдвинул ящик письменного стола, не глядя достал из него конверт, из конверта высыпал на стол несколько фотографий.

Желтоглазый кивнул мне, я встал и, ничего не видя вокруг, лунатически двинулся к столу.

Шурик. Голый, лежит на оцинкованном топчане, под голову подсунуто полено. Без очков он всегда близоруко, беспомощно щурился. А тут глаза широко открыты, на лице усмешка.

Над кем смеешься, несчастный замученный слоненок?…

— Между прочим, его кровь — на вас… — сказал задумчиво Юрий Михайлович.

Да, Шурик, брат мой, твоя кровь — на мне. А я все еще жив.

Пожилой встал со стула, подошел ко мне и сунул в лицо стопку страничек:

— Вы хоть знаете людей, о которых сочинили эту бредовую чепуху?

— Из-за этой «чепухи» вы хотели убить меня и — убили Шурика!

Коршуном взметнулся Юрий Михайлович:

— Слушайте, вы! Говорите, да не заговаривайтесь! — заорал он. И, сразу успокоившись, добавил: — Железнодорожная милиция установила, что он поднялся с места, беспричинно побежал по вагону, а в тамбуре распахнул дверь и… видимо, упал.

Я сдержал судорожный бой сердца, спросил через силу:

— Беспричинно?… И за ним никто не гнался?

Юрий Михайлович сощурился:

— Следствие таким фактом не располагает… Пока…

…Беспричинно побежал по вагону.

Тебя выследили человекопсы, и ты понял это, Шурик. Ты не захотел отдать им меморандум и предпочел умереть. Но я еще жив, Шурик.

Шурик, я все еще жив! И пока я жив, пока у нашего отца хранится бутылка с первым экземпляром документа, мы не уничтожены, они нас боятся. Они боятся правды. Нашей обеспокоенности правдой. Нашей бессмысленной — для них — готовности умереть.

Прощай, Шурик. Прощай, брат мой…

Я переиграю эту проклятую машину, потому что у меня есть чем заплатить за выигрыш в этой сумасшедшей игре.

Жизнью.

— Сергей Павлович, он же ведь писатель, но не юморист, а фантаст, — сказал пожилому желтоглазый, но тот взглянул на него мельком, и бес исчез, будто растворился в стене.

Сергей Павлович… Сергей Павлович… Сергей Павлович…

— Сочиняя эту гадость, вы, наверняка, не рассчитывали так уж скоро увидеться со мной, — сказал грозно пожилой, он смотрел мне прямо в лицо, и я отчетливо видел перед собой его растянутые линзами хрусталики в зрачке — черные, длинные, как у кота.

Это же Крутованов! Вон как вас забрало! Вынырнул, упырь!

— Нет, не рассчитывал, — согласился я. Шурик, я рассчитывал встретиться сегодня с тобой. Прощай, добрый неуклюжий слоненок. Я постараюсь с ними рассчитаться.

— А на что вы рассчитывали? — спросил Юрий Михайлович.

— Этого я вам не скажу, — сказал я тихо.

Тогда, может быть, вы сообщите нам, где находится первый экземпляр этой клеветнической пакости?… — спросил, закусывая губу, Крутованов.

— О-о, этого я и сам теперь не знаю, — засмеялся я злорадным сипящим смехом. — Во всяком случае — далеко отсюда. С поезда не уронишь…

— А именно? — весь посунулся ко мне Крутованов.

— Ничего я вам не скажу, не надрывайтесь зря…

— А вы отдаете себе отчет в своем положении?

— Конечно. И не грозите вы мне! Вам меня не испугать! Как говорят в домино — я сделал «рыбу»! Даже если вы меня сейчас убьете, последний ход все равно остался за мной! Вам — капут!…

— Почему же это нам капут? — усмехнулся Юрий Михайлович, но смешок вышел неуверенный, дребезжащий.

