Балтика может в будущем стать бассейном филозофии благодаря склонности ее народов, во-первых, к специфической меланхолии, во-вторых, к особой тупиковости сознания и, в-третьих, к пиву. Сюда придут своего рода северные аватары. Предположим, в Штеттине, где всего лишь тридцать пять лет назад родилась Екатерина, появится настоящий, не то что я, великий филозоф замкнутого круга жизни. В Кенигсберге, отравленном колдунами, возникнет человек, который осмелится сказать о непознаваемости вещей. В Копенгагене, куда мы сейчас отправляемся, будет жить какой-нибудь то ли нормальный, то ли калека, предчувствующий окончательное пожарище. Так или иначе, но сии мыслители пребудут вдали от парижских дамских салонов.
***
За день до отбытия пришел генерал Афсиомский, «дорогой Ксено», и поклялся Вольтеру в вечной дружбе и в глубочайшей благодарности, кою будет испытывать к нему передовая, то есть «вольтерьянская», Россия. И лишь известная всему миру вольтеровская любезность помешала послать его к чертям. К тому же два чертенка уже сидели на плечах графа Рязанского и заглядывали ему в уши, хоть он их и не видел.
Вслед за этим «Ксено» сказал, что в соответствии с договором Вольтера до самого Ферне будет сопровождать российский эскорт во главе с полюбившимися ему кавалерами Буало и Террано, на коих, как ты и сам знаешь, мой Вольтер, можно в высшей степени положиться.
И наконец, третье, мой мэтр и друг, то, что не доверю, кроме тебя, никому, даже и самому высочайшему лицу, вот этот карне мягкой бумаги; здесь мое всё. «Не иначе как векселя», — улыбнулся филозоф.
«Несравненно выше, чем векселя, — с грустным достоинством произнес секретник. — Здесь повесть о путешествиях моего альтер эго, благородного византийского дворянина по имени Ксенофонт Василиск. Как писатель писателя, прошу тебя прочесть и написать мне о своих впечатлениях. Сдается мне, что сия исповедь мятущегося духа произведет в Европе оглушительный отклик». — «Ксено, если ты уже знаешь, какой будет отклик, зачем тебе мои впечатления?» — с притворной туповатостью удивился Вольтер. «Вот именно с твоими впечатлениями в виде предисловия сии записки и произведут соответствующий отклик», — с притворной наивностью ответствовал генерал. «Куда же мне послать впечатления? Ведь ты или твое второе „я“, как я понимаю, вскоре отправитесь в очередное марко-половское или колумбовское путешествие», — предположил Вольтер. «Просто оставь листок в конверте на окне своего кабинета в Ферне и отвори фортку», — скромно предложил граф Рязанский. На том они расстались.
***
Грусть Вольтера, или, если угодно, его новая «балтийская меланхолия», еще больше усилилась, когда он поднялся на борт фрегата «Гюльдендаль». Он чувствовал, что закрывается еще одна глава почти уже прочитанной книги. Впервые он ощутил тщетность своих усилий перевоспитать человечество. Почему я так надеюсь на этих хитрых скифов, на Россию, если даже сама возлюбленная моя Екатерина вместо самое себя посылает на встречу со мной некий маскулинический фантом, естественный скорее в зоне сна, чем в объективной невтонической реальности? Я теряю грань, проклятый Сорокапуст, он же Видаль Карантце, вот-вот втянет меня в кошмар, названный по секрету «вольтеровскими войнами», и уж больше нельзя надеяться на появление усатых прелестниц из фон-фигинского полка. Вообще, на что еще можно надеяться по прошествии семи десятков лет надежды? Да полно, помню ли я еще те мои, столь парижские, молодые восторги? Вдруг выплыл, как будто отпечатался между памятью и морским горизонтом, старый стих, посвященный Эмили:
Si vous voulez que j'aime encore,
Rendez— moi l'age des amoure;
Au crйpuscule de mes jours Rejoignez,
s'il se peut, l'aurore.
A за горизонтом и за памятью кто-то тут же ответствовал русским, почему-то понятным, хоть и мгновенно исчезнувшим переводом:
Ты мне велишь пылать душою:
Отдай же мне минувши дни,
И мой рассвет соедини
С моей вечернею зарею!
