Я не поняла, шутит Питер ван Хутен или нет. Через секунду за нас ответил Огастус:
— Очень небольшая.
— Но вы, наверное, слышали оригинальный альбом «Ничегонеделанье» Афази и Филфи?
— Не слышали, — сказала я за нас обоих.
— Лидевью, поставь сейчас же «Бомфаллерала»!
Лидевью подошла к МП3-плейеру, повернула немного колесико и нажала кнопку. Отовсюду зазвучал рэп. Мне он показался совершенно обычным, только слова были шведские.
Когда песня закончилась, Питер ван Хутен выжидательно уставился на нас, до отказа вытаращив маленькие глазки.
— Да? — спросил он. — Да?
— Простите, сэр, но мы не знаем шведского, — пояснила я.
— Какая разница! Я тоже не знаю. Кому этот шведский, на фиг, нужен? Важность в том, не какую чушь лепечет голос, а какие чувства этот голос вызывает. Вы, разумеется, знаете, что существуют всего два чувства — любовь и страх, и эти Афази и Филфи лавируют между ними с легкостью, которой просто не найти в хип-хопе за пределами Швеции. Хотите еще раз послушать?
— Вы что, шутите? — не выдержал Гас.
— Простите?
— Это какой-то розыгрыш? — Гас посмотрел на Лидевью. — Да?
— Боюсь, что нет, — ответила Лидевью. — Он не всегда… Это довольно необычно…
— Заткнись ты, Лидевью! Рудольф Отто говорил, если вы не сталкивались со сверхъестественным, не пережили иррациональную встречу с ужасной тайной, тогда его сочинение не для вас. А я заявляю вам, юные друзья, что если вы не способны услышать натужно храбрый ответ страху в песне Афази и Филфи, тогда мой роман не для вас.
Я даже не могу выразить, насколько обычной была эта рэп-композиция, только на шведском.
— Так вот, — снова вернулась к теме я. — О «Царском недуге». Мать Анны в момент окончания книги собирается…
Ван Хутен перебил меня, одновременно барабаня по бокалу, пока Лидевью не наполнила его снова:
— Так вот, Зенон знаменит в основном своим парадоксом о черепахе. Представим, что вы соревнуетесь с черепахой. У черепахи на старте фора в десять ярдов. За время, которое вы потратите, чтобы пробежать эти десять ярдов, черепаха проползет, может, один ярд. Пока вы бежите этот ярд, черепаха уходит еще немного дальше, и так до бесконечности. Вы быстрее черепахи, но вам никогда ее не догнать, вы можете только сократить разрыв. Конечно, можно просто бежать за черепахой, не задумываясь, какие при этом действуют механизмы, но вопрос, как вы будете это делать, оказался невероятно сложным, и никто не мог решить проблему, пока Кантор не доказал, что некоторые бесконечности больше других бесконечностей.
— Гхм, — произнесла я.
— Я полагаю, это ответ на твой вопрос, — уверенно заявил он и щедро отхлебнул из бокала.
— Не совсем, — сказала я. — Нас интересовало, что произойдет после окончания «Царского недуга»…
— Я отрекаюсь от этого омерзительного сочинения, — оборвал меня ван Хутен.
— Нет, — возразила я.
— Простите?
— Это неприемлемо, — пояснила я. — Ясно, что повествование обрывается на полуфразе, потому что Анна умирает или слишком больна, чтобы продолжать рассказ, но вы написали, что расскажете о судьбе каждого героя, за этим мы и приехали. Нам, мне нужно, чтобы вы об этом рассказали.
Ван Хутен вздохнул. После нового бокала он сказал:
— Очень хорошо. Чья история вас интересует?
— Матери Анны, Тюльпанового Голландца, хомяка Сисифуса. Просто скажите, что случилось с каждым из них?
Ван Хутен закрыл глаза и надул щеки, выдыхая воздух, затем поднял глаза на неоштукатуренные деревянные балки, перекрещенные под потолком.
— Хомяк, — произнес он спустя некоторое время. — Хомяка возьмет себе Кристина, одна из подружек Анны до болезни. — Мне это показалось разумным: Кристина и Анна играли с Сисифусом в нескольких эпизодах. — Кристина возьмет его к себе, он проживет еще пару лет и мирно почиет в своем хомячьем сне.
Ну вот наконец-то что-то стоящее.
