Без передышки тогда поскакали они к замку маркграфа Дирка Новица, где пребывал, по свидетельству Шпрехта, некий голштинец, коего надлежало доставить вживе на корабль Ея Величества посланника, барона Фон-Фигина. Донельзя смущенный этим визитом, маркграф составил барону письмо, коим оповестил, что личность сия с удивительной деформацией черт только что отбыла в российской казенной карете в восточном направлении и перед отбытием попросила всю почту на его имя — а имя сие, господа, я не решаюсь произнести — отправить в Ригу, во дворец генерал-губернатора Броуна. Гнали часа полтора по указанной дороге, однако даже и следов оной кареты не обнаружили; дорога вся заросла папоротниками и лопухами. Только потом обнаружили, что и сам пан Шпрехт где-то отстал и стерся. Вот так полнейшей облискурацией и завершился поход. Отправили отряд восвояси, то есть в Свиное Мундо, и тут…
«Ты помнишь все, что дальше с нами произошло, Мишка?» — с неожиданной хмуростью спросил Николай.
«Я помню все, что было со мною, — проговорил Михаил, — и то, что было с тобою, когда я видел тебя. Однако я не уверен, что и ты помнишь все то, что помню я, даже когда я был пред твоими очами».
«С тобой ведь это не первый раз, не так ли, Миша?»
«Нет, Коля, далеко не первый раз, а вот тебя в этом я вижу впервые».
«Похоже, что и меня теперь затянуло в твое замороченное поле, Михаил, в то поле, в коем нам с тобой едва башки не отрубили».
«В котором недавно убит был мой конь Тпру», — с горечью неизбывной пробормотал Михаил.
Николай содрогнулся. «В котором ты, мой брат, на моих глазах…»
«ЧТО? ГОВОРИ!»
«НЕТ! НЕ СКАЖУ!»
«Фрекен, битте, подайте нам еще одну пинту шнапсу!»
Длиннющая фрекен, явная дочь великана, с улыбкой поставила им на стол то, что просили. Миша приблизил свое лицо к лицу Николая:
«Скажи, как тебе кажется, ты еще жив?»
С кривой улыбкой Николай вопросил: «Там или здесь?»
«Здесь, ты жив?»
Николай сердито хлопнул перчатками по столу: «Конечно, я жив, но, когда я убиваю людей, мне кажется, что меня нет. Мне кажется иногда, что мы оба уже где-то в преддверии ада».
Миша опустил лицо в ладони, пробормотал из них: «Таково, быть может, свойство войны. Ведь мы с тобой еще слишком молоды для этого дела».
Они вдруг оба расплакались. Фрекен остолбенела.
«Давай быстро выпьем еще по стакану! Давай закусывай! Вот поросячьи ножки. Нет, не могу! Ведь он еще недавно был жив. Кто? Поросенок! Бери огурец! Да ведь он еще недавно зеленел на грядке! Чертов язык: он, она, оно, он хрюкал, она плавала, оно росло! Так и во французском: лё, ля, он! Только англичанам легче: ит — и все тут; ит ит, без всяких страданий!»
Тут оба расхохотались.
Отхохотавшись, подозвали фрекен, вытерли физиономии об ее клетчатый фартук.
«Мишка, я больше здесь не могу! Хочу домой!»
«Утешься, Колька! Вот завершится „кумпанейство“, проводим Вольтера в Париж, это почти дом. А потом, глядишь, отзовут в Санкт-Петербург, пойдем на Васильевский остров к Нинон, помнишь ее? Получим чины, ордена, соберем однокашников, заварим пунш. Глядишь, и при дворе на балах начнем появляться. Ведь ты о них так мечтал. Коля, не нюнь!»
«Нет, мой Мишель, я не то имел в виду, говоря „домой“. В губернию хочу, к маменьке под крыло. Хочу на веранде сидеть и в невтоническую трубу смотреть на Луну, а потом и на тебя с твоей маменькой сию трубу наводить».
«Я знаю, Коля, как там на Луне, ведь я там бывал».
«А я в этом, Миша, и не сомневался. Скажи мне, братец: как ты туда попал?»
«Ох, Коля, небось уж досадил тебе изрядно своими сновидениями».
«А все ж таки, Миша, скажи! Не томи!»
«Знаешь, Коля, я прибыл туда в яйце. В оном яйце лежал, как сущий зародыш, набирал вес. Когда все затихло, открыл яйцо и вывел себя в Луну, как есть в кадетском мундире».
