Впрочем, чего его гнать? Смрад испарился. Наглости как не бывало; быть может, просто показалась. Осталось одно весьма благоразумное смирение. С чашкой в руках гость уже стоял в углу веранды, под сгустком цветов и почек, и словно бы примеривался, как будет шаркать туфлею при знакомстве с кавалерами. Кстати, о благости и злости разума, подумал Вольтер, не потрясет ли такое деление весь фундамент основной концепции?
***
Еще издалека уноши стали расшаркиваться с преувеличенной, то есть слегка юмористической, галантностью. «Смеем доложить, что барон и генерал послали нас для сопровождения вашей светлости, вашего филозофического богдыханства к месту сбора всей высокочтимой кумпании». Прыгнули через пять ступенек на веранду и только тогда заметили шаткую фигуру незнакомца в тени плюща. Тот тут же начал пятиться и помахивать смехотворной шляпенцией возле колен. Уноши немедля рассредоточились, то есть стали подходить к человеку один слева, другой справа. Стена замка за спиной незнакомца естественно отрезала возможность отступления с последующим бегством. В один момент Коле, впрочем, показалось, что нога незнакомца чуть ли не по колено ушла в стену, однако в то же мгновение здравый смысл наладил всю диспозицию.
«Друзья, знакомьтесь с химиком из Копенгагена, — весело сказал Вольтер. — Только что прибыл на утлом челне и прямо к нашей сегодняшней филозофической дискуссии. Как вы догадываетесь, месье Видаль Карантце (при звуках этого имени офицеры переглянулись) придерживается самого свирепого химического атеизма, так что вам с вашей романтической метафизикой следует подготовиться к фехтованию».
Уноши раскланялись с необходимым политесом, после чего Миша, так чтобы Вольтер не заметил, но чтобы незнакомец не упустил, шепнул под ладонью другу: «Покушусь помыслить, что химик сей явился не из прохладного Копенгагена, а как раз из вельми жаркого места», на что Коля довольно громким русским шепотом ответствовал: «А я-то мыслил, что просто вор и тать подколодная». Видаль Карантце на подгибающихся нижних и с заламывающимися верхними стал приближаться к своему кумиру, чтобы оному выплакать в жилетку свою обиду на подобное недоверие, кое вроде не должно бытовать меж вольтерьянцами, но тут вошли Лоншан и Ваньер с чернильцами, альбомами и набором перьев, и все отправились.
***
Погода в тот предпоследний день июля, как мы уже отметили, благоухала, то есть вельми способствовала толерантным и углубленным беседам, поскольку ни одним своим флюидом не побуждала мыслей об Апокалипсисе. Впрочем (увы, без сего словца не может обойтись ни одна филозофическая повествовательность), сия удивительная безоблачность, как бы соединяющая Балтику со Средиземноморьем, не могла не напомнить и об испанской инквизиции с ее собственной картиной Судного дня. Христианские страсти, однако, остались за пределами Эрмитажного холма, на коем в тени слегка трепещущих каштанов собирались участники заключительной беседы Остзейского кумпанейства. То там, то сям в киароскуро светились нежнейшие мраморы Мельпомены, Эрато, Клио, словом, всех девяти муз мусагетского хоровода; перечисляйте сами, почтенные читатели. Скорее уж напоминала сия диспозиция времена Юлиана Отступника, пытавшегося восстановить всеобъемлющее язычество.
С легким пощелкиваньем семидесятилетнего костяка Вольтер без труда поднимался к вершине холма. Остановился возле Терпсихоры, положил ей руку на благодатное колено, с лукавостью повернулся к спутникам. «Вспоминая старых схоластов, я иной раз пытаюсь их перефразировать и вопросить: сколько муз помещается на кончике иглы?» Химик Видаль Карантце сумрачно скрежетнул. «Кончик иглы бесконечно мал, на нем не поместится даже один-единственный атом, не говоря уже о каменной бабе». Николя Буало остановил малознакомого химиста жестким упором локтя. Мишель Террано как бы ненароком прощупал у подозрительного отвисший карман заскорузлого кафтанца. Там не оказалось ничего, кроме дохлого вороненка, который тут же улетел, быв извлечен на волю.
«Ну что за бесцеремонность? — притворно рассердился филозоф. — Где ваши изысканные манеры? Лучше отвечайте на мой вопрос, кавалеры!»
«По мне, чем больше муз на игле, тем лучше», — ответствовал Буало.
