— Все нормально, — тихо ответила я. Глупо, но мне казалось, что я перед ней в долгу — перед Анной Франк, я имею в виду, — потому что она мертва, а я нет, потому что она сидела не дыша, не поднимала жалюзи, все делала правильно и все равно умерла, и поэтому я должна подняться по лестнице и увидеть остальной мир, в котором она прожила несколько лет, прежде чем за ней пришли гестаповцы.
По ступенькам я карабкалась, как маленький ребенок, медленно, чтобы оставить себе возможность дышать и осмотреться наверху, прежде чем упаду в обморок. Чернота заползала в сознание со всех сторон, а я затаскивала себя вверх по восемнадцати ступенькам, крутых, как не знаю что. Наконец я одолела лестницу, почти ничего не видя и борясь с тошнотой; мышцы рук и ног беззвучно вопили, требуя кислорода. Спиной по стене я осела на пол, дергаясь от глухого кашля. Надо мной была привинчена пустая витрина, и я смотрела через стекло на потолок, стараясь не потерять сознание.
Лидевью присела возле меня на корточки.
— Ты на самом верху, больше лезть не придется.
Я кивнула. Я смутно понимала, что взрослые во круг посматривают на меня с тревогой и что Лидевью тихо говорит с ними на одном языке, затем на другом и потом еще на третьем, а Огастус стоит рядом и гладит меня по волосам.
Спустя много времени Лидевью и Огастус помогли мне подняться на ноги, и я увидела, что защищала стеклянная витрина — карандашные отметки на обоях, показывающие рост детей в период жизни здесь: дюйм за дюймом до того момента, когда они уже не могли больше расти.
Жилые помещения Франков на этом заканчивались, но мы по-прежнему были в музее — в длинном узком коридоре висели фотографии каждого из восьми жителей флигеля и описания: как, где и когда они умерли.
— Единственный из всей семьи, кто пережил войну, — сказала Лидевью, показывая на отца Анны, Отто. Она говорила негромко, будто в церкви.
— Он не войну пережил, — уточнил Огастус. — Он пережил геноцид.
— Верно, — согласилась Лидевью. — Не представляю, как дальше жить без своей семьи. Просто не представляю.
Когда я читала о каждом из семерых умерших, я думала об Отто Франке, которого уже никто больше не звал папой, оставшегося с дневником Анны вместо жены и двух дочерей. В конце коридора огромная, больше словаря, книга содержала имена 103 000 погибших в Нидерландах во время холокоста (только 5000 из депортированных голландских евреев, как гласила табличка на стене, выжили. Пять тысяч Отто Франков). Книга была открыта на странице с именем Анны Франк, но меня поразило, что сразу за ней шли четыре Аарона Франка. Четыре. Четыре Аарона Франка без посвященных им музеев, без следа в истории, без кого-то, кто плакал бы по ним. Я про себя решила помнить и молиться за четверых Ааронов Франков, пока буду жива (может, кому-то и нужно верить во всемогущего Бога по всем правилам, чтобы молиться, но не мне).
Когда мы дошли до конца комнаты, Гас остановился и спросил:
— Ты в порядке?
Я кивнула.
Он показал на фотографию Анны.
— Обиднее всего, что они почти спаслись, понимаешь? Она погибла за несколько недель до освобождения Нидерландов.
Лидевью отошла на несколько шагов посмотреть видеофильм. Я взяла Огастуса за руку, и мы перешли в следующий зал. Это было помещение в форме буквы А с несколькими письмами Отто Франка, которые он писал разным людям во время многомесячных поисков своих дочерей. На стене посреди комнаты демонстрировалась видеозапись выступления Отто Франка. Он говорил по-английски.
— А остались еще нацисты, чтобы я смог их отыскать и подвергнуть правосудию? — спросил Огастус, когда мы склонились над витринами, чтобы прочитать письма Франка и ответы на них, вселяющие отчаяние, — нет, никто не видел его детей после освобождения города.
— Мне кажется, все уже умерли. Но нацисты не приобретали монополии на зло.
— Да уж, — заметил он. — Вот что нам надо сделать, Хейзел Грейс: мы должны объединиться в команду и бдящей двойкой инвалидов с ревом моторов нестись по миру, выправляя кривду, защищая слабых и помогая тем, кто в опасности.
Хотя это была его мечта, а не моя, я отнеслась к ней снисходительно. В конце концов, снизошел же Гас к моей мечте.