— Потому что эти бумажки — бомба под все ваши дела, договоры, переговоры, контракты, под все ваше бесконечное вранье! И весь мир мне поверит! А чтобы ни один дурак не усомнился в моей правдивости, вы скрепили этот меморандум государственными печатями: посадили Улу в психушку, меня — в тюрьму, а Шурика — загнали под колеса…

— Все, что вы говорите, — ерунда, но я не намерен спорить об этом, — с тонкой нотой растерянности, с огромным искренним непониманием сказал Юрий Михайлович, и щека у него снова задрожала. — Но я хочу вас спросить о другом. Зачем вы вообще затеяли эту историю?

— Я ее не затевал. Ее затеяли вы. А я только рассказал. И никаких законов я не нарушал…

— Ну, допустим, допустим! — махнул он нетерпеливо рукой. — Но зачем?…

— Я хочу, чтобы вы выпустили Улу Гинзбург, — твердо отсек я.

— Не врите! — пронзительно крикнул Крутованов. — Вы стали этим заниматься и ковыряться во всей этой грязи задолго до всего случившегося… Вы! Вы ей рассказали все эти басни! Из-за вас она находится сейчас в своем печальном положении…

— Я не вру. Когда я начал ковыряться в вашей кровавой грязи, я просто хотел знать правду. А меморандум я написал, чтобы спасти Улу…

Крутованов махнул на меня рукой, уселся опять в свою вольную позу — нога на ногу и насмешливо спросил:

— Ну, и что, удалось вам узнать правду?

— Думаю, что да!

Бес сочувственно покачал головой:

— Вы просто блаженный дурачок. Если так случится, что вашу постыдную писанину опубликуют, а Суламифь Гинзбург врачи вылечат и выпустят из клиники, она сама после вашей медвежьей услуги будет умолять власти не лишать ее нашего гражданства и никуда не отправлять отсюда…

Пошел какой-то очередной их подлючий ход, блесна с крючком уже крутилась около моего носа, и я, не меняя позы, тем же равнодушным голосом поинтересовался:

— Отчего же это?

— От позора. Вы же не всю правду сообщили в своем пакостном сочинении…

— Что же вас там не удовлетворило?

Крутованов прошелся по комнате, подбоченясь, остановился против меня:

— А то, что вы в своем фантастическом опусе ограничились невнятной скороговоркой в той части, которую считали невыгодным акцентировать… Уж если писать всю правду — то всю, а не только ту, что вас устраивает…

— Какая же правда меня не устраивала?

— Ну, например, вот тут… — он взял у Юрия Михайловича, смотревшего на меня с недоуменным отвращением, меморандум и мгновенно открыл его на интересующей странице: — Вот тут вы более или менее справедливо пишете о том, что Михайлович получал исчерпывающую информацию о Михоэлсе из близкого к нему окружения. А от кого именно?

— Не знаю. Но это сейчас не имеет значения…

— Имеет! — выкрикнул Крутованов. — Именно это как раз имеет значение! А получал он информацию от агента-осведомителя по кличке «Кантор»…

Нехорошо мне было. Кружилась голова, душно, под ложечкой каменно давил тяжелый ком, тошнота сводила скулы и заполняла кислотой рот.

Господи, избавь меня!

— А кем был в миру этот осведомитель — вы знаете? — спросил с торжеством Юрий Михайлович, и щека его дернулась от неудержимого ликования.

— Нет, — помотал я головой.

— Его звали Моисей Гинзбург…

Огромная легкость падения в пустоту. Тишина. Их счастливые ухмылки победителей. Они от меня уже не скрывают своих тайн. Может быть, я умер? Может быть, ничего не происходит? Всплеск фантазии, клочок мыслей после жизни, пролетевший в никогда. Шурик, мы, наверное, умерли вместе. Им ничего не нужно скрывать от меня. Когда-то мне рассказывал старый писатель Рабин, как в тридцать седьмом году на ночных допросах следователь велел ему отворачиваться к окну, а сам занимался любовью со стенографисткой здесь же, на диване, — он знал, что Рабин уже умер.