Террано засмеялся: «Уверен, мэтр, что на кончике иглы может разместиться бесчисленный сонм муз».
«Да ведь их, мой мальчик, всего лишь девять», — поправил его Вольтер.
«А вот в этом я не уверен, — с притворством надулся офицер-телохранитель. Почему-то он не мог оторвать взгляда от большого уха Видаля Карантце; хотелось засунуть туда палец и произвести обчистку сей раковины от излишков серы. — Девять муз — это только те, что названы древними, остальные в бесконечном числе витают в пространствах».
«Ну вот мы и начали наше филозофическое фехтование», — весело констатировал старик и снял шляпу, отвечая на приветствия собравшихся на вершине Эрмитажного холма.
***
Главенствовал надо всем собранием, разумеется, пленипотенциарный посланник, барон Фон-Фигин. Похожий в сей утренний час на самого Мусагета, он стоял, опершись рукою о белоснежную колонну беседки. Грудь его дышала кипеньем кружев, а также и богатством сверкающих орденских заколок. Символом мужественности торчала в его крепких зубах аглицкая пеньковая трубка, от всего же остального, безупречно белого, колыхающегося, веяло неизгладимой женственностью эпохи. Что-то особенное сквозило сейчас в чертах его дерзостного лица: то ли готовился он взлететь навстречу снижающемуся лично к нему ангелу славы, то ли приглашал окружающих запомнить навсегда его сегодняшний образ, дескать, таким уйду вместе с веком. (Интересно отметить, что в обнаружившихся недавно дневниках этого таинственного деятеля екатерининской эпохи присутствует как раз эта самая фраза.)
Чуть ниже посланника, на ступенях беседки, стоял граф де Рязань, генерал Афсиомский Ксенопонт Петропавлович, преисполненный одновременно благодушного гостеприимства и чувства значительности исторического момента. Сахарные букли его парика привлекали внимание залетавших из поселка мух, что касаемо пчел, то они шарахались в стороны от его крепчайшего парфюмерного букета, ну а ежели речь зайдет о пудре, невольно придется вспомнить извечного соперника Ивана Ивановича Шувалова, якобы однажды изрекшего, что после встречи с Афсиомским хочется отряхнуться. Сам государственный муж в сии моменты мыслил совсем в других направлениях. Мда, мыслил он, все ш таки немало деяний осталось за плечами, вот именно за этими благородно округленными поверхностями, на коих въехала во дворец незабвенная цесаревна: и родные поля облагородил собственными потом и кровью, и сарымхадуров спас от вымирания на пользу отечественной тайной пошты, и по картографии азиатских дорог давно б уж стал академиком, естьли б не суть державной секретственности, и Вольтера-великого вот предоставил родной Империи под эгидой сильной дружественности, а вскоре и альтер-эго явится, суровый Ксенофонт Василиск; заговорит тогда о нем все мыслящее пчеловодство, чур меня, чур, человечество!
Не будем далее перечислять всех уже ведомых нам протагонистов, членов экипажа и челяди, скажем лишь несколько весомых и почтительнейших слов по адресу высокородных и сиятельных персон, присоединившихся в это утро к Остзейскому кумпанейству. Его Сиятельное Высочество курфюрст Цвейг-Анштальта-и-Бреговины Магнус Пятый Великолепно-Самоотверженный, подрагивая вечно как бы слегка обиженным маленьким подбородочком, почтил своим присутствием базальтовые откосы острова Оттец. С должным высокомерием на правах самого высокого суверена он озирал собирающееся на холме кумпанейство, а сам подрагивал с сурьезной опаскою: как бы не обидели чины охраны. Ежели упрутся с вопросом, зачем пожаловал, скажу, что дочек-принцесс повидать, ну и заодно как бы, безо всяких унизительностей, перекинуться мыслительными замечаниями с этим, как его, ну французом на В, вот именно с Вольтером (за которого, между прочим, сражаемся уже двенадцатую неделю во втором пространстве романа, рискуем жизнями и свободой, не говоря уже о щедрых, хоть и недостаточно щедрых, ассигнованиях Великоросской императрицы). Вот об этой сугубо жизненной причине визита, об ассигнованиях, надо будет как бы мимоходом упомянуть советнику Фон-Фигину, когда буду излагать оному величайшую верность троюродной кузине Софье-Фредерике-Августе, ставшей волею слепой судьбы владычицей восточной империи; впрочем, о слепой судьбе ни слова. Ни слова также не будет изречено по поводу неотъемлемых прав Цвейг-Анштальта-и-Бреговины на сей ставший вдруг столь значительным явлением балтийского мира остров и на столь расцветшие под десницей курфюрста дворец и парк. Ни слова о правах, потому что они бесспорны! Вот так, упереть волевой подбородок в твердую руку и озирать собравшихся с благосклонной улыбчивостью, вот так!
