«А это ведь, верно, и есть гробовщик!» – успел подумать Иван Петрович и поспешно перешел на другую сторону улицу.
Так и не выпивши даже чаю, он вернулся обратно на Поварскую. Часы показывали без четверти четыре.
«Пойду-ка сейчас! – отчаянно подумал он. – Нельзя же минута в минуту!»
Вчерашний лакей, старый, с красными, как сукно, щеками, отворил дверь и строго посмотрел на разгоряченного Ивана Петровича.
– К княгине Ахмаковой, – скороговоркой проговорил Иван Петрович, и вдруг его обожгло: а в самом ли деле она позвала его прийти сегодня? Не послышалось ли ему?
Но лакей уже осторожно снял с него подбитый мехом плащ и голосом мягким, грустным и почтительным произнес:
– Пожалуйте, сударь. Княгиня вас ждут.
Не чувствуя ног, Иван Петрович стрелой взлетел наверх и не видел, как старый лакей проводил его своим укоризненным взглядом. В комнатах наверху было пусто. Иван Петрович растерянно оглянулся. Часы мелодично пробили четыре. За спиной его послышался какой-то шорох, словно пролетела птица. Он оглянулся. Княгиня Ахмакова в белой холщовой блузе, напомнившей ту, которую носят живописцы, вся перемазанная краской, с туго заплетенной косой, просто уложенной на затылке, смотрела на него в упор своими бирюзовыми глазами.
– Благодарю, что выбрали время зайти ко мне, – глухим и хрипловатым голосом сказала она. – Я балуюсь живописью от скуки. Хотела бы вас написать. Портрет. Вы согласны? – Она усмехнулась, глаза потемнели. – Но в том, что получится, я не уверена. Быть может, совсем ничего не получится… Но вы не ответили мне. Вы согласны?
– Конечно. Согласен, конечно. И очень польщен. Я ведь не ожидал…
Она прошла вперед и кивнула ему черноволосой головой, предлагая следовать за ней. Потом обернулась. Глаза ее сонно сощурились:
– Вы не ожидали чего?
Иван Петрович замешкался.
– А вы так покорны – всегда? – С ударением на «всегда» спросила она. – А может быть, я вас пугаю?
– Нет, – неожиданно громко ответил Иван Петрович. – Нет, вы не пугаете. Просто я очень…
И он замолчал.
– Очень: что? – спросила княгиня Ахмакова.
– Я очень мечтал вас увидеть. Безумно! И с самого первого дня. Вот что: очень.
Красные пятна зажглись на ее скулах.
– Ну, вот и увидели, – хрипло сказала она. – Теперь вы садитесь, и будем работать.
Они оказались в небольшом кабинете. Перед окном стоял мольберт с чистым холстом; другие холсты, прислоненные лицом к стене, создавали ощущение беспорядка. В узком и высоком окне, выходящем, как понял Иван Петрович, на задний двор, работник прогуливал гнедого жеребца. Жеребец косил на работника сизым сверкающим глазом.
– Садитесь же, – хрипло сказала княгиня.
Иван Петрович послушно сел на полосатый шелковый стул. Княгиня вплотную подошла к нему.
– Постойте, – сказала она и обеими руками слегка повернула к окну его голову. – Вот так. И плечо чуть повыше. Вот так. Смотрите на небо.
Тело ее в белой, перепачканной красками блузе поверх какого-то легкого платья было так близко от его глаз, что Иван Петрович зажмурился.
– Откройте глаза, – прошептала она, склонившись к нему и дыша в его волосы.
Он открыл глаза. Держа руки на его плечах, она не отрываясь смотрела в лицо Ивана Петровича, словно пыталась что-то понять. Он поразился странному выражению страдания и одновременно жестокости, блеснувшему в ее взгляде.
– Да, да, – прошептала она. – Да, конечно… Нет, я не ошиблась. Отнюдь не ошиблась…
Иван Петрович положил ладонь на ее хрупкую талию, как давеча в вальсе. Она не шевелилась.
– Я вас, – задыхаясь, пробормотал он, – я так вас…
– Я знаю, – она перебила его. – Я все давно знаю. Вы только молчите! Я слов не люблю.
Иван Петрович покорно и испуганно замолчал. Она отошла к окну и опустила шторы. В комнате стало почти темно. Иван Петрович поднялся с полосатого стула и опять положил ладони на ее талию. Он плохо соображал, что делает: сердце билось так сильно, и так сильно сдавило всю голову, что даже если бы она вдруг вновь откинула штору, он и не заметил бы этого света. Она подняла как будто погасшее разом лицо. Иван Петрович, чуть дотрагиваясь, поцеловал ее бледные губы.
