Шестая повесть И.П. Белкина, или Роковая любовь российского сочинителя - Муравьева Ирина Лазаревна 4 стр.


На обратном пути Мещерский, успокоившийся и повеселевший, сообщил Ивану Петровичу вот какие подробности. Княгиня Ольга Ахмакова была первою красавицей Москвы и отличалась тем, что сводила людей с ума. Увидит ее человек и – капут. Теряет рассудок.

– Одних дуэлей, – отводя глаза, сказал Мещерский, – не счесть было, Ваня.

– А кто это был с ней в театре вчера? – спросил его друг.

– В театре? Да муж! Она с ним, я слышал, вполне откровенна. Он все ее эти истории знает.

– И что же он? Терпит?

– Вот то-то и оно! Не просто что терпит, а предоставляет ей полную волю! Живи, мол, как хочешь. Он даже на воды ее посылает. Причем совершенно одну… Я, Ваня, тебя Христом Богом прошу: подальше держись! Ты сгоришь, как полешко!

Иван Петрович невесело засмеялся. В пятом часу пополудни он подошел к дому князя Ахмакова на Поварской. Опять шел густой мокрый снег. Не было ни малейшего намека на весну. Иван Петрович стоял и смотрел на окна, затянутые портьерами. Дом был похожим на все остальные дома этой роскошной в ту пору улицы, но Ивану Петровичу мерещилось что-то странное даже в самой архитектуре его, и особенно странным показался ему цвет особняка: слегка бирюзовый, напомнивший цветом глаза малорослой княгини.

Он стоял и не чувствовал холода, только ноги его постепенно становились деревянными да глаза начали часто моргать от напряжения, как будто пытаясь согреться. В парадной зале зажгли свет, горничная в высоком чепце подошла к окну и плотнее задернула штору. Задвигались тени, и в одной из них – хрупкой и словно невесомой, настолько легка она была, – он угадал княгиню и сам поразился себе: вместо бешеного колотья сердца, с которым он подходил к ее дому и три часа стоял на морозе, в душе стало тихо, светло, как в раю. А лучше сказать: так, как в храме на праздник. Он чуть не заплакал от кроткого счастья. Она была девочкой, нежным цветком, с усталым загадочным взором. И то, что вокруг все сходили с ума, стрелялись, и вешались, и уезжали под пули чеченцев, живущих в горах простою и бедной кавказскою жизнью (однако разбойники, как ни крути!), как все это стало вдруг просто, понятно! Увидеть однажды и не полюбить, и не захотеть ей отдать свою жизнь – да это ведь так же, как если стоять, смотреть, например, на лицо Богородицы, а думать при этом о чем-то другом! О службе, о карточном долге, о женщинах. Он понял, что самой большою нелепостью было бы добиваться ответной любви, стремиться к телесному обладанию ею, потому что нельзя обладать чудом, им можно только любоваться издалека, губами ловить излучаемый свет, глотать его, пить, наслаждаться им молча. Решившись, что он и поступит вот так, Иван Петрович отошел наконец от бирюзового дома, но не успел он сделать и нескольких шагов, как двери парадного распахнулись, и вышел сначала сам князь с лицом недовольным, немного брюзгливым, а за ним укутанная в драгоценные меха крошечная жена его. Подали карету. Иван Петрович торопливо шагнул в тень, чтобы тусклый фонарь не осветил его, хотя трудно было предположить, что при таком снеге они разглядят его черты, наполовину закрытые поднятым воротником. Княгиня подошла к карете, а ступив на подножку, вдруг оглянулась на Ивана Петровича и посмотрела на него из-под нависшего надо лбом голубоватого песца так, как будто уже поняла, что это отнюдь не случайный прохожий. Запомнившиеся Ивану Петровичу туманными и рассеянными, глаза ее ярко сверкнули сквозь снег. Он вздрогнул. Карета отъ-ехала.

Всю ночь он не спал, думая о том, как оказаться представленным знатной чете этой, но ничего не мог придумать. Под утро же он задремал. Жуткий сон пришел к нему: Иван Петрович увидел себя, бросающегося под тяжелую карету князя Ахмакова. Во сне он не чувствовал боли, но чувствовал сильный озноб во всем теле. Потом вдруг его, в липкой, черной крови, живого еще, потащили куда-то, и маленький зверь вроде, может быть, белки с руки его принялся слизывать кровь.