Его Сиятельное Высочество, разумеется, прибыл в Доттеринк-Моттеринк не один, но в сопровождении Ее Сиятельного Высочества курфюрстины Леопольдины-Валентины-Святославовны, статной дамы, на щеках коей каждые четверть часа вспыхивала ее былая румяная краса. Еще недавно курфюрстина в такие моменты прикладывала к лицу ладони, но сейчас уже попривыкла и спокойно ждала, когда краса схлынет. Курфюрстина по всей Северо-Восточной Германии слыла персоной весьма просвещенной и даже как бы сторонницей эмансипации. Достаточно сказать, что половину своего дворцового бюджета она тратила не на ювелиров, а на выписку всевозможных парижских, лондонских и амстердамских вольнодумственных журналов и изданий. Собственно говоря, именно она, Леопольдина-Валентина, заставила своего супруга, изрядно поколоченного в деле при Цюкеркюхене, прийти в себя, то есть вернуться к реальности и отправиться на «наш неотъемлемый остров», чтобы приобщиться к дебатам кумпанейства. Подумай сам, майн либер Магнус, уж пятый день на нашем острове пребывает великий Вольтер, а мы еще не соизволили его навестить; боюсь, что наши дочери не поймут сего обскурантизма.
И вот она сидит в сей божественный день под сенью элегантнейшего эрмитажа со своими любимыми шаловливыми двойняшками. «Ах, маман, — щебечут Клаудия и Фиокла, — как же нам повезло с выбором наших августейших родителей! Вряд ли найдется во всей Европе, да, может быть, даже и в Китае, толь блистательная родительская чета, коя бы толь изрядно и вдумчиво понимала настроения уношества! Ах, как мы любим нашу возлюбленную мамочку и нашего рыцарски сурового и литературно великодушного папочку и как мы им благодарны за предоставленные возможности по расширению кругозора! Да ведь не будь вас, так мы бы и остались дичками-принцессами, запертыми в замке княжества!»
Курфюрстина Леопольдина-Валентина сдержанно улыбается. «Боюсь, что без нас с папочкой не случились бы и сии дички-принцессы, мои милочки». Не вдумываясь в промелькнувшую филозофию, девочки покрывают маменькины мерцающие под балдахином щеки близнецовскими поцелуями. Ея Сиятельное Высочество смотрит на неотличимые облики своих дочерей: где Клаудия, где Фиокла, уже не разберешь. Раньше еще можно было разобраться с помощью родимого пятнышка, однако с возрастом оказались у обеих неотразимочек подобные шарманы подлевыми ушками. Сначала подумала Ея Высочество, что одна из дочерей приклеила мушку, но при проверке ни у той, ни у другой пятнышко на палец не наслюнывалось.
«Ах, Ваши Высочества, дочки мои любезные! — произнесла маман с неизбывной российской напевностью. — Да неужто вам так позволено вот так запросто подбегать и лобзать в ланиты самое воплощение Века Просвещения, мэтра де Вольтера?!»
«Маман, мы постоянно это делаем, и он ни разу не отстранился; напротив, поощряет. Однако обратите внимание, Ваше Сиятельное Высочество, каких победительных молодых офицеров прислала Вольтеру для охраны Ея Императорское Величество, наша любезнейшая троюродная тетушка Екатерина Вторая Алексеевна. Это Мишель и Николя, посмотрите, маман, как они хороши, ой, я не могу, и я не могу, нет, вы только посмотрите, нет, вы только посмотрите, как неотразимо они стоят, упершись руками в бедро с оружием!»
«Да ведь это же те самые, из „Золотого льва“ уноши!» — воскликнула курфюрстина, повернувшись в указанном направлении всем запылавшим былой красотою лицом.
«Вот именно». Девы потупились, и мать поняла: значит, обе — в обоих, вопрос лишь в том — какая в кого? «К каким же домам принадлежат сии кавалеры?» — вопросила владычица Цвейг-Анштальта-и-Бреговины. Вопрос о возможной влюбленности принцесс в людей нецарственного дворянства даже и в голову ей не пришел.
