Вечная мерзлота - Нина Садур 6 стр.


Однажды вечером Петя сидел в своей комнате на широком подоконнике, смотрел вниз. По двору бесцельно бродила Зацепина. Петя вспомнил, что одноклассники с Зацепиной не общаются. Потому что от нее буквально веет бедностью. Хотя увидел, что всегда бледная (такая бледная, что почти не существующая) Лена как-то уж порозовела. Словно под тонкой и прозрачной кожей у нее наступило несильное, но ровное горение. Петя с большим интересом стал наблюдать за нею. Он даже вытянул шею и привычно распустил губы, спохватываясь и подбирая слюни. Белобрысая головка Зацепиной плавала под окном Пети то туда то сюда. Ходила девочка, будто спала и даже, когда незнакомые парни окружили ее, она прошла сквозь их горячую стаю, как воздух. Прошла и встала. И подняла серьезное личико на Петино окно. Жест был такой выразительный, что обойденные парни тоже невольно подняли липа на Петю.

«Сволочь!» — ахнул Петя и скатился с подоконника. Он всегда, когда видел Лену, думал про нее одно это слово: «Сволочь!» Нес в себе неопределенную обиду на эту девочку.

Петя хотел заплакать, но вместо этого сунул кулак себе в рот. Сунул и стал думать, как он ненавидит Марью Петровну. Без трусов она оказалась угрюмая, старая, развратная баба — Петя это уже понял. А трусы куда-то задевались, пропали совсем и вместо горячего и бурного волнения в душе установилась грустная пустота. В объятиях учительницы химии черно было Пете, и он грустно думал: «Мотает меня, как хочет. Как будто я не живой человек, а половая тряпка». Но долго думать про любовницу не хотелось и Петя снова подкрался к окну. А когда выглянул, никто на него не смотрел больше. Зацепина ушла уже, а другие прохожие не интересовались Петей. Но тут папа вошел и позвал:

— Сына, иди, поздоровайся, дядя Али приехал, лавашей привез, виноградику.

Петя рассмеялся и спрыгнул с подоконника. Стесняясь и щурясь, он вылез в столовую.

— Вах! Джигит! — равнодушно воскликнул дядя Али. — На, покушай, — и сунул черным пальцем в Петин рот кусок соленой лепешки.

Небольшими спокойными глазами внимательно следил, как Петя жует и глотает, а когда проглотил, увесисто выговорил:

— Мать печет. В горах. Ты любишь мать?

— Люблю, — промямлил Петя и распустил губы в кривой усмешке.

Вопрос был глупый. Ведь Петя был уже взрослый человек и уже спал с женщиной.

— Зачем смеешься, если любишь мать? — вспылил дядя Али.

Но Петя знал, что дядя Али на самом деле и не вспылил, что ему все равно, любит Петя мать или нет. Петя исподлобья рассматривал азербайджанца. Тот был невысокий, но кряжистый, с мелкими, какими-то непроявленными чертами и тревогу свою очень глубоко прятал. А тревожило азербайджанца только одно — что стоит кругом богатая и громкая Москва, а в ней высокие, наглые люди. Тревожило и даже как-то мучило. Он мог, уставясь в стену, простоять так с час, без единой мысли перекатывая в себе желтую злобу. Это почему-то тоже чувствовал Петя и иногда любил зайти сзади и, зная, что азербайджанец глуховат, громко крикнуть над самым его ухом:

— Здрасьте!!

На что тот, подскочив, отвечал неизменным:

— Шайтан!

— Нет Бога кроме Аллаха! — дурным голосом крикнул отец.

Петя в очередной раз с удивлением отметил, что отец боится дядю Али.

На лице же дяди Али промелькнула хитрость.

Дядя Али достал из кейса толстую черную гроздь винограда. «Киш-миш», — сказал дядя Али, и незаметно пробежала мышь. Дядя Али достал бледный сыр в мокрой тряпке, похожей на маму, и она, правда, прошла в зеркалах позади. Достал каких-то пахучих листиков и мешочек с орехами. Смутно повернулись какие-то «вертограды». Посидев над выложенным, дядя Али все это сдвинул в сторону и лег грудью на столешницу, вытянув короткие смуглые руки перед собой. Резко и сильно запахло потом.

