— Вихляшки! — заорал Джей-Пи и вскочил на ноги, явно готовясь пуститься в пляс.
У Аманды затрезвонил мобильник. Она метнулась в кухню, чтобы вытереть липкие руки, прежде чем достать его из кармана.
К ее легкому удивлению, на экранчике значилось: «Генри».
— Что-то ты рано, — сказала она в трубку. — Он еще не…
— Ты дома! — произнес Генри своим обычным тоном — одновременно и колючим, и теплым. — Я слышу, как бубнит телевизор. А почему не открываешь дверь?
— Все так неожиданно, — пожал он плечами за чашкой с чаем. — Завтра вечером обратно на «Евростар»,[10] а приехали мы с Клодин только из-за того, что ее мать застряла в отеле.
Аманда не донесла свою чашку до рта:
— Застряла?
Генри отмахнулся, точно галльский тиран, распускающий свой сенат:
— Для большинства людей это удивительно. Но для матери Клодин…
Он снова пожал плечами, словно взваливая на них ношу, которой не избежать.
Джей-Пи при виде отца чуть из кожи вон не выпрыгнул: «Papa! Papa! Je suis tortillant! Tortiller avec moi!».[11] И Генри охотно завихлялся вместе с ним, как заправский завропапа. Уложить после этого Джея-Пи в постель казалось почти невозможно, однако Генри вызвался сделать все сам — искупал сына в ванной и почитал ему на ночь сказку — «Le Petit Prince»,[12] разумеется, — пока тот окончательно не вырубился. Аманда даже постаралась не раздражаться на самодовольный вид Генри, когда он справился с задачами, которые ей приходилось решать каждый день самой — без расчета на какую бы то ни было аудиторию.
— Так где же сейчас Клодин? — спросила она.
— Едет обратно во Францию, — ответил Генри, и Аманда подумала, что нет на свете ничего более французского, чем слово France, произнесенное французом. — Я отдал свой билет ее матери. Новый смогу купить только завтра.
— Чтобы спасти ее мать, понадобились вы оба?
Генри закатил глаза, словно моля богов о пощаде:
— Считай, тебе страшно повезло, что ты никогда ее не встречала. Твоя мать совсем другая — такая английская, такая милая… Я очень люблю Клодин, — сказал он, глядя в сторону, и потому не увидел, как Аманда вздрогнула. — Она напоминает мне гобой, на котором играют Баха, но ее maman… — Он отхлебнул из чашки еще глоток. — Извини за вторжение. — В его тоне не слышалось ни цинизма, ни скрытого намека. Он действительно был благодарен. — Я действительно благодарен, — добавил он.
— Всегда пожалуйста, — тихо ответила она.
Между ними повисла небольшая осторожная пауза.
— Могу я спросить, как ты?
— Можешь.
Он улыбнулся ей — так, что ее желудок упал куда-то в пятки. Она любила его, любила, любила — и ненавидела этого французского сукина сына в основном лишь за то, что любила его так сильно, но господи, как же она любила его, этого очаровательного ублюдка.
— Ну, и как ты? — спросил он снова.
Она открыла рот, чтобы ответить «у меня все прекрасно», но вместо этого из нее вдруг вывалилось:
— В последнее время реву не переставая.
И, как ни удивительно, это было правдой. Она никогда не считала себя плаксой, но в последнее время… Да, разве что в последнее время. Ревела в беседах с отцом, ревела от малейших сантиментов по телику, ревела перед дверью лифта, когда тот закрывался прямо у нее перед носом. Все, что Аманду бесило, странным образом заставляло ее реветь еще больше.
— У тебя депрессия? — уточнил Генри не без нотки участия.
— Только если это слово означает перманентную злобу.
— Я думаю, тебе подошло бы название «амандеска».
Он задрал одну бровь — так, что, наверно, только француз обратил бы на это внимание, но по-прежнему дружелюбно. Этот спад напряжения в их отношениях явно был чем-то новым. Генри приезжал достаточно часто, чтобы Джей-Пи не забывал, как выглядит папа, но в первые пару лет после развода их общение больше напоминало обмен ядерными секретами между агентами двух враждующих государств, причем с ее стороны враждебности проявлялось, что и говорить, куда больше. Со временем, впрочем, постоянно злиться на него стало чересчур утомительно. Напряженная манера речи сменилась отрывисто-лаконичной, затем вежливой, а там и почти дружелюбной, что, кстати, оказалось труднее всего, ведь если она может оставаться с ним такой спокойной — значит, между ними больше ничего не искрит, не так ли? А ведь вся эта ярость, по крайней мере, говорила о страсти. От этой мысли Аманда нахмурилась, но Генри понял это по-своему.