— Бесстрашие будет нашим секретным оружием, — сказала я.
— Легенды о наших подвигах будут жить, покуда на Земле будет звучать человеческий голос, — провозгласил он.
— И даже потом, когда роботы отменят людские нелепости вроде жертвенности и сочувствия, нас будут помнить.
— И они станут смеяться механическим смехом над нашим отважным безрассудством, — подхватил Гас. — И в металлических сердцах зародится желание жить и умереть, как мы — при выполнении героической миссии.
— Огастус Уотерс, — произнесла я, глядя на него и думая, что нехорошо целовать кого-то в доме Анны Франк, но потом решила, что целовала же Анна Франк кого-то в доме Анны Франк и ей бы, наверное, понравилось, если бы в этом доме даже юных и непоправимо увечных охватывала любовь.
— Должен сказать, — с акцентом говорил по-английски Отто Франк в видеофильме, — что я был немало удивлен глубиной мыслей Анны.
И мы поцеловались. Моя рука отпустила тележку с кислородом и обняла Гаса за шею, а он подтянул меня за талию, заставив привстать на цыпочки. Когда его приоткрытые губы коснулись моих, я почувствовала, что задыхаюсь новым и приятным способом. Все вокруг нас исчезло, и я несколько странных мгновений любила свое тело: этот изъеденный раком космический костюм, который несколько лет на себе таскаю, вдруг показался мне стоящим потраченных усилий, легочных дренажей, центральных катетеров и бесконечного предательства со стороны собственного организма в виде метастазов.
— Это была совсем другая Анна, которую я не знал. Внешне дочь никогда не проявляла своих чувств, — сказал Отто Франк.
Поцелуй длился вечно. Отто Франк за моей спиной продолжал говорить:
— Отсюда я делаю вывод — я ведь был в очень доверительных отношениях с Анной, — что многие родители не знают своих детей.
Я вдруг поняла, что глаза у меня закрыты, и поспешила их открыть. Огастус смотрел на меня. Его голубые глаза были совсем близко к моим, ближе, чем когда-либо, а за ним в три ряда стояли остальные посетители, практически взяв нас в кольцо. Я решила, что они рассержены. Шокированы. Ах, эти подростки со своими гормонами! Надо же, милуются перед экраном, где дрожащим голосом вещает потерявший детей отец!
Я отодвинулась от Огастуса и уставилась на свои кеды. Он коснулся губами моего лба. И вдруг вокруг начали хлопать. Все посетители, все эти взрослые зааплодировали, а один крикнул «Браво!» с европейским акцентом. Огастус, улыбаясь, поклонился. Я со смехом сделала крошечный реверанс, встреченный новым взрывом аплодисментов.
Мы сошли вниз, пропустив всех вперед, и уже собирались отправиться в кафе (слава Богу, на первый этаж и в магазин сувениров нас отвез лифт), когда увидели странички из дневника Анны и ее неопубликованный цитатник, лежавший открытым на странице шекспировских фраз. «Кто столь тверд, чтобы устоять перед соблазном?» — писала она.
Лидевью привезла нас к «Философу». У самой гостиницы пошел мелкий дождик, и мы с Огастусом стояли на мощеном тротуаре, медленно промокая.
Огастус: Тебе, наверное, надо отдохнуть.
Я: Да ладно, все нормально.
Огастус: Ладно. (Пауза.) О чем ты думаешь?
Я: О тебе.
Огастус: А что ты обо мне думаешь?
Я: Не знаю, что и предпочесть, / Красу рулад / Иль красоту подтекста, / Пенье дрозда / Или молчанье после.[13]
Огастус: Боже, какая ты сексуальная!!
Я: Можем пойти к тебе в номер.
Огастус: Я слышал предложения и похуже.
* * *В крошечный лифт мы втиснулись вместе. Каждая поверхность, включая пол, была зеркальной. Дверь полагалось закрывать вручную, и старенький агрегат со скрипом медленно поехал на второй этаж. Уставшая, вспотевшая, я боялась, что выгляжу и пахну ужасно, но, несмотря на страх, я поцеловала Огастуса в лифте, а он, чуть отодвинувшись, показал на зеркало:
— Смотри, бесконечность из Хейзел.
— Некоторые бесконечности больше других бесконечностей, — прогнусавила я, передразнивая ван Хутена.
— Вот сволочь, клоун идиотский! — сказал Огастус, а между тем мы все ехали на второй этаж. Наконец лифт рывком остановился, и Гас взялся за зеркальную дверь. Приоткрыв ее наполовину, он вздрогнул от боли и отпустил ручку.