Сребристый звоночек избавил смутившихся девочек от нужды отвечать на толь натуральный вопрос августейшей маменьки. Граф Рязанский попросил внимания и, сделав несколько изящных па на мраморных плитах, представил собравшимся барона Фон-Фигина. Безукоризненный вельможа уже сидел за круглым столиком перед своим открытым альбумом, куда он время от времени вносил некоторые фразы для прочтения и толкования в Петербурге. У ноги его занял позицью корабельный пес Ньюф, доверительно положивший морду на советниковскую туфлю. Над ним мало кому заметная в листве каштана повисла большая птица, в коей внимательный читатель сможет узнать одного из секретных сарымхадуров, может быть, это был даже сам Егор. Большинству, то есть невнимательным читателям, он был попросту незаметен.
Взгляды, исполненные любопытства и нетерпения, были обращены на барона. Видаль Карантце старался не смотреть,чтобы не сжечь его у всех на глазах своей ненавистью. Вольтер уже забыл об этой химической докуке, поскольку атеист остался у него за спиною. Сам филозоф как главная персона ожидаемой дискуссии был выдвинут вперед и посажен в уютнейшее, пожалуй, даже слишком уютнейшее кресло, тем паче для персоны, склонной иной раз в задумчивости производить нежданные звуковые сигналы.
Итак, начинается филозофическая дискуссия, коя будет излагаться в виде излюбленного нашим центральным человеком жанра драматических диалогов. Впрочем, автор возьмет на себя смелость время от времени вторгаться с кое-какими параграфами своего излюбленного жанра укоснительного повествования.
***
Фон-Фигин
Дамы и господа, без всякой связанности с нашими скромными побуждениями нынешние встречи взялись в газетах называть Остзейским кумпанейством. Появился интерес. Пожаловали гости. Высшую честь нам оказали нынче курфюрст и курфюрстина Цвейг-Анштальта-и-Бреговины Магнус Пятый и Леопольдина-Валентина-Святославовна. Добро пожаловать, Ваши Сиятельные Высочества!
машет платком
На бастионе бухнула пушка; браво, пушкари, обоим по стакану тройного выборова шнапсу! На двух валторнах сыграно было сразу два гимна Цвейг-Анштальта-и-Бреговины; получилось неплохо. На башне, видной кое-где в просветах листвы, поднялись два флага, желто-зеленый и сине-белый. Магнус Пятый закашлялся и в конечном счете разрыдался. Родина выдвигалась в первый фрунт просвещенных монархий. Три дамы двора и их мужья, трое министров, скромно спели первый сплетенный куплет гимна, слов которого курфюрст не знал. Верная супруга кивнула рыцарю: вот видишь, я тебе говорила, признание грядет. Только принцессы кружились и махали гвардейцам с некоторой легкомысленностью, что вообще характерно для нынешнего уношества.
Барон (продолжает)
Наша нынешняя беседа будет посвящена, быть может, наиглавнейшей теме сего века, противустоянию религии и филозофии, или, как сей феномен иной раз определяется в просвещенных кругах Европы, противуречием между суеверием и чистым разумом. Огромное большинство российского населения, включая даже и высшие сословия, не подозревает об этой борьбе. Православное христианство незыблемой стеною ограждает население от католического мира, а реформаторство нам даже и неведомо. Однако ж есть в Империи малая, но умственно вельми передовая кучка, коя жаждет слияния с мыслительными кругами Запада, чая в оном слиянии наиграндиознейшие выгоды реформ. К оной кучке относится и наша молодая Императрица Екатерина Алексеевна, знакомая и со Святейшим Августином, и с Томасом Аквинским, с Лютером и с Декартом, со Спинозой, Ньютоном и Монтескье, воспитанная на литературах Вольтера, Руссо, Дидро и Д'Аламбера. Недаром, нет, недаром, господа, дама сия слывет в европейских кругах одной из энциклопедистов. Как лицо, входящее в Ея ближайший круг и наделенное Ею полномочиями речь от Ея персоны, ныне я решаюсь заявить, что Государыня жаждет всемерного расширения российского горизонта. Она приглашает выдающиеся умы Европы осчастливить Санкт-Петербург своим присутствием, укрепить нашу Академию, возжечь на наших северных широтах очаги знаний и разума, толь характерные для салонов Парижа. Увы, далеко не всякий европейский ум незамедлительно устремляется в нашу столицу, и тому виною нередко оказываются наши слишком высокие широты.