— Прости меня, — сказал он, возвращая чашку на стол. — Я не хочу давать тебе повода кричать на меня.
— По-твоему, это все, что я делала? Кричала на тебя?
— Крика было много.
— Много. За что?
Он ухмыльнулся:
— И вот мы снова почти там же. Но прошу тебя, я здесь не затем, чтоб ругаться. Я приехал повидаться с сыном — и буду счастлив, если смогу это сделать в мирной обстановке. Договорились?
Аманда ничего не ответила, просто всосала последние капли остывшего чая со дна чашки, глядя при этом на него. Вот он перед ней — раздражающе загорелый, солено-перченые волосы подстрижены до линии роста, с каждым годом все выше. Отчего он, впрочем, выглядел еще сексуальней — в своей футболке «французского» покроя и с волосами на груди, едва заметно — так по-французски — выбивавшимися из-под воротничка.
— Если ты все время ревешь, это плохо, — сказал он, чуть склонившись на диване в ее сторону. — И для тебя самой. И для Жана-Пьера, если его мать постоянно грустит.
Аманда ненадолго задумалась:
— Я бы не сказала, что плачу от грусти. Скорее уж от злости.
— На самом деле разница невелика.
Он все еще был рядом, как и его запах — медового мыла, на которое он всю жизнь западал, сигарет, которых явно накурился по дороге сюда от метро, да и просто запах Генри — тот неповторимый дух, какой есть у каждого, соблазнительный или отталкивающий.
Соблазнительный. Или отталкивающий. Или соблазнительный.
Да будь он проклят.
Она подняла руку и коснулась его щеки. Кончики пальцев слегка уколола щетина.
— Аманда, — произнес Генри.
Он не отодвинулся, когда она приблизилась, не отшатнулся, когда она, не спрашивая, вторглась в его мир, и не отвернулся, когда она коснулась его губ своими.
Но затем все-таки отстранился:
— Это плохая идея.
— Твоя Клодин в двадцати пяти милях под водой! — выдохнула Аманда, все еще прижимаясь к нему, плохо соображая, что делает, и лишь стараясь сдержать подступившие слезы. — А мы с тобой слишком хорошо знаем друг друга. Можно послать к чертям все условности, которых терпеть не можем ни ты, ни я…
Он взял ее руку и поцеловал:
— Мы не должны.
— Но ты ведь думаешь об этом?
Улыбнувшись, он указал игривым жестом на свои брюки, которые натянулись в паху так туго, что сомнений в его физической заинтересованности не оставалось.
— И все-таки мы не должны, — сказал он. — Нам нельзя.
Она выждала еще немного, позволяя ему сдаться (именно «сдаться», о чем она и просила его — даже не затем, чтобы проверить его на прочность, а просто потому, что сама нуждалась в этом куда сильнее, — так сильно, что если бы она падала со скалы в пропасть, то желала бы ему не спасать ее, а падать с нею, и только если бы они выжили — ну, тогда, так и быть, поимели бы еще по гребаной чашечке этого гребаного кофе), а потом откинулась на спинку дивана, улыбаясь как можно непринужденнее, словно только что позволила себе маленькую шалость, ничего серьезного, взрослые ведь тоже шалят по-своему, не правда ли, и не о чем тут сожалеть.
Ей пришлось закусить губу, чтоб не разреветься. Снова.
— Я люблю тебя, Аманда, — сказал Генри, — и, как бы ты ни возражала, знаю, что это взаимно. Но теперь у меня есть Клодин, и она способна любить так, что ей это стоит куда меньше, чем тебе.
— Не принимай близко к сердцу, — сказала Аманда, злясь из-за мрачности своего голоса и зная, что, как бы она ни старалась, чтобы он звучал жизнерадостно, ей все равно не поверят. — Подумаешь, похулиганили немножко в субботу вечером. — Она шмыгнула носом, отвела от него взгляд и отхлебнула из пустой чашки. — Чего от скуки не сделаешь!