– Еще, – простонала она. – Что так слабо?
Тогда он губами разжал ее губы, и оба они задохнулись как будто. Княгиня припала к нему, и с восторгом он вдруг ощутил ее твердый сосок. Слюна его стала соленой, как кровь. А может быть, это к ней кровь примешалась.
Наконец княгиня оторвалась от Ивана Петровича и отступила к своему мольберту. Волосы ее двумя блестящими черными волнами свисали по обе стороны лица.
– Ступайте сейчас, – приказала она. – Сегодня не нужно позировать.
Она как-то странно произнесла это слово.
– Когда же? – спросил он.
– Не знаю. Не здесь, – сказала она с тем же странным значеньем.
Он медлил.
– Ну, что вы молчите? Я завтра приеду. В четыре. Скажите: куда?
– Приедете? Вы? Неужели же правда?
– Хотите вы этого?
Вместо ответа Иван Петрович опустился на колени, зарылся лицом своим в белую блузу и жадно, с каким-то израненным стоном стал вдруг целовать ее ноги сквозь эту холщовую плотную ткань.
Спустившись по парадной лестнице и вырвав из рук старого лакея с красными, как сукно, щеками свой плащ, он бросился по Поварской совсем не в направлении своего дома, а сам не зная куда, и вскоре опять очутился на Никитской. Там он вошел в первую попавшуюся ресторацию, заказал себе простых русских щей и с жадностью съел всю тарелку, выпив заодно две рюмки водки. Голова его сильно кружилась. По-прежнему было тепло, и на небе синели совсем уже летние тучи.
На следующий день он опять не пошел в департамент и, приказав Федорке вымести и убрать всю квартиру, отправился на Кузнецкий мост. Это прелестное место издавна было сосредоточием человеческой суетности. Если бы житель столицы, имеющий развитое воображение, мог представить себе, что он увидел бы сверху, взлетев в облака на каком-нибудь шаре, то он бы себе самому не поверил. Под ним потекла бы бурливо река, вся сплошь из людей, потерявших солидность и ту величавую мину, какая удачно разнит от какой-нибудь мошки и блошки венец мирового творенья. Многочисленные экипажи с трудом протискивались сквозь пешеходное месиво, и огромные белые коробки, в которые картавые по требованию парижской моды приказчики упаковывали только что приобретенные товары, казались судами во вздыбленных водах.
Иван Петрович зашел в один из самых дорогих магазинов и спустя полчаса вышел из него с долгом, превышающим все, что должны были через месяц прислать ему из деревни, зато с тоже очень нарядной коробкой, увитой зеленою шелковой лентой.
Пробило полдень. Ожидание истомило его. Он отпустил Федорку и попробовал уснуть. Сон не шел к нему. С двух часов выбритый, надушенный, в новом фраке и в тончайшей батистовой рубашке, Иван Петрович стоял, прижавшись лбом к стеклу, и смотрел вниз, на тихий, весенний и сонный Подкопаевский переулок. Наконец к дому, в котором Иван Петрович снимал свою уютную, но небольшую квартиру во втором этаже, подьехала карета с наглухо зашторенными окошками. Крошечная женщина под густою вуалью вылетела из нее стремительно, как птица вылетает из клетки. Иван Петрович бросился к двери и отворил ее. Очутившись в прихожей, княгиня Ахмакова молча подняла вуаль и подставила губам Ивана Петровича бледное лицо свое. Уста их слились. Не прерывая поцелуя, Иван Петрович подхватил ее на руки и понес в спальню.
Ее обнаженное тело было словно бы выточенным искусным резцом итальянского мастера. Каждая линия достигла совершенства. Над левою грудью краснели две родинки. Иван Петрович не успел ни сказать ей чего-то важного, ни спросить: все, что сейчас происходило между ними, происходило стремительно и страшно по той беспощадно нахлынувшей силе, которая их сокрушила обоих. Наконец оба они откинулись на подушки, тяжело дыша, и Иван Петрович, ослепший в самую последнюю секунду своего блаженства, открыв глаза, искоса взглянул на княгиню Ахмакову и не узнал ее. Голова у нее была немного приподнята, словно ей не хватало воздуха, на лице было то же страдальческое и страстное выражение, которое он уже несколько раз ловил у нее, а покрытый потом лоб морщился. Она оперлась на правый локоть и близко-близко посмотрела на него. Узкие ноздри ее тонкого носа раздулись. Иван Петрович опять потянулся к ней губами, как нежный теленок, бывало, напившись вовсю молока, снова тянется к матери, но она быстро зажала его губы горячей ладонью:
– Нет, нет!