Шелковым платком он посылал приветы остающимся, собравшемуся на северном бастионе цвейг-анштальтскому семейству, и накапливающиеся в угловых лакунах глаз слезы мешали ему увидеть, что и семейство, то есть великий курфюрст Магнус, и великая курфюрстина Леопольдина-Валентина, и девочки, и дамы двора, и некоторые мужья, уцелевшие ветераны европейских ристалищ, чьими усилиями в добрые старые времена обогащалась казна, о разграблении коей только и думает новое поколение, в общем, что и семейство тоже плачет.
Лишь в Копенгагене, который по праву называют «Парижем Севера», меланхолия Вольтера несколько рассеялась. На празднестве в Нихавне герольды объявили о его присутствии, и тут же тысячи глоток превратили это событие в празднество Вольтера, защитника протестантов. Он сидел на помосте рядом с королем Фридрихом V, в окружении членов королевской династии и главных вельмож скромной страны. Слуги подавали приличное вино. Какой-то человек — или не совсем человек? — на ухо попросил его провозгласить окончание вольтеровских войн. Тут же, словно под ударом докторского молоточка, у него подскочила коленка. Кто проведал тут про существование несуществующего? Он обернулся. Вместо человека у него за спиной стоял большой датский дог. Пришлось встать и удовлетворить просьбу сего порядочного существа. В шуме гульбы никто не расслышал ни единого его слова, но все приветствовали стройным ревом: «Так, так, Вольтер!» Заиграла большая музыка, запел специально приглашенный из его любимой Англии хор Кентерберийского собора; он исполнял ораторию Генри Парселла «Хейл, хейл, брайт Сесилия!».
Слезы текли из глаз и не могли остановиться. Так же не могло остановиться божественное пение, оно напоминало переливы святой воды. У этого пения уже не было ни начала, ни конца, как будто пелось за пределами того, у чего есть и начало и конец. Исчезло все, все радости и обиды, все искрящиеся парадоксы и тяжкие думы, собственное имя и имена друзей, осталось одно лишь переливающееся ликование.
Он лежал на помосте, дергались руки и ноги, он их не чувствовал, как не чувствовал ничего, кроме вливающегося в душу хора. И только губы еще пытались изобразить блаженство.
Позднее в кабачках следующим образом обсуждалось событие. Этот французский Вольтер, он грохнулся в обморок, когда заиграла музыка. Все уж думали, преставился, но тут два молодца из его свиты скакнули на помост. Один хвать его за ноги, а второй стал общупывать грудь, будто искал там какую-то жизненную жилу, и, что бы вы думали, — нашел! Старикашка после нажатия на жилу весь намок, даже изо рта что-то вылилось, пузырящееся, как пиво, однако ожил. Его посадили в кресло, и он помахал толпе превосходным кружевным платком. Я сам не видел, но брат мой сказывал, что будто бы заметил, как какие-то чертики проплясали вокруг оного Вольтера жигу. Вот что я сам видел, так это королевского пса Мальгрема. Готов поклясться, он лизнул гостя — не знаю, уж чем тот так знаменит, — в лицо.
***
«Клоди, ты никогда не обращала внимания, что после отъезда русских над островом перестали появляться те странные, чрезмерно крупные голуби, которые так нас всех забавляли?» — спросила одна из сестер-курфюрстиночек.
Вторая почему-то надулась и даже дернула плечиком.
«В чем дело, мадемуазель, позвольте узнать?» — не без вызова вопросила первая.
Сестры сидели в их излюбенных позах, свесив босые ноги со стены замка над бухтой, в которой еще недавно так красочно геройствовали их шевалье.
«Ты прекрасно знаешь, в чем дело, — ответствовала вторая. — Когда тебе надоедает быть Клоди и хочется стать Фио, ты называешь меня Клоди, чтобы я называла тебя Фио, и думаешь, что тебе так сойдет. А между тем ты — это Клаудия, а я — это Фиокла по одной простой причине, что именно так мы были наречены».
Первая весело рассмеялась: «А ты уверена, что в младенчестве нас не перепутали нянюшки?»
Вторая подбоченилась: «Ах так? Вот я сама тебя буду называть то Клоди, то Фио, и пусть у нас и сейчас все перепутается!»