Он сразу проснулся. Сон был безобразным. Он быстро затряс головою, как будто хотел, чтобы сон этот выпал. Нужно было вставать, идти на службу, но не было сил. Вечером заехал Мещерский. Безо всяких церемоний зайдя в комнату, где Иван Петрович, нечесанный и небритый, в халате, лежал и пытался заснуть, Мещерский ему широко улыбнулся. Секрет его однообразной улыбки заключался в большом промежутке между крупными передними зубами: от этого вот нарушенья улыбка казалась всегда привлекательной.

– Есть случай тебе познакомиться с нею, – сказал он и стал вдруг серьезным. – Представь себе только, что князь дает бал! В пользу каких-то почтовых служителей. Да нам-то не все ли равно: пусть и в пользу! Поедем вдвоем. У меня приглашенье.

Приятель его подскочил, как безумный.

– Ты шутишь?

– Какое! – воскликнул Мещерский. – Пропал ты, как швед под Полтавой, Ванюша!

Говорят, что в первой трети XIX века все молодые дворянские люди сходили с ума от политики. Кружки и закрытые тайные общества. Не то все масоны, не то декабристы. Рылеев с Волконским, Бестужев с Марлинским. Не верьте, не верьте вы этим ученым! Балы, маскарады и всякие праздники – вот жизнь молодежи во все времена! И чтобы погромче гремели оркестры! И чтобы атласная белая ручка лежала в ладони твоей, словно голубь! И чтобы какой-нибудь там поцелуйчик, безешку, какую ни есть, с нежных губок сорвать незаметно средь шумного бала! Какая республика? Что за монархи? Зачем это вдруг, когда всем умирать? Так дайте пожить, поплясать до упаду и ручку атласную, голубя этого, так зацеловать, чтобы даже перчатка размокла, как будто попала под дождик!

Короче: вы глупостям этим не верьте. Вам скажут, что, мол, и сейчас в головах – политика да идеалы устройства. А это – клянусь вам – одна ерунда, одни только взрывы ненужной энергии. Всем хочется славы, да денег, да женщин. И денег побольше, поскольку она (голодная женщина!) – хуже акулы.

До назначенного благотворительного бала в пользу инвалидов, служивших в почтовом ведомстве, оставалось девять дней, и все эти дни Иван Петрович провел словно в сильном чаду. На службу ходил он, однако, исправно. Деньги, присланные маменькой из деревни, потратил на новое платье. За два дня до праздника посетил самого лучшего московского куафера, к дому которого стояли кареты в два ряда, пришлось дожидаться. И день наступил. Вечером в девятом часу за ним заехал Мещерский, надушенный и разряженный до невозможности. Иван Петрович, похудевший за последние две недели, в белой рубашке со стоячим, тугим, накрахмаленным воротником, темно-синем, зауженном по последней моде фраке и пестром галстуке, имевшем вид легкого шарфа, обвязанного вокруг шеи, бегло взглянул на него и странно, словно Мещерский был мальчиком, а сам он – седым стариком, усмехнулся.

Слегка розовел хрупкий мартовский вечер. Проехали мимо какого-то дома, с которого только что счистили краску, и дом стоял будто бы голый, стыдился. В душе ощутив с этим домом родство, он вспыхнул и снова взглянул на Мещерского. Мещерский поцокал слегка языком, желая хоть как-то подбодрить приятеля.

– Представлю тебя. Ты, гляди, не зевай.

– Не буду.

– Ну, то-то. Приехали!

По пылкому нетерпению молодости они приехали одними из первых. Княгиня еще не выходила, а князь Ахмаков в парадной гостиной беседовал неторопливо с широкоплечим полковником, волосы надо лбом у которого были мелко-кудрявыми и разложенными на прямой пробор двумя выступающими надо лбом бараньими валиками. Полковник хрипел. Голос у князя Ахмакова оказался тонким и мелодичным, почти как у женщины. В креслах у окна какая-то немолодая дама оживленно и неестественно, стесняясь того, что так рано приехала, шепталась с пунцовой от робости дочерью. Завидев вошедших, князь Ахмаков извинился перед собеседником и, прервавши на секунду разговор, удивленно приподнял брови, явно не узнавая Мещерского. Однако не подал и виду, пожал крепко руку и тут же глазами, как черными стеклами, блеснул на Ивана Петровича.

– Сосед по имению. Белкин, – сказал, чуть смутившись, Мещерский. – Недавно в столице. Любите и жалуйте.

– Да, да, непременно, – с учтивой улыбкой сказал князь Ахмаков. – Жена сейчас выйдет. Она приболела немного сегодня.