Я, наверное, умер. А они врут. Им не поверят, им никто не поверит. Или поверят? Я им разве верю? Я верю? Они хотят растоптать последнее… Зачем же они тогда его убили? Если это правда — то убивать было зачем?

Мы легко можем переслать туда письменное обязательство сотрудничать с органами, которое дал Михайловичу Гинзбург, — любезно заверил меня Крутованов. — Представляете, какое сочувствие вызовет безвинная жертва, оказавшаяся сотрудником специальных служб? Как вы любите говорить — «стукачом»!

Да бросьте, вам никто не поверит, — через силу усмехнулся я. — Все знают, какие вы мастера туфту гнать. И потом — если Гинзбург был стукачом, то зачем же вы его убили?

И по тому, как не сговариваясь, одновременно засмеялись Крутованов и Юрий Михайлович, я понял, что у них своя правда — умер не только я, умер мир.

— Судьба агента — лишь незначительное обстоятельство, зависящее от цели и масштаба операции, — с усмешкой пояснил Крутованов. — И вы напрасно нам не верите — Моисей Гинзбург был почти такой же прекрасный и интеллигентный человек, каким вы и его дочь себе представляете. И мы его не осуждаем за минутную слабость, когда он предпочел смерти необходимость информировать нас о некоторых пустяках. Помнится, он очень этого не хотел. Но сейчас это спасти его репутации не может, хотя и жизни ему тоже не спасло. Такова грустная реальность…

Он смеялся надо мной. Он мне даже к окну не велел отворачиваться — он при мне насиловал и осквернял своей бешеной спермой человеческую память. Он объяснял мне безумие поисков правды в мире, где все поражено гниением, забрызгано грязью предательства, растоптано подковами палачей.

Он доказывает, что все умерли, никто не пережил тех лет. И мы все — громадный бескрайний некрополь, царство смердящих гнилостных теней.

Но он врет. Я не верю. Я не имею права верить. Отец Улы не мог быть стукачом. Не все умерли…

Или…?

Пролетела и погибла, сброшенная с поезда, спора другой жизни — брат мой, Шурик. Но я-то все еще жив. И вам, трупоедам, не поддамся.

— Что вы хотите от меня?

Взгромоздился над столом Юрий Михайлович:

— Для начала — первый экземпляр вашей писанины…

— Я уже сказал вам — вы его не увидите никогда! — твердо и ясно сообщил я.

— Почему?

— Потому, что эта бумажка не дает вам возможности сделать из меня незначительное обстоятельство, зависящее от цели и масштаба операции!

— Ошибаетесь! — зло зашипел, задергал щекой Юрий Михайлович.

Нет, не ошибаюсь, — покачал я головой. — Я задействовал эту схему так, чтобы она не зависела от моих человеческих слабостей. Например, если я предпочту вдруг жизнь…

— Что вы хотите этим сказать? — поднырнул ко мне Крутованов.

— У меня нет с меморандумом обратной связи. Моя воля не может изменить его судьбы. Его судьба зависит от судьбы Улы…

— Нельзя ли яснее! — крикнул Юрий Михайлович, он уже не скрывал своей злобы.

— Можно, — охотно согласился я. — Первый экземпляр меморандума находится на западе…

— Его вывез ваш брат Всеволод? — мягко спросил хитроумный Крутованов.

— Это не имеет значения, — усмехнулся я радостно, горячо и быстро. — Но он в надежных руках! Если вы незамедлительно не выпустите Улу — через три дня меморандум будет оглашен во всем мире! Вот вам и ОСВ, вот вам хлеб, вот вам компьютеры, вот вам режим благоприятствования!

И, рубанув себя по локтю ладонью, показал им на всю длину руки непристойный жест.

Злоехидно ухмыляясь, ко мне подошел Крутованов и вежливо спросил:

— Позвольте поинтересоваться, как узнают ваши хозяева и наниматели, что клеветническую шумиху надо поднимать через три дня, а не через неделю? Или через месяц?