Генри пристально посмотрел на нее. Аманда знала, что он борется с собой, пытаясь, с одной стороны, выглядеть благородно — есть у него эта склонность к помпезности, — но также стараясь остаться деликатным и не заставить ее смутиться, насколько это возможно. А поскольку это невозможно, оставалось только ждать, когда он это поймет.
— Я пойду, — сказал он наконец, вставая, но не отходя от нее.
Их притяжение неожиданно оказалось очень сильным: он стоит, она сидит, и мысли обоих — о непреходящей напряженности в его штанах.
Оба вздохнули.
— Merde,[13] — прошептал Генри и стянул через голову футболку.
Позже, когда все было кончено, сидя на краешке дивана — в одних лишь трусах, теперь наизнанку, и с сигаретой в руке, — он указал на дверь в детскую:
— Я скучаю по нему. Вспоминаю каждый день.
— Я знаю, — только и выдавила Аманда.
Она не плакала, когда он ушел, не злилась и не тосковала. Просто смотрела, как на вечерне-субботнем телеэкране празднично одетые люди проживают свои праздничные жизни. И лишь когда пришла пора выключить всю эту дребедень и пойти к черту спать, — вот тогда она и расплакалась.
Воскресенье пришлось убить на хлопоты по хозяйству: неделю не мытая посуда (к стыду, пришлось это признать), еще дольше не стиранное белье (это признать было еще стыднее, Джей-Пи бегал в одних и тех же джинсах уже третий день), плюс небольшой перерыв, чтобы покормить уток в соседнем пруду, что Джей-Пи согласился делать только в костюме Супермена с фальшивой мускулатурой.
— Утки, утки, утки! — закричал он, швыряя целой булкой в гуся.
— Кидай каждый раз понемногу, солнышко, — сказала она, наклоняясь, чтобы показать ему как.
Он смотрел на ее руки, почти задыхаясь от ненависти к хлебу.
— Мне! — сказал он. — Мне, мне, мне!
Она дала ему кусочки хлеба, и он швырнул их в гуся — все сразу.
— Утка!
Ей повезло, она знала это — и повторяла это про себя с раздражающим упорством. Она нашла няньку неподалеку от дома, которую может себе позволить, которую Джей-Пи, похоже, любит и на которую уходят почти все деньги, которые присылает на ребенка Генри. Ее мать может забирать его от этой няньки в конце дня, если у Аманды случаются переработки, и сидеть с ним, пока она не заедет к ней по дороге домой. Да и Джордж просто счастлив побыть с внуком в те редкие дни, когда это требуется.
И только посмотрите на него. Боже мой, только посмотрите. Иногда она любит его так сильно, что съела бы заживо. Положила бы между ломтиками этого засохшего утячьего хлеба и схрумкала вместе с косточками, как ведьма из сказки. Вокруг его губ застыли пятна от сока, он не боится ничего на свете, кроме лопающихся воздушных шариков, а его французский куда лучше его же английского. Она любит его так сильно, что взорвала бы к чертовой матери эту планету, если бы кто-нибудь осмелился его обидеть…
— Ладно, — прошептала она про себя, чувствуя, как к глазам опять подступают слезы. — Все хорошо.
Наклонившись, она поцеловала его в затылок. Он немного пованивал, ибо ванна сегодня планировалась позднее, но по-прежнему оставался собой на все сто.
— Мама? — спросил он и протянул ладошки, требуя еще хлеба.
Она сглотнула проклятые слезы (да что это с ней?).
— Держи, щёчкин ты мой. — Она протянула ему очередную булку. — Хотя на самом деле это не утка.
Пораженный, он уставился на гуся:
— А кто?
— Это гусь… Точнее, гусыня.
— Как гусыня Сюзи?
— Точно. Мы же читали про нее, я забыла.
— А почему она не белая?
— На свете живет много всяких гусынь, и все они разные.
— А почему гусыня, а не гусь?
— Если дяденька, то гусь. Если тетенька — гусыня.
— А если дяденька — лось? Значит, тетенька — лосыня?
— Я думаю, эта гусыня из Канады.
— Лосыня из Канады… — пробубнил Джей-Пи. — Что такое Канада?
— Это такая большая страна. Рядом с Америкой.
— А что там делают?
— Рубят деревья, завтракают и ходят в туалет.