Ивану Петровичу показалось, что князь Ахмаков вспомнил, как он, Иван Петрович, едва не сломал себе ноги, сбегая и прыгая через ступени, чтоб только еще раз взглянуть на княгиню, и лишь положенье хозяина дома сдержало его: он с трудом промолчал. Ивана Петровича бросило в жар.

– А, вот и она! – молвил князь.

Княгиня Ахмакова в белом платье на бледно-розовом чехле, с бриллиантовой диадемой в высоких черных волосах, безжизненно зажав в левой руке сложенный веер, а правой механически и рассеянно поправляя прическу, вышла в гостиную. Взгляды присутствующих обратились к ней, она улыбнулась и сразу же приблизилась к смущенной немолодой даме с пунцовой от волнения дочкой.

– Я рада, Катишь, – глухим и хрипловатым голосом, который Иван Петрович слышал впервые и который сразу околдовал его, сказала княгиня. – Давно бы так, право. И Маше пора выезжать. А то все в деревне, в деревне…

– Твоя правда, Оленька, – просто ответила ей немолодая дама, сразу же успокоившись. – В деревне, конечно, расходы поменьше…

Княгиня обеими руками пригнула к себе голову краснеющей молодой барышни и в лоб поцеловала ее. Потом расцеловалась с матерью. В соседней с гостиной, большой зале, где предполагалось быть балу, послышался шум, голоса, шорох платьев.

– Ну, надо идти, – со вздохом сказала княгиня. – А я нездорова сегодня. Мы после с тобой обо всем потолкуем.

Она повернула голову на очень высокой, тонкой шее, и ее бирюзовый взгляд упал на Ивана Петровича. Он низко, точь-в-точь как в театре тогда, поклонился. Княгиня чуть сдвинула темные брови.

– Позволь, душа моя, представить тебе Белкина Ивана Петровича, – мелодично пропел князь Ахмаков. – Недавно приехал сюда из деревни. А пляшет, наверное, как сам Аполлон!

И князь засмеялся визгливо, как женщина. Иван Петрович не понял, шутит ли он или же говорит всерьез. Княгиня протянула ему невесомую руку в длинной белой перчатке. Дрожащими губами Иван Петрович поцеловал ее.

– Ивану Петровичу нетрудно будет доказать нам сегодня свое искусство, – усмехнулась княгиня.

– Позвольте же мне пригласить вас тогда… – прерывистым голосом сказал Иван Петрович.

– Постойте, взгляну. Может, что-то осталось…

Она достала крохотную перламутровую книжечку на золотой цепочке, сощурившись, посмотрела в нее и вновь перевела глаза на Ивана Петровича.

– Остался один только вальс. Остальное разобрано.

– Позвольте позвать вас на вальс, – сказал он, не слыша себя.

Вальс шел вторым после бесконечного полонеза танцем. Огромная зала была полна народу. Ивану Петровичу представилось, что в ней, должно быть, собралось не меньше двухсот человек. Но все эти люди сливались в одно как будто немного дрожащее пламя. Она была в самом нутре, в глубине, откуда и распространялся огонь, который их должен был всех уничтожить. Иван Петрович чувствовал этот огонь кончиками своих оголившихся нервов, но было не страшно, а весело, словно он жил только ради вот этого дня.

Раздались первые, словно бы неуверенные еще, словно бы нарастающие под силой ветра звуки вальса. В этих звуках не было ни веселья, ни праздника, в них было раскрывающееся прямо на глазах, как в рассветной мгле раскрываются стыдливые бутоны, томление будущей страсти, и страх перед нею, и даже тоска. Княгиня Ахмакова подняла безжизненную худую руку на плечо Ивана Петровича. Рука ее была так легка, что другой человек, может, и не почувствовал бы вовсе ничего (ведь трудно бывает почувствовать, скажем, как вам на плечо сел ночной мотылек!), но речь ведь идет не о ком-то другом, а только о нем, нашем скромном герое: а он ощутил, как сквозь плотную ткань прожгли его эти бескровные пальцы.

Они были третьей парой, вошедшей в круг. Иван Петрович и в самом деле, несмотря на свое деревенское воспитание, неплохо вальсировал, а сейчас, когда руки его сжимали ее хрупкую талию – столь хрупкую, что страшно было, – сейчас он летел, не касаясь паркета, и рядом летела княгиня Ахмакова. На бледном лице ее не проступило ни капли румянца, как будто бы танец не стоил ей вовсе трудов и усилий, как будто ей проще летать, чем ходить. Глаза ее вдруг изменились: туман их рассеялся. Княгиня Ахмакова, не отрываясь, смотрела на самое дно испуганных зрачков Ивана Петровича, и блеск его взгляда смешался с ее, как может смешаться блеск моря и неба, когда поднимается шторм.