— Отлично, — сказала я. — Отлично. Так, а теперь Тюльпановый Голландец. Он мошенник или нет? Поженятся они с мамой Анны?
Ван Хутен по-прежнему разглядывал потолочные балки. Он отпил скотча. Бокал уже снова почти опустел.
— Лидевью, я так не могу. Не могу. Не могу! — Он медленно опустил взгляд и посмотрел мне в глаза: — Ничего с Голландцем не случится. Он ни мошенник, ни порядочный; он Бог, явная и недвусмысленная метафорическая репрезентация Бога, и спрашивать, что с ним сталось, — интеллектуальный эквивалент вопроса, что сталось с глазами доктора Эклбурга в «Гэтсби».[11] Поженятся ли он и мама Анны? Мы говорим о романе, дорогое дитя, а не о каком-то историческом событии.
— Да, но вы же наверняка представляли, что с ними будет, пусть даже как с персонажами, независимо от их метафорического значения?
— Они придуманные, — ответил он, снова барабаня по бокалу. — С ними ничего не случится.
— Вы обещали сказать, — настаивала я, решив проявить упорство. Я видела, что нужно удерживать его рассеянное внимание на моих вопросах.
— Возможно, но я пребывал под ложным впечатлением, что ты не осилишь трансатлантический перелет. Я хотел дать тебе какое-то утешение, что ли. Зря я так поступил, надо было дважды подумать. Но если быть идеально честным, ребяческая идея, что автор романа обладает особой проницательностью в отношении героев своей книги, просто нелепа. Роман состоит из строчек, дорогая. Населяющие его персонажи не имеют жизни за пределами этих каракуль. Что с ними сталось? Они перестали существовать в ту минуту, когда книга закончилась.
— Нет, — запротестовала я, вставая с дивана. — Это все понятно, но как же можно не задуматься, что с ними будет потом? У вас больше всего прав придумать им будущее. Что станется с матерью Анны? Она либо выйдет замуж, либо нет, переедет в Нидерланды с Тюльпановым Голландцем либо не переедет, у нее либо будут еще дети, либо нет. Я хочу знать, как сложится ее жизнь.
Ван Хутен поджал губы.
— Обидно, что я не могу снисходительно отнестись к твоим ребяческим капризам, но я отказываю тебе в жалости, к которой ты привыкла.
— Я не нуждаюсь в вашей жалости, — сказала я.
— Как все больные дети, — бесстрастно заявил он, — ты говоришь, что не нуждаешься в жалости, тогда как от нее зависит само твое существование!
— Питер! — перебила Лидевью, но он продолжал, откинувшись на спинку шезлонга, уже не очень внятно выговаривая слова заплетающимся языком:
— Развитие больных детей неминуемо останавливается. Твоя судьба — прожить свои дни ребенком, каким ты была, когда тебе поставили диагноз, ребенком, который верит в жизнь после окончания книги. Мы, взрослые, относимся к этому с жалостью, поэтому платим за твое лечение, за кислородные баллоны, кормим тебя и поим, хотя вряд ли ты проживешь достаточно долго…
— Питер!!! — крикнула Лидевью.
— Ты — побочный эффект процесса эволюции, — продолжал ван Хутен, — которому мало дела до отдельных жизней. Ты неудачный эксперимент мутации…
— Я увольняюсь! — заорала Лидевью.
В ее глазах стояли слезы, но я была совершенно спокойна. Ван Хутен искал самый обидный способ сказать правду, которую я давно знала. Я несколько лет глядела в потолки комнат — от своей спальни до палаты интенсивной терапии — и уже много месяцев назад нашла самые болезненные способы описать свое состояние. Я сделала пару шагов и остановилась перед ним.
— Слушай, мажор, — сказала я. — Мне о раке ты не откроешь ничего нового. Мне от тебя нужно одно-единственное, после чего я навсегда уйду из твоей жизни: что станется с матерью Анны?!
Он поднял свои многочисленные дряблые подбородки и пожал плечами.
— О ней я могу рассказать тебе о не больше, чем, скажем, о прустовском Рассказчике, о сестре Холдена Колфилда[12] или о Гекльберри Финне после того, как он удрал на индейскую территорию.
— Вранье! Чушь собачья! Ну скажите, придумайте что-нибудь!