Зиновий же, специально усмиряя ноги, засеменил, засеменил и обежал стол. Наверное, думал, пока бежал, что он — восточная женщина, что ли? Обежав, дернул усом и рухнул на стул напротив дяди Али. Сдвинув седые лбы, они чуть не прижались темными лицами. Хотелось, чтоб они стали тереться лицами, чтобы слиплись, вот так вот — нависнув над столом, чтобы заднемелькающая мама впаялась в зеркало, хотелось закрыть глаза.

Мужчины шептались.

Мама плечами пловчихи вдвигалась в амальгаму.

Петя взял орех, стал давить в ладони, пока ладонь не заболела. Дядя Али в замечательной своей звериности, не оглядываясь, протянул руку назад, к Пете: «Дай!» Петя дал орех. Дядя Али разгрыз его, выплюнул в глубокую ладонь, протянул Пете.

Петя поел ореха со слюнями под тоскливыми взорами папы. Мама в это время ушла в свою комнату, к своим зеркалам. К трельяжам. Петя пошел за мамой. Вошел. Она сидела, распустив негустые недлинные волосы, которые из последних сил тянулись с головы к плечам, не доставали, она их гладила, потом страстно гладила свою шею. Обхватывала пальцами мускулистое лицо. Большие бледные губы ее были вывернуты, глаза закрыты. Очки вверх ногами валялись на подзеркальнике.

— Мам, живот болит, — наврал Петя.

Три ведьмы глянули из трех зеркал, усмехнулись. Основная же, из которой изошли три остекленные, даже не обернулась.

— Мессир, мессир, — шептала основная, — Мессир, мессир…

— Мам, я поплаваю? — крикнул Петя с радостью в голосе и побежал вниз.

Дом, в котором жил Петя Лазуткин, состоял из трех этажей. Причем первый был ровесник смерти Гоголя. Два же вторых ничего про Гоголя не знали, зато видели полярных летчиков. Во время войны в дом попала бомба и снесла два советских этажа. Первый же не пострадал, так как замешан был умными, тихими монахами на яйцах. Потом два верхних этажа вновь отстроили. А глубочайший подвал, вырытый все теми же монахами под крупы, сало и муку пустовал, чернел до поры и гулко отзывался на легконогий топоток верхних жильцов, которым казалось, что они живут на свете давно и хорошо, а на самом деле их время было узким и почти безвоздушным — в подвале это ощущалось.

Две зимы назад Зиновий привел какую-то трепетную старуху с больными глазами, и она копала подвал до самой весны. Землю она выносила ведрами ночами пустыми и стылыми. Ночи нависали над земляной старухой голыми деревьями и бледным ветром. Старуха отбегала в тень забора, садилась на корточки и мочилась неожиданно тугой и горячей струей мочи. Землю свою старуха укладывала кучкой. За ночь кучка вырастала в кучу, покрывалась наледью или порошей. А на рассвете подъезжал грузовик и увозил поддомную сворованную землю.

Пете было интересно подсматривать. Но старуха была чуткая и от Пети таилась — улавливала на себе влажные черные взглядики, уходила в тень, где в земле были пробиты дырки от ее мочевых струй. Старуха ела хлеб, пила из пластиковой бутыли что-то похожее на чай, где она спала, Петя не знал, хотя не раз пробегал на рассвете в нагретой от сна пижаме по пустому своему подъезду и, дрожа, припадал к каждой двери — за каждой молчали. Так она со своим ведром куда-то и делась, зато появился бассейн. Он покачивался и мерцал в прорытых под фундаментом недрах. Он был незаконен, никем не знаем (старуха с ведром унеслась ведь) он был — сладкая тайна о вольной воде — вода не приручаема. И все это было под домом Пети Лазуткина.