Оркестр замер. Они остановились неподалеку от скромно сидящей у стены, немолодой, приехавшей из деревни родственницы княгини, рядом с которой, как пришпиленная, сидела ее красная застенчивая дочка.

– Мерси, – сказала княгиня Ивану Петровичу.

Он поклонился в замешательстве. Она резко обмахнулась веером и снова безжизненно опустила его.

– Прошу вас, Иван Петрович, – продолжала она. – Помогите мне в моих дружеских обязанностях: пригласите на танец мою кузину. – Она кивнула подбородком в сторону застенчивой девицы, которая, догадавшись, что речь идет о ней, испуганно вспыхнула. – Они здесь совсем никому не знакомы.

Глаза ее вновь затуманились.

– А вас, Иван Петрович, – сказала она равнодушно и снова резко обмахнулась веером, – я очень прошу зайти ко мне завтра часа в четыре. По важному делу.

Ивану Петровичу показалось, что он ослышался. Как это: зайти? И по делу? Какому? Но она уже отошла, вернее сказать, отлетела от него, и он увидел, как какой-то молодой человек очень жгучей наружности, расталкивая толпу, бросился следом за ней, и она, краем своего безразличного взгляда заметив это, исчезла куда-то, как будто растаяла.

Что было потом, он почти и не помнил. Дикая радость переполняла его. Все лица, все звуки казались прекрасными. Молоденькая деревенская барышня, с которой он танцевал остаток вечера, к великому удовольствию ее маменьки, вызвала у Ивана Петровича почти отцовское заботливое чувство. Жалко было, если такая стыдливая, никому на свете не сделавшая ничего дурного девочка просидит рядом со своей родительницей, подпирая стены, всю эту весну и вернется в деревню, не сделавши партии.

Светало, когда Мещерский, сильно пахнущий шампанским и сигарами, высадил молчаливого Ивана Петровича у подъезда на Подкопаевском.

– Я завтра в имение еду! – сказал он. – Маман там какой-то лесок продает, просила помочь ей с делами управиться. Но я ненадолго! Недельки на три, а может, и меньше!

Иван Петрович не слышал его слов и потому не ответил на них.

Несмотря на сильнейшее возбуждение, он бросился на кровать и тут же заснул. Во сне перед ним скользили какие-то тени, среди которых он пытался угадать княгиню, но княгини не было, и страх, что он потерял ее, заставил Ивана Петровича сделать над собою усилие и проснуться, хотя не пробило еще и полудня. На улице было так ярко и солнечно, словно наступило лето. Отсветы голубого неба сияли на таявшем снегу. Через два часа тщательно выбритый, вымытый, нарядный, но бледный при этом, с запавшими глубоко глазами, взгляд которых был испуганно-счастливым и одновременно вопросительным, Иван Петрович уже подходил к бирюзовому особняку князей Ахмаковых на Поварской.

Она сказала: в четыре, стало быть, нужно как-то убить два часа. Он принялся слоняться по улице, глубоко дыша этим острым, как эфир, воздухом. Голова его слегка кружилась, и он вспомнил, что ничего не ел со вчерашнего дня. Во рту было сухо. Нужно было найти какую-нибудь ресторацию и выпить хоть чаю. Незаметно он добрел до Никитской, где роскошные особняки новой знати соседствовали с домиками небогатого московского купечества. Внимание Ивана Петровича привлек уютный и радостный от своей ярко-желтой свежей покраски дом, над воротами которого возвышалась вывеска, изображающая толстого и кудрявого амура с опрокинутым факелом в дородной руке. Под Амуром чернели витиевато написанные слова: «Здесь продаются и обиваются гробы простые и крашеные. Отдаем напрокат новые и починяем старые». Как ни волновался Иван Петрович от предстоящего свидания, как ни перехватывало у него горло, как ни пересыхало во рту, но он остановился и несколько минут простоял перед этой затейливой надписью. Ему было страшно, хотя и смешно. Ворота между тем приоткрылись, и боком вышел узкоплечий и угрюмый человек, заросший оранжево-желтой щетиной. Подозрительно оглядев Ивана Петровича, он двинулся вверх по Никитской, подняв воротник и кося по домам мышиным, немного испуганным взглядом.

Назад Дальше