И вскочила с постели. Он с обожанием и каким-то даже отчаяньем, причины которого никто на свете не может объяснить, впился глазами в это точеное, маленькое, как у девочки, тело, и мысль, что, ежели бы она сейчас приказала ему умереть, он умер бы, не рассуждая, восторгом пронзила его.
Она поспешно надела платье, подбитую легким дорогим мехом накидку, потом потянулась рукой к башмакам. Стыдясь своей наготы, Иван Петрович стал на колени и начал зашнуровывать ее высокие ботинки с выгнутыми каблуками.
– Вы любите, верно, стоять на коленях, – сказала она, усмехнувшись. – И давеча тоже стояли…
Его обожгло.
– Нет, не на коленях… Но вас я безумно… люблю. Вот в чем дело…
Она перебила его:
– Об этом прошу вас молчать! Умоляю!
– Зачем же молчать? – от души удивился Иван Петрович. – Вы – вся моя жизнь отныне. Навеки.
Княгиня поморщилась.
– Не провожайте!
– Когда я увижу вас снова? – спросил он.
Она подошла к нему вплотную и слегка приподняла вуаль.
– Вы любите, вы говорите?
– Люблю.
– Тогда вы докажете мне ваше чувство. Ведь вы не боитесь любых доказательств?
– Нет, я ничего не боюсь, – отвечал он. – Хотя… Я боюсь одного: потерять вас…
Она опустила вуаль.
– Увидимся через неделю. Прощайте. Старайтесь со мною нигде не столкнуться на этой неделе. Вы слышите, милый?
– Но это же вечность! – воскликнул он пылко. – Ведь целая вечность!
Но княгиня уже отворила дверь на лестницу. Иван Петрович, прикрывшись рубашкой, рванулся за ней.
– Куда вы? – спросила она, засмеявшись. – Куда вы? На улицу, что ли? Безумный!
Он спохватился и отступил. Дверь звонко захлопнулась. Иван Петрович подбежал к окну, увидел, как подъехала карета, как она исчезла в ней…
Любезный, любезный читатель! Разве мы заставляем вас верить тому, что написано в книгах? Напротив. Не верьте вы книгам. Их пишут с одною лукавою целью: прославиться, разбогатеть и так далее. И нет никого холоднее душою, чем те, кто сейчас вот (пока мы беседуем!) сидит над каким-нибудь лживым романом. Зачем он сидит? Шел бы да прогулялся. Какая луна-то сегодня, глядите! А он – нет: строчит да строчит! Ах, бездушье! Ах гадкая жажда наживы и разных (мы вас уверяем!), отнюдь не духовных, а даже напротив: практических ценностей!
Но этой вот повести, чистой, как снег, прозрачной, как горный поток, и глубокой, как благословенная матерь Тереза, прошу вас: поверьте! Она не похожа на прочие книги.
На исходе мучительной недели – жестокого срока, который поставила влюбленному Ивану Петровичу княгиня Ахмакова, – в департамент, где бледный, с темными кругами под глазами герой наш уныло сидел над бумагами, ворвался внезапно Мещерский.
– Ты нужен мне срочно! – вскричал он, как гора нависая над Иваном Петровичем, который ничего и никого вокруг себя не замечал.
Прочие чиновники оглянулись с неудовольствием на этого пышущего жаром, как будто сейчас только с русской печи, молодого человека.
Приятели поспешно вышли на улицу.