— Ты что? — испугалась я.
Через секунду он произнес:
— Ничего, ничего, просто дверь тяжелая.
Он снова толкнул ее от себя, и на этот раз все получилось. Он, разумеется, пропустил меня вперед, но я не знала, в какую сторону идти по коридору, поэтому я стояла у лифта, и Гас тоже остановился. Лицо его исказила гримаса боли. Я снова спросила:
— Тебе плохо?
— Совсем потерял форму, Хейзел Грейс. Все в порядке.
Мы стояли в коридоре, он не вел меня к себе в номер, а я не знала, где он живет. Патовая ситуация затягивалась, и мне уже казалось, что он пытается придумать отговорку, чтобы со мной не связываться, и не надо мне было вообще такого предлагать, это неблагородно и невоспитанно и оттолкнуло Огастуса Уотерса, который стоит и, моргая, смотрит на меня, ломая голову, как вежливо отделаться. Спустя целую вечность он произнес:
— Это выше колена и немного болтается, но там не просто кожа, там уродливый шрам, выглядит как…
— Ты о чем? — не поняла я.
— О ноге, — уточнил он. — Чтобы ты была готова на случай, ну, то есть если вдруг ты ее увидишь или там…
— О, да пересиль ты себя. — Я сделала два шага, преодолев разделявшее нас расстояние. Прижав Огастуса к стене, я с силой поцеловала его и продолжала целовать, пока он искал ключ от номера.
Мы добрались до кровати — мою свободу несколько сковывал кислородный баллон с трубкой, но я все равно смогла забраться на Гаса сверху, стянуть с него рубашку и попробовать на вкус пот на его ключице, прошептав в кожу:
— Я люблю тебя, Огастус Уотерс.
При этих словах он немного расслабился подо мной. Гас потянул с меня футболку, но запутался в канюле. Я засмеялась.
— Как ты это делаешь каждый день? — спросил он, пока я освобождала футболку от трубки. Мне пришла в голову идиотская мысль, что мои розовые трусы не сочетаются с фиолетовым лифчиком. Можно подумать, мальчишки вообще замечают такие вещи. Забравшись под покрывало, я стянула джинсы и носки и смотрела, как танцует одеяло, под которым Огастус снимал джинсы, а затем и ногу.
* * *Мы лежали на спине рядом друг с другом, до подбородка укрывшись одеялом, и через секунду я коснулась его бедра и провела пальцами вниз по культе, заканчивавшейся плотной, в рубцах, кожей. На секунду я задержала там руку. Он вздрогнул.
— Больно? — спросила я.
— Нет, — ответил он.
Он перевернулся на бок и поцеловал меня.
— Ты такой красивый, — сказала я, не отпуская его ноги.
— Я начинаю думать, что ты фетишистка ампути, — ответил он, целуя меня. Я рассмеялась.
— Я фетишистка Огастуса Уотерса, — сказала я.
Весь процесс оказался абсолютной противоположностью тому, чего я ожидала: и медленный, и терпеливый, и тихий, и без особой боли, но и без особого экстаза. Было много проблем с презервативом, которые вызвали у меня легкое раздражение. Спинка кровати осталась целой, криков не было. Честно признаюсь, это было самое долгое время, которое мы провели вместе не разговаривая.
Только одно получилось в полном соответствии с шаблоном: потом, когда я лежала щекой на груди Огастуса, слушая, как бьется его сердце, он сказал:
— Хейзел Грейс, у меня буквально слипаются глаза.
— Это злонамеренная эксплуатация буквальности! — заявила я.
— Нет, — ответил он. — Я что-то очень устал.
Голова Огастуса склонилась на сторону, а я лежала, прижавшись ухом к его груди, слушая, как легкие в глубине настраиваются на ровный ритм сонного дыхания.
Через некоторое время я встала, оделась, оторвала листок для записей с эмблемой отеля «Философ» и написала Гасу любовное письмо.
Дражайший Огастус,
Удовлетворив потребность в пище и воде, вы переходите к следующей группе — к безопасности, затем к другой, и так далее. Важно здесь то, что, согласно Маслоу, пока не удовлетворены физиологические потребности, человек не в состоянии даже думать о безопасности или любви, не говоря уже о самореализации, которая, видимо, начинается, когда вы занимаетесь искусством или размышляете о морали или квантовой физике.