«Скажи мне, Миша, как там, всели по-домашнему, все ли, как у нас?»
«Ах, Коля, там душа, бывает, поет. Подпрыгнешь и висишь, слегка перебирая ногами».
«Ах, Миша, как чудно: подпрыгнешь и висишь! Слегка перебираешь ногами! Пошто ты меня с собой ни разу не пригласишь?»
Тут оба они, забыво горестях жизни, весело расхохотались. И с ними взялась хохотать любезнейшая великанша. Экие душки, смеялась она, в промежности мальчикам сиим слегка проникая. «Ах, майне кнабе, дождитесь меня, пока обслужу я вином обитателей верхних покоев!»
Вернувшись сверху, великанша, увы, мальчиков сих уже не застала. Лишь пыль завивалась вдали под копытами их гнедиге пферден. Опять упустила я счастье свое, взгрустнула девица. Солнце садилось. В небе зеленом улетевшим щастьишком поигрывала Луна.
***
В верхних покоях тем временем два сумрачных господина при свете пары свечей делили свой ужин. У одного из них середина лица была скрыта плотною маской. Поверх маски глаза посвечивали оловянной тоскою. Удивлял высокий готический лоб. Пониз маски рот мягко шамкал едой в аристократической манере. У второго господина нижняя часть лица была укрыта фальшивою рыжею бородою. Пищу он пожирал с откровенным пристрастьем. Левой рукой все подливал сотрапезнику шнапсу, да и себя недостатком благого напитка не обижая. Вкушая здоровую простонародную пищу, два сумрачных господина вели не ахти какой дружественный разговор в манере российских речений.
«А вы, шёртбы вас побираль, милостецкий господарь, умельствуйте ли шпрехен унзере дойче шпрахе? — вопрошала маска. — Ильже лянг франсе?»
«Из язЫков, окромя казацкого, знамо аще кайсацкий, ногайский,тартарский давайнахский, -ответствовала борода. — Ну, материть вашего брата, анкулёров и мьердов, понятное дело, способствую по-солдатски».
«О дьё э ле Сан-Пер! — тяжело вздохнула маска. — Каким же фасоном хочите вы себя презентоваться ком Императур дё Рюсси? Публикум руска знайт свой Пьер Труа ком эвропски жантийом, неспа?»
Борода своей лапищей захватила знавшее лучшие времена жабо сотрапезника: «Давай по-понятному говори, жаба немецкая. Ежели ты Петра Елексеича единокровное внучье, должон по-понятному речь с народом всея Руси! Отвечай по-понятному, ильжа отрекайся!»
Оба были изрядно «на косаре», как в те времена чернь выражалась. Маска вдруг зарыдала, слезы обильно текли из-под маски на мягонький подбородок. «Майне руссише шпрахе все во дворце ферштейн, даже гвардейцы, которые по-французски. Только такие холопы, как вы, не понимайт ни шиша. Вы не понимайть ма шагрэн, рьен! Никто не понимайт мон шагрэн, ни Майстаат, ни сей тойфель фон Курасс, который вдруг диспарю сан лессе де трас, исчезает, фью, без следа, цузаммен сон шлосс проклятый, проклятый Шюрстин, се кошмар!»
Как всегда в течение сих чудовищных двух лет «апрэ лё катастроф», времени жутких унижений и испепеляющего страха, бессильной ярости, мощной ненависти, сменявшейся желанием превратиться в незаметного тараканчика, тяжелых пьяных снов с торжественными восхождениями на трон, завершающимися заползаниями под оный трон уж даже и не тараканчиком, а какой-то почти невидимой личинкой, как всегда в эти невыносимые годы во рту у него гадкой кашицей перемешивались все три его языка: родной дойч, язык столь любезной прусской муштры, волшебный франсэ, язык его пленительной горбуньи Елизаветы Воронцовой, а также столь презираемый ранее и столь желанный теперь руссише шпрахе, который, как ему иногда казалось, спасет его от позорного двуносия.
«Ну чё ты, чё ты! Кончай слюнявиться, ваше величество!» Казак Эмиль с удивлением обнаружил, что и сам всхлипывает. «Давай уж вместе войдем в Русску-Матку, соберем большое войско, я орду кайсын-кайсацкую высвищу, ты своих голштинцев отбарабанишь, свалим Катьку да два царства там учредим, твое северное, а мое южное. Так и будем по соседству сидеть, два Петра Третьих. Будем по-шутейному с тобой лаяться, кто настоящий-то император, а по-дельному всех держать в трепете; эхма, гуляй гульбой, воля народная!»
Он стал хлопать себя по заду и по ляжкам, пустился в пляс с дикарскими приседаниями и выбросом колен. Петр в истерике затопал каблуками ботфортов, сунул себе в рот горлышко бутылки, выдул шнапс до дна и тут же заснул, разметавшись вокруг неудобного кресла длинными конечностями и закинув главу. Казак Эмиль тогда кончил плясать, приблизился к императорской голове и осторожно снял с нее маску. Долгонько и внимательно он изучал удивительный казус императорского лица, два длинных и тощеньких свисающих набок носа. Потом почесал в затылке, развел руками, прости, мол, Петр Елексеич, вынул из обширных шаровар пистоль и приставил ствол к тому, что можно еще было назвать императорской переносицей.
Глава девятая, постепенно превращающаяся в «драму идей» XVIII столетия, в ходе коей Вольтер воспоминает, как близок он был, вместе с Эмили дю Шатле, к открытию свойств «фложистона», меж тем как гадкий химик Видаль Карантце охотится на лягушек и мышей, а Миша Земсков продолжает удивлять все кумпанейство особенностями своей головы
При всем желании удержать сюжет в рамках сложившегося кумпанейства мы все-таки время от времени вынуждены представлять каких-то довольно нелепых и не ахти каких приятственных новичков; черт знает откуда они берутся. Таковым оказался достаточно длинный и порядочно молодой субъект по имени Видаль Карантце, обнаруженный нами утром 30 июля в парке острова Оттец в какой-нибудь сотне шагов от веранды, на которой отец европейского просвещения Вольтер поглощал свежий отвар какао. Не замечая слегка приподнятой над поверхностью парка веранды, пришелец воровато озирался в оба конца аллеи, между тем как меж полами его порядочно безобразного сюртука дугой катила вниз порядочно желтоватая струя и поднимался парок порядочно нагретого оной струею воздуха. Вот так иной раз получается в реалистической литературе: благоухает ароматами летняя культура ботаники, целомудренно светятся на солнце обнаженные мраморы увековеченных тел, поют наперебой птицы, красавицы звука, как вдруг, словно путаница в природе атомов, возникает стоящая порядочно сутуловатая фигура с раздвинутыми порядочно кривоватыми ногами в порядочно неопрятных чулках, в туфлях со скособоченными каблуками и порядочно ржавыми пряжками, да к тому же и с порядочно беспардонной манерою уринировать прямо в сердцевину благородной азалии.
Неужели ко мне, с досадой подумал Вольтер и не ошибся. Отряхнувшись и застегнувшись, пришелец проследовал дальше по аллее, подошел вплотную к веранде, нацепил на костистый нос очочки а-ля Дидро и испустил вопль сродни тому, что вырывается у рыболова, когда из необъятного океана вытаскивается объемистая и весомая рыбина. За воплем проследовала и все объясняющая фраза:
«Вольтер, певучий лебедь мудрости, к ногам твоим припадает атеист Видаль Карантце, готовый служить тебе во всех твоих начинаниях!»
«Ну что ж, господин атеист, — ответствовал вздыхая Вольтер (таковые атеистические поклонники были ему ахти как ведомы), — ваш приход к старому деисту в столь радостный утренний час поистине мог бы опровергнуть существование Божьей милости, однако для подтверждения присутствия оной в мироздании приглашаю вас на чашку какао. Поднимайтесь на веранду. Вытирайте ноги. Помойте руки в этой чаше. Берите салфетку. Нет, не для носа, для дланей. Садитесь. Кто вы и откуда, господин Видаль Карантце?»