— Нет! И буду благодарен, если ты не станешь больше сыпать бранью у меня в доме. Это не годится для леди.
Я еще не совсем разозлилась, просто очень хотела получить то, что мне обещали. Что-то внутри меня переполнилось, и я с размаху шлепнула его по пухлой руке с бокалом. Остатки скотча оросили внушительную площадь лица великого писателя, а бокал, спружинив о толстый нос, по-балетному закружился в воздухе и вдребезги разлетелся о старинный деревянный пол.
— Лидевью, — спокойно произнес ван Хутен. — Один мартини, пожалуйста. С намеком на вермут.
— Я у вас уже не работаю, — сказала Лидевью через несколько секунд.
— Не глупи.
Я не знала, что делать. Уговоры не помогли. Буйство не сработало. Мне нужен ответ. Я прилетела сюда из Америки, потратила Заветное Желание Огастуса. Мне нужно знать!
— Вы когда-нибудь поймете, — уже невнятно произнес он, — почему вас так волнуют ваши глупые вопросы.
— Вы обещали!!! — выкрикнула я, и мой крик отдался в ушах бессильным воем Айзека в ночь разбитых призов. Ван Хутен не ответил.
Я стояла над ним, ожидая каких-нибудь слов, когда рука Огастуса легла мне на плечо. Он потянул меня к двери, и я пошла за ним. Вслед нам ван Хутен разразился тирадой о неблагодарности современных подростков и гибели культурного общества, а Лидевью почти в истерике кричала на него на быстром-быстром голландском.
— Вы уж простите мою бывшую помощницу, — сказал ван Хутен. — Голландский — это не язык, это заболевание горла!
Огастус вывел меня из гостиной, довел до порога, и мы вместе вышли в весеннее утро под конфетти вязов.
Для меня не существует такой возможности, как вылететь подобно пуле, но мы сошли по ступенькам — тележку держал Огастус — и пошли к «Философу» по неровному тротуару, в сложном порядке вымощенному прямоугольными камнями. Впервые после истории с качелями я заплакала.
— Эй, — сказал Огастус, тронув меня за талию. — Эй, это все ничего! — Я кивнула и вытерла лицо тыльной стороной ладони. — Вот козел… — Я снова кивнула. — Напишу я тебе эпилог, — пообещал Гас. Я заплакала сильнее. — Обязательно напишу, — повторил он. — И получше любого дерьма, которое накропает эта пьянь. У него мозг уже как швейцарский сыр. Он даже не помнит, что когда-то написал книгу. Я могу написать в десять раз лучше. У меня в романе будет кровь, кишки и высокая жертвенность, смесь «Царского недуга» и «Цены рассвета». Тебе понравится.
Я кивала, силясь улыбнуться, а потом он меня обнял, прижав сильными руками к мускулистой груди, и я слегка промочила его рубашку-поло, но вскоре смогла говорить.
— Я потратила твое Заветное Желание на этого урода, — пробормотала я в грудь Огастусу.
— Нет, Хейзел Грейс. Я, так и быть, соглашусь, что ты потратила мое единственное Желание, но не на него. Ты потратила его на нас.
Сзади послышался частый цокот каблуков — кто-то торопился нас догнать. Я обернулась. Это была деморализованная Лидевью с растекшейся до щек подводкой, бежавшая за нами по тротуару.
— Давайте сходим в дом Анны Франк, — предложила она.
— Я никуда не пойду с этим чудовищем, — возразил Огастус.
— А его никто и не приглашает, — сказала Лидевью.
Огастус по-прежнему обнимал меня жестом защиты, прикрывая ладонью половину моего лица.
— Вряд ли… — начал он, но я перебила:
— Мы с удовольствием сходим.
Мне по-прежнему хотелось ответов от ван Хутена, но это было не все, чего мне хотелось. У меня осталось всего два дня в Амстердаме с Огастусом Уотерсом, и я не позволю законченному старому дураку все испортить.
У Лидевью был громоздкий серый фиат с мотором, звук которого напоминал бурный восторг четырехлетней девочки. Когда мы ехали по улицам Амстердама, Лидевью многократно и многословно извинялась.