Благороднейшие мадемуазели принялись тут друг друга с притворством дубасить, что завершилось, разумеется, поцелуями. Близняшки так беззаветно любили друг друга, что и сами, как было уже отмечено, иной раз сомневались, кто из них Клаудия, а кто Фиокла.
«А все— таки имеется между нами одна весьма существенная разница», -сказала вторая.
«Я знаю, что вы имеете в виду, Ваше Высочество, — сказала первая. — Вы правы, Мишель — это мой шевалье, а ваш — Николя».
«Ежели бы только они умели нас различать, — вздохнула вторая. — Что за странная между нами, Ваше Высочество, разыгрывается кумедия в итальянском стиле».
И, вспомнив уношей, сестры перешли с восточной стены бастиона на западную и стали смотреть в сторону Копенгагена и чуть левее к югу, в сторону Парижа. Когда уж они вернутся из своей экспедиции, да и вернутся ли, как обещали?
***
Задержка всего семейства на острове Оттец имела серьезное политическое — а то даже и историческое, как говаривал монарх, — значение. Надобно, чтобы слух прошел по Германии и Скандинавии, что цвейг-анштальтский-с-бреговиной двор сделал сей живописный клочок Европы своей резиденцией. После проведения здесь Остзейского кумпанейства всему миру стало ясно — в том числе и заносчивой Дании, — что за Магнусом Пятым стоит не кто иной, как российская Императрица со всем своим флотом и казначейством. Ну, Дания как-нибудь и без Оттеца перебьется, а вот кому надо утереть нос, так это тетушке, герцогине Амалии, с ея сентиментальными воспоминаниями. Не исключено даже, что почтенная дама придет в конце концов к мысли о слиянии ее пфальца с величественной державой Цвейга, Анштальта и Бреговины, а там, глядишь, и вольный бург Гданьск протянет руку Свиному Мунду, дабы выйти из зоны вечного за себя польско-прусского соперничества.
Таким мыслям предавался наедине с самим собой курфюрст, покручивая оставленный хозяйством Афсиомского глобус и останавливая его всякий раз верным пальцем в верном месте. После отъезда гостей он въехал в покои императорского посланника барона Фон-Фигина. Ему пришлась по душе их ненавязчивая роскошь, а больше всего — по секрету — то, что в разных углах обширного помещения наталкивался он на дамские панталончики. Он складывал их в скрытные ящички за книгами библиотеки и иногда извлекал то одну, то другую шелковистую невесомость, дабы погрузить в нее свой готический нос. Запахи далекого, а все-таки, как мы видим, и не совсем далекого Петербурга будоражили воображение и исторические амбиции этого, казалось бы, уже замшелого монарха.
Между тем в отсутствие гостей, а в особенности без графа Рязанского с его бездонным бюджетом, замок начал стремительно приходить в упадок. В парке откуда ни возьмись появились и повсеместно разрослись большущие, как слоновьи уши, лопухи. Пруды затянуло тиной, столь плотной, что коты и лисы пробегали по ней, ни однажды не замочившись. Забыв свой патриотический долг, садовники перестали обихаживать недавние насаждения. Да и вообще перестали появляться среди насаждений оных. «Их надо возвращать и сечь!» — распорядился курфюрст. Министр внутренних дел племянник Хюнт развел руками: «Кем сечь, Ваше Высочество?»
«Чем сечь? Министр режима должен знать, чем непослушанцев секут! Розгами! А злостных — фухтелями!» — «Не чем, а кем, Ваше Высочество, вот в чем вопрос. Те, кому по службе положено сечь, тоже разошлись». Обескураженный курфюрст забегал по своему любимому кабинету. «Да что же получается, Хюнт? Почему весь этот сброд разбежался?» Долговязый племянник всунул голые ноги в деревянные башмаки: кожаные туфли не носил из экономии. «А вот этот вопрос надобно обратить к министру финансов, кузену Людвигу, Ваше Высочество. Неоплаченный народ, по своему обычаю, разбегается. Остаются только родственники».