Эта новость сразила Джея-Пи наповал.
— А это — тоже гусыня?
Она посмотрела, куда он показывал. По пруду шагала вброд большая белая птица на длинных ногах. Перья на голове у нее были красными, а шея пригибалась к воде между ног — так, словно птица на кого-то охотилась.
— Не знаю, — призналась Аманда. — Может, аист?
И тут ее осенило…
Да нет, не может быть. Ведь Джорджу это приснилось, верно? Не могло же это случиться на самом деле. Да и сам Джордж не называл птицу аистом. «Журавушка» — вот как он ее называл. Но разве в Англии водятся журавли? Вряд ли. В любом случае, такой птицы ей видеть еще не приходилось. Такой огромной — и такой…
Джей-Пи кашлянул, и птица обернулась на шум. Ярко-золотистые глаза — безумные, как у всех птиц, — на секунду пересеклись взглядом с Амандой и снова уставились на воду.
Аманде почудилось, будто ее осуждают. Впрочем, в последнее время ей это чудилось постоянно.
— А папа придет покормить с нами уток?
— Нет, малыш. Папа уехал обратно во Францию.
— К своей Клодин, — сказал Джей-Пи, гордый своими познаниями.
— Точно, — кивнула Аманда. — К своей Клодин.
Джей-Пи посмотрел на гусыню, которую кормил. Та склевала последние крошки хлеба и теперь вытягивала шею, требуя еще — одновременно и робко, и нахально. Джей-Пи стоял перед нею руки в боки, поигрывая фальшивыми мускулами Супермена.
— Гусь… — сказал он вдруг. — Я — не гусь, мама.
— Нет, сынок, ты не гусь.
— Иногда я утка, мам, — пояснил он. — Но я никогда не гусь. Вообще ни разу!
— Почему ты так уверен?
— Потому что, если бы я был гусь, я бы знал, как меня зовут. Но если я гусь и не знаю, как меня зовут, значит, я не гусь, а утка.
— Ты — Джей-Пи.
— Я — Жан-Пьер.
— И это тоже, да.
Он сунул ей в руку свою липкую ладошку. (Почему? С чего бы она стала липкой, если не держала ничего, кроме хлеба? Или маленькие мальчики сами испускают липкую слизь, как улитки?) Аманда снова уставилась то ли на аиста, то ли на журавля и не отрывала от птицы взгляда, пока та не исчезла за кроной плакучей ивы, по-прежнему выискивая, чем бы поживиться в воде.
— Разве у рыб в это время года не гибернация? — спросила она и тут же закатила глаза, осознав, как глупо это прозвучало.
Ее все чаще посещала пугающая мысль о том, что она может превратиться в одну из тех матерей-одиночек, которые разговаривают в электричках со своими детьми так громко и отчетливо, словно просят, чтобы кто-нибудь, ну хоть кто-нибудь, поговорил с ними о чем угодно, кроме чертовых «вихляшек Завро».
— Что такое гибернация? — спросил Джей-Пи.
— Долгая спячка. В нее впадают, чтобы спать всю зиму.
— О, это я умею! Я тоже ложусь спать на всю зиму. А иногда, знаешь, мам? Иногда я и сам — зима! Je suis t'hiver.[14]
— Oui, малыш. Mais oui.[15]
Когда этот день закончился и пришла пора укладывать Джея-Пи в постель, она вымоталась так, что даже не стала готовить ему завтрак на утро. Завтра она могла бы взять выходной — как компенсацию за все эти идиотские субботы, вымотавшие ей душу в провинциальных дебрях Эссекса, — однако начальница отдела кадров Фелисити Хартфорд дала ей ясно понять, что ее выходной — как золотой стандарт: стоит всего мира, лишь когда никто не просит его тратить.
Поэтому, вместо того чтоб готовить с вечера завтрак, она позвонила Джорджу и поболтала с ним о Кумико (с которой до сих пор так и не познакомилась, причем самой Аманде уже начинало казаться, будто Джордж осознанно скрывает свою даму сердца от собственной дочери), а также о бешеной сумме денег, которую Кумико вдруг предложила ему за картины, которые создала вместе с ним, — широкий жест, в искренность которого Аманда инстинктивно не верила, ведь это все равно что кричать на весь белый свет, будто ты выиграл в лотерею, даже не проверив номер своего билета.