— Мне очень жаль, это непростительно, но он очень болен, — говорила она. — Я думала, встреча с вами ему поможет, показав, что в романе описаны реальные судьбы, но… Мне очень, очень жаль. Крайне неловко вышло. — Ни я, ни Огастус ничего не сказали. Я сидела сзади, рядом с ним, и украдкой водила рукой между соседним сиденьем и спинкой, но не могла нащупать его руку. Лидевью продолжала:
— Я работала у Питера, потому что считала его гением, и оплата хорошая, но постепенно он превратился в чудовище.
— Видимо, он хорошо заработал на своем романе, — помолчав, заметила я.
— О нет-нет, дело не в этом. Он же ван Хутен, — сказала Лидевью. — В семнадцатом веке один из его предков открыл способ смешивать какао с водой. Часть ван Хутенов давно перебралась в Соединенные Штаты, Питер их потомок, но после выхода книги он вернулся в Нидерланды. Он — позор своей великой семьи.
Мотор заскрипел. Лидевью переключила передачу, и мы въехали на крутой мост.
— Это все обстоятельства, — объявила она. — Обстоятельства сделали его таким жестоким, он ведь не дурной человек. Но сегодняшнего я никак не ожидала. Когда Питер говорил такие ужасные вещи, я не верила своим ушам. Я очень, очень, очень извиняюсь.
Парковаться пришлось за квартал от дома Анны Франк, и пока Лидевью стояла в очереди, чтобы взять нам билеты, я сидела спиной к маленькому деревцу и глядела на пришвартованные жилые лодки на канале Принсенграхт. Огастус стоял надо мной, неторопливо возя кругами тележку с кислородным баллоном и наблюдая, как крутятся колесики. Я хотела, чтобы он присел рядом, но знала, что ему трудно садиться и еще тяжелее вставать.
— Ладно? — спросил он, взглянув на меня сверху вниз. Я пожала плечами и положила руку на его икру. Это была часть протеза, но я держалась за него. Гас продолжал смотреть на меня.
— Я хотела… — начала я.
— Я знаю, — сказал он. — Мир действительно не фабрика по исполнению желаний.
Я слабо улыбнулась.
Вернулась Лидевью с билетами. Ее тонкие губы были тревожно сжаты.
— Там нет лифта, — предупредила она. — Я очень извиняюсь.
— Ничего, — успокоила я ее.
— Да, но там много ступенек, — возразила она. — Крутых ступенек.
— Не важно, — ответила я. Огастус начал что-то говорить, но я перебила: — Ничего, я справлюсь.
Мы начали с комнаты с видеофильмом о евреях в Нидерландах, вторжении нацистов и семье Франк. Затем мы поднялись в дом над каналом, где Отто Франк вел свой бизнес. Поднимались мы медленно — и я, и Огастус, — но я чувствовала себя сильной. Вскоре я смотрела на знаменитый книжный шкаф, за которым прятались Анна Франк, ее семья и еще четыре человека. Шкаф был приоткрыт, и за ним была видна узкая крутая лесенка, по которой можно было подниматься только по одному. Вокруг были и другие посетители, я не хотела никого задерживать, но Лидевью сказала: «Прошу у всех чуточку терпения», и я пошла наверх. Лидевью позади несла мою тележку, а Га с шел третьим.
Ступенек было четырнадцать. Я все думала о людях за мной, в основном взрослых, говоривших на разных языках, и сгорала от неловкости, чувствуя себя призраком, который и пугает, и успокаивает. Наконец я оказалась в странно пустой комнате и прислонилась к стене, мозг говорил легким: все нормально, все нормально, успокойтесь, все нормально! — а легкие отвечали мозгу: о Боже, мы тут подыхаем! Я даже не видела, как Огастус поднялся наверх, но он подошел, вытер лоб рукой, якобы отдуваясь, и сказал:
— Ты чемпион.
Через несколько минут стояния — чуть ли не сползания по стене — я смогла перейти в соседнюю комнату, в которой жила Анна и зубной врач Фриц Пфеффер. Комнатка была крошечной, безо всякой мебели. Невозможно было догадаться, что здесь кто-то жил, если бы не картинки из журналов и газет, которые Анна приклеила на стену. Здесь они и остались.
Еще одна лестница вела в комнату, где жила семья ван Пельцев. Восемнадцать крутых ступенек — ни дать ни взять знаменитая лестница в рай. Встав на пороге, я измерила их взглядом и поняла — не осилю, но единственная дорога отсюда вела наверх.
— Пошли обратно, — предложил Гас.