Не лучше обстояло дело и с питанием. Огромная кухня, в коей еще недавно кудесничали нанятые Афсиомским шеф-повары, просто повары и младшие повары, отвечающие по отдельности за закуски, супы, главные блюды и дессерты, кухня, шипевшая ароматными парами, трещавшая масляными пузырями, оглашаемая бодрыми возгласами на поварском жаргоне столетия «Ж'арив!», «Вуаля!», «Аллез'и!», теперь лишь гудела зловещим хладом, если он может гудеть, этот проклятый хлад, а он может, буде соединен с заунывным гладом.
В начале «эпохи забвения» — как иной раз про себя именовал сию историческую ступень Магнус Пятый — из кабинета министров поступил на кухню намек, что старания кулинарных патриотов будут вознаграждены: каждому в конце дня будет разрешено угощаться из не до конца востребованных кастрюль. Речь шла, конечно, о картофельном супе «Воляпюк», который дольше других изысков подтверждал свою живучесть. Вот именно после этого щедрого предложения кухня и опустела окончательно, а остатки «Воляпюка» превратились в застывшие на дне кастрюль нечистоты.
Несколько дней прошли без горячего. Курфюрст облачился в стальные доспехи. В правительстве, то есть в семье, начались разговоры, не готовит ли монарх набег на какое-нибудь соседнее государство, однако он объявил, что принял важное решение в области укрепления собственной Цвейг-Анштальта-и-Бреговины национальной идеи. Будет создан большой портрет государя в боевом «отпаде», как тогда в элитарных кругах называли стальные доспехи. Работа будет поручена двум самым талантливым живописцам двора, принцессам Клаудии и Фиокле. Готовый оригинал портрета с увеличенной яркостью глаз будет выставлен в новой столице на острове Оттец, а несколько копий разместятся в магистратах по обе стороны пролива. Граждане будут допущены на просмотр за умеренную, но и не символическую плату. Таким образом им будет дана возможность укрепить патриотизм, а заодно и казну обожаемого государства. Далее вступит в действие секретная часть плана. Собранные деньги как раз и пойдут на разгром какого-нибудь соседнего герцогства. Скажем вперед, что этот секрет так и остался в самом узком кругу, то есть у курфюрста за пазухой.
Девочки пришли в восторг. Давно уж они не писали парсун маслом в две руки. Сердечное томление отвлекало от искусства, и вот теперь появилась возможность заполучить в качестве модели вечно занятого папочку, и даже романтические шевалье были забыты. Холсты, кисти и краски были, разумеется, найдены в запасах генерала Ксено, дальновидного до чрезмерности. И вот троица уселась. Боже, замирали принцессы, как он хорош, этот наш курфюрст, сколько силы может живописец обнаружить даже в его носогубных морщинах, не говоря уже о высоком его челе, вмещающем толь много вдохновенного гуманизма! Что уж тут тужить о горячих обеденных сервировках, можно и сухими бисквитами обойтись, ежели все обыденное забываешь, трудясь в искусстве!
А папочка на сих сеансах едва ли не впадал в сущий родительский трепет. Дочки мои, удвоенный вариант девичьего, да что там, просто человеческого совершенства; какой монарх не поблагодарит судьбу за сей дар небес! Как же так получилось, что я не могу им обеспечить даже горячего питания?! Да я хоть треть нашего пфальца отдам за то, чтобы вздуть огни на кухне, если не дотянем мы до обещанного Фон-Фигином векселя из Петербурга!
И вдруг оказалось, что можно еще повременить с продажей Бреговины, и произошла сия передышка благодаря героическому подвигу курфюрстины Леопольдины-Валентины-Святославны. Однажды воскресным утром она вышла из замка во главе целой компании статс-дам и фрейлин двора, то есть своих родственниц по линии супруга. Вся эта группа, персон не менее дюжины, в затрапезных платьях пешком проследовала в Цум-Линденбрюгге, крошечный городишко рыбаков и овощеводов. Там в тот день все население острова Оттец собралось на базар и молебен в единственной кирхе. Публика была потрясена явлением курфюрстины со свитой. Затрапезные, то есть вышедшие из моды, одеяния показались островитянам верхом роскоши, французскому языку они внимали, как стрекотанию ангелов. Преклонив колени в скромном храме, дамы проследовали в торговый ряд и там обменяли несколько пустяковых колечек на количество лососей и овощей, достаточное для заполнения двенадцати объемистых корзин.