– Ванька! – восторженным голосом заговорил Мещерский. – Тут, видишь, такая случилась история… Ты только не думай, что я негодяй! Что я совратитель невинности! Боже! Да кто бы на месте моем устоял? Представь себе: еду – не перебивай! – и лошадь одна захромала. Что делать? Заехал к смотрителю. Старый болван! «Сейчас поменять не могу, – говорит. – Вон там, – говорит, – генерал дожидаются». Ну, я его, дурня, схватил за грудки, тряхнул, миль пардон, как подохшую кошку, и тут отворяется дверь… Боже мой! Богиня! Русалка! И ангел к тому же! Глаза! Ванька, ты таких глаз не видал! А косы! А формы! Я сразу подумал: «Прекрасные формы: и пышно, и тонко!» А шея! У лебедя, Ванька, такой не бывает. И это лукавство в глазенках, лукавство! Я сразу заметил, что девочка с перцем. Конечно, обмяк. Выпил чаю, потом приказал подать рому, хлебнул. Смотрю на нее – не могу оторваться! Влюблен, Ваня, страстно, мучительно даже. Она все заметила – экий бесенок! И смотрит, как будто ласкает глазенками. Тут старый дурак этот входит, папаша. «Пожалуйте, сударь, лошадка готова». Что делать-то было? Я – шмяк! И свалился. Упал как бы в обморок, руки раскинул. Они надо мной: «Ах, ах, ах! Умирает!» Позвали прислужницу, перетащили меня на постель. Я глаз приоткрыл и беру ее за руку: «Не уходите. Побудьте со мною, пока не помру». Она покраснела вся, слезы блеснули. «Не бойтесь, – бормочет, – я вас не оставлю». А искры-то, Ванька! По телу, как мыши! Держу ее ручку, а сам весь пылаю! Послали за лекарем. Немец, хитрюга. Родную мамашу продаст за копейку. Ну, я говорю по-немецки: мол, сударь, прошу подтвердить, что мне нужно лежать, поскольку я в самой сильнейшей горячке. И тут же сую ему десять рублей. Зажал в кулаке, поклонился, мерзавец. «Я вижу, что вы в самой сильной горячке. Извольте лежать и меняйте примочки, а то, – говорит, – воспаление ваше ударит, не дай бог, вам сразу же в голову». Ударило, Ванька! По всем моим органам! И в голову тоже, конечно! Лежу. Она сидит рядом: то морсу подаст, то клюквы какой-то. Жрать, Ваня, охота! Однако терплю. Опять этот лекарь: «Ну, как? Вам получше?» Хриплю ему, бестии, что, мол, пожрать бы, а то в самом деле возьму да помру. Плечами пожал, говорит ей: «Послюшай, мамзель, прикашите бульону, и можно какой-нибудь шиденькой кашки». «Ну, – думаю, – сволочь! Поправлюсь – убью!»
Мещерский перевел дыхание. Иван Петрович слушал внимательно.
– И где же теперь эта юная барышня? – спросил он негромко.
Мещерский потемнел.
– Да где, Ваня? Здесь! Я квартиру ей снял. А что теперь делать, ей-богу, не знаю!
Иван Петрович так и подскочил.
– Ты что, к ней посватался?
– Кто? Я посватался? Меня бы мамаша в чулан заперла, сидел бы я там до второго пришествия!
– Так как же… позволь… Что-то я не пойму…
– Да нечего и понимать, очень просто! Увез я ее, вот и все!
– Как увез?!
– Ну, как… В воскресение утром я встал, нашел ее в горнице. Старый дурак менял лошадей, его не было в доме. Ну, я на колени, конечно! Стою. Она испугалась: «Ах, встаньте! Не надо!» – «Нет, я, – говорю, – помираю без вас! Не встану ни в жизни! Позвольте признаться!» Она побелела вся, просто как снег. Потом покраснела, как вишня, и шепчет: «Да, да, говорите…» И смотрит мне в рот. Сама, видать, до смерти как полюбила! Ну, я объяснил ей, что нужно бежать. Что раз друг без дружки мы больше не можем, то нам один выход: в карету и в путь! Сюда, мол, в столицу, а здесь уж венчаться!
– И что же она?
– Согласилась. Сперва, конечно, поплакала, посомневалась. Потом говорит: «Что за жизнь мне без вас? Ведь вы же меня не обманете, верно?» Я ручки целую: «Мне вас? Обмануть? Вы ангел, мне посланный Богом! Вы ангел!» Она (ведь я сразу тебе объяснил, что с перцем девчонка!) серьезно мне так говорит: «Но ведь здесь папаша один мой останется. Как же? Ведь я без папаши совсем не могу». Пришлось обещать, что возьмем и папашу. «Сперва, – говорю, – обустроимся там, наймем новый дом, а потом и папашу…» Короче: приехали мы. Но Иван! Ведь я тебе должен признаться: в дороге попали мы в Тверь. Там гостиница. Ваня! Отнюдь никогда не хочу экономить! А тут эта девочка! Снял бельэтаж! Ну, что ты мне скажешь? Была не была! Эх, выдалась ночка! Наутро проснулись, она говорит: «Теперь я жена вам? Жена? Ну, скажите!» – «Конечно, жена», – отвечаю. А сам весь похолодел: вот ведь как обернулось!
– Так ты на ней женишься?
– Как я женюсь? А жить на какие шиши?
– Что же делать?
– Ты «Бедную Лизу» читал?
– Да, читал. При чем здесь она?
– Как при чем? Я боюсь. Сказать ей как есть просто духу не хватит.
– А духу хватило ее совратить? – спросил наш герой удрученно и тихо.
Мещерский понурился.
– Вот говорят, что мы совращаем, а это неправда! Они совращают нас, Ванька, они! Проклятые женщины, ангелы с крыльями! Могла бы ведь мне отказать, посуди! Сказала бы, мол, без венца не отдамся. Я разве насильник? Я б, Ванька, не стал! А так ведь сама же разделась, разулась!