— Потому что детонатор этой бомбы я сделал из себя! Мое исчезновение — значит, арест или смерть! Значит — кричите на весь мир!

Юрий Михайлович покачал головой, подергал щекой, задумчиво и грустно сказал:

— Сволочь! Проклятая продажная сволочь! Жидовская наемная гадина…

— Поцелуйте меня в задницу! — ухмыльнулся я. — И имейте в виду: о том, что я не вернулся домой, уже знают. Учтите, теперь течет ваше время…

Еле слышно прошипело реле электронных часов, дрогнула стрелка, и они невольно взглянули на циферблат. Скоро полночь. Новый день.

Какая сладостная сила лжи — на всем белом свете нет человека, который заметит мое исчезновение. В перевернутом мире могут поверить только лжи.

60. УЛА. НОЧНАЯ ПОБУДКА

Не сон. И не явь. Кружится голова, сильно мутит от вечерней таблетки галоперидола. Душно, но бьет тяжелый озноб. Сейчас, наверное, ночь — и не определишь сразу. Здесь, как в тюрьме, никогда не гасят лампы, всегда распахнуты двери палат и маячат неотступно бледные отечные лица нянек.

И нигде нет часов. Никогда нельзя точно узнать время. Оно здесь не нужно. Здесь гнилой затон, черный омут в пересохшем старом русле бесконечного потока «Эн-Соф». Пустота и безвременье. Нет времени и нет сроков.

Зачем явился среди ночи за мной Выскребенцев? Что он хочет? Зачем в ступе моей беспомощности толчет он снова и снова мою горькую муку? Почему он пришел среди ночи? Он ведь сегодня не дежурит? Я слышала, как он прощался, уходя вечером домой. Или это было вчера? Плохо помню, все перемешалось в голове…

… — Нет-нет, Суламифь Моисеевна, вы недооцениваете пользы, которую приносит вам галоперидол! — равнодушно талдычит он. — Галоперидол обеспечит вам вегетативную устойчивость, психическую безразличность к эмоциональным импульсам…

Какие у него маленькие незначительные черты лица — если снять золотые очки и сбрить пушистые усишки, через пять минут его лицо забудется навсегда.

— Вы не представляете себе, каких успехов в применении галоперидола добились наши коллеги из ГДР! — совершенно серьезно объяснял он.

Зачем он вызвал меня среди ночи в ординаторскую? Зачем приехал ночью?

— У ваших коллег богатые традиции со старых времен… — заметила я ему. Как мне холодно! Как трудно дышать!

— Что вы хотите этим сказать? — сухо, официально запросил злобный мелкий хомяк.

Сама не понимаю, зачем я ему отвечала, но уж как-то невыносимо унизительно было безответно слушать его гадостные ламентации.

— Достоевский записал в дневнике, что главная современная беда — в возможности не считать себя мерзавцем, делая явную и бесспорную мерзость. Если бы он дожил до наших дней!

У хомяка лоб пошел красными сердитыми пятнами и вспотели злым паром стекла очков, мелкое личико конусом вытянулось вперед, как у крысы перед броском.

— Я заметил, — сказал он, — что чаще всего цитируют Достоевского именно евреи, которых он достаточно справедливо ненавидел…

— Чем же вам лично так досадили евреи? — спросила я, кутаясь в свой кургузый застиранный байковый халат.

— Мне лично — ничем, — развел он короткие худые ручки недоростка. — Поэтому я могу объективно судить о том вреде, который они приносят любой самобытной культуре, любой нации, в которую они вгрызаются…

Раздался телефонный звонок, я вздрогнула от неожиданности, а он проворно схватил трубку, будто уже давно ждал этого звонка.

— Выскребенцев слушает… Да-да… Я понял… Хорошо… Сейчас — здесь… Нет, ничего особенного… Не думаю… В пределах нормы… Хорошо… Слушаюсь…

Назад Дальше