Обладатель сего вельми странного имени был до чрезвычайности взволнован, слегка даже как бы задыхался. Сбивчиво повествовал странноватую историю своего возникновения на острове, тщательно охраняемом российскою агентурою, и постоянно оглядывался по сторонам и за спину, словно искал, куда бы сплюнуть, и, не находя подходящего места, сглатывал излишки эмоциональной секреции. Он вырос на трудах Вольтера, Д'Аламбера и Дидро. Витал в облаках чистого разума. «Как это так, — удивился Вольтер, — что это за заскорузлая фигура речи? Быть может, вам кажется, что чистый разум — это прачечная?» В восторге незваный гость совершил какое-то диковатое движение локтями и коленями, сродни начальному па пляски святого Витта. «Как это сильно сказано, мой мэтр! Вот именно прачечная! Прачечная, где отмываются все эти грязные религиозные предрассудки и косные суеверия! Тра-та-та, разум — это прачечная, запомню навсегда! Родители, увы, разуму не внимали, насупротив, лишили всяческого содержания, прогнали за порог, как падшего, ха-ха, ангела. С тех пор прошел сквозь тернии борьбы, ведомый путеводною звездою Великой Энциклопедии и вашим, мой мэтр, победоносным кличем „Эскразон Линфам!“. Немало перенес ударов судьбы. Скажешь где-нибудь, что Бога нет, и тут же получаешь кружкой по голове».
«Позвольте, позвольте, а где все это?» — спросил Вольтер.
«Что все это?» — переспросил зарапортовавшийся незнакомец.
«Ну вот, скажем, ваше странное имя, вот эта прачечная, родители, тернии, удары судьбы; где это все происходило, или происходит, или будет происходить?» Он вдруг почувствовал, что веранду качнуло, словно под ней прошла волна. Не хотелось заглядывать в глаза Видалю Карантце, скорее хотелось отвлечься взглядом к цветущему каштану, однако он повернулся к гостю лицом к лицу. Глаза не особенно напоминали зеркало не существующей согласно атеизму души, лишь оловянным образом отсвечивали под нахлобученным порядочно непорядочным паричком. Зато взирала прямо на него большая костяная улыбка.
«Да как же „где“, мой мэтр? Как раз в местах, весьма вам близких. То в Лотарингии, в окрестностях Сирё, где вы проезжали в карете с вашей блистательной Эмили, то в разрушающемся и воспаряющем силой вашего вдохновения Лиссабоне, то возле королевского дворца в Поцдаме, где я проходил муштровку под звуки флейты, а то вот и в Копенгагене туманном, нынче так взволнованном слухами о вашем пребывании в сиих водах, а то и в самих водах, сквозь кои бежал мой челн, влекомый страстью увидеть вас, мой мэтр и пророк!»
Опять качнуло, еще и еще, и тут старик услышал в словах Карантце одновременно и наглую ложь, и поразительную щемящую правдивость. Вдруг на него от сей фигуры, ныне уже безо всякого смущения сидящей с чашкою какао в коротковатой руке, с длинной правой ногою, покачивающейся на неопределенном колене левой, дохнуло каким-то почти невыносимым химическим смрадом.
***
Так иной раз бывало в те незабвенно-счастливые времена, когда сиживали с любимой маркизой в совместной научной лаборатории замка Сирё. С легким шипением из тиглей высвобождался «фложистон». Вода и воздух мирно распадались на различные субстанции, спокойно опровергая аристотельскую концепцию четырех основных элементов бытия. Эмили своими длинными пальцами, казалось бы созданными для перетасовки козырей, смешивает концентрированную серную кислоту с мелко нарубленным магнезиумом, нагревает эту смесь в реторте, собирает выделяющийся газ в пузырь, из коего под давлением предварительно удален воздух. Тогда он, поэт и филозоф, подносит к сему газу зажженную свечу, и газ возжигается с ослепительным пламенем. «Мы близки к истине, мой Вольтерчик», — шептала Прекрасная Дама. Шипели тигли, булькали реторты, выделялись хлорин, барий, аммоний, тартарические кислоты, дух счастья, неуловимый, но почти уже уловленный смысл гармонии сближал их сердца, их колени, как вдруг на мгновение неизвестно откуда являлся вот точно такой же, почти невыносимый химический смрад. В те дни, однако, он тут же улетучивался. Нынче проникал даже и сквозь батистовый платок.
***
«Я нынче работаю химиком в Копенгагене», — пояснил Видаль Карантце.
Качка веранды прекратилась. В глубине аллеи появились фигуры Мишеля и Николя, они приближались, два молодца с неизменными эспадронами на бедрах, однако в утреннем полунеглиже, то есть в коротких камзолах, с открытыми шеями и без напудренных гвардейских паричков. Экие все-таки шевалье, с облегчением подумал Вольтер. На таких вольтерьянцев, ей-ей, можно положиться, хоть их атеизм весьма вопросителен. Стоит только мигнуть, и тут же помогут Видалю Карантце освободить пока еще ничем не запятнанную веранду.