«Игрушка-не-игрушка» — думал Петя, лежа на ласковой воде. Мама была — пловчиха. Она делала так: постояв в напряжении мышц и выдвинув окаменевшее лицо над водой, испустив короткий стреловидный свет из глаз, крикнув, она бросалась и мчала по воде, поджимая ее под себя в яростной односторонней борьбе. Толкнувшись темечком в край бассейна, она грузный делала обратный разворот и за нею разворачивалась побелевшая от бега вода, и вскидывая руки, словно бы крича ими, мама неслась обратно. Выходя, она мускулиным телом отряхивала с себя более ненужную воду и та сбегала прозрачными капельками с ее шкуры. Мама сдирала резиновую шапочку, сморкалась, и чем-то воодушевленная бодро взбиралась по пыльным, пустым теперь ступеням ихнего подъезда.

Петя плавать не умел. Он — тоненький, испитой учительницей химии, научился лишь лопатками и хребтом лежать на воздушной воде, и его слезы и слюни незаметно сливались с незаконной водой бассейна. Мальчика вода успокаивала, будто бы знала, что тельце его изболелось и в конце концов он бы так и кончил: задумчиво глядя на темный бетонный потолок, на котором смазанно метались световые пятна от подсвеченной воды и сквозь который слышались (слышались!) шаги родителей… получалось, что они ходили прямо по голому животу сына, лежащего в центре бассейна… он бы незаметно заснул и погрузился бы в воду, а уж та б его не выпустила обратно, ей бы и самой, тихой, по вкусу пришлась бы такая добыча… так бы и случилось однажды.

Но бассейн был что-то еще. Он и покачивал и мерцал, и от него кружилась голова, но от него хотелось ласки. «Ласка» — всплывало слово. Был зверек. Ни разу Петя его не трогал. Знал: зверек невероятно дикий, острозубый и на вероломную ласку не дастся. Да и не нужна ласке наша ласка! Это Петя обдумывал. У него было все — он чуял, что власть темного Зиновия в мире растет, но не мог понять, как он, Петя, погладит дикую ласку. У нее маленькое, но очень свирепое сердце.

Бетонные стены подвала были скользкими, за ними было еще что-то (старуха прорыла подвал не только вниз, но и вширь). Петина комната была над подвалом, но не над бассейном, а в стороне, в той части, которую отгородила бетонная стена. В стене же в этой со стороны бассейна сделана была небольшая дверь. В рост азербайджанца. Она всегда была заперта.

Петя прыгнул в воду и бассейн стал качать его, как гамак. Или будто бы Петя был птичкой на облаке. Ему нравилась неопределенность обещаний воды и нравилось, что и сверху и со всех сторон он защищен стенами, хоть и голый и качается глубоко под землей.

Римма разыскивала квартиры на продажу. Она была риэлтером. Зиновий эти квартиры продавал. А что делал дядя Али? Однажды мальчик услышал странное слово «развозить старух». Дядя Али развозил старух из этих квартир. Однажды ночью Петя видел, как из подъезда папа и дядя Али вынесли длинный черный мешок, из которого торчали ноги. Они погрузили мешок в джип и уехали.

Ночью, лежа в своей водяной кровати, он опять подумал, что много воды: под ним кровать из воды, потом тонкий пол, воздух и опять вода (он забыл выключить подсветку и вода сияла там сейчас сама для себя в полной пустоте). И вдруг Петя вскочил с кровати… Бассейн находился правее, под столовой. А что было под его комнатой? Петя побежал в ванную и, взяв маникюрные ножнички мамы, вернулся в спальню, отодрал планку паркета и стал ковырять пол…

Лена выбросила бездушную тушку в контейнер и уже хотела отбежать, сдерживая дыхание в помоечном тлении, как вдруг остановилась. От неожиданности глубоко вдохнула кислый тленный запах, он вмиг заполнил легкие липкой и какой-то подлой тяжестью. Но она даже не заметила этого. Из помойки шел слабый жалкий писк. Лена прислушалась. Писк повторился. Лена не была голодна, но живое в помойке — это слишком поражало. Помойка для отбросов, для смерти, у помойки голоса нет. Девочка завертелась на месте, уязвленная. Никто не мог помочь. Снег блистал сам по себе. Ночь тянулась к рассвету. Все было безмозглым вокруг, погруженным только в себя. Все было разорвано, ничто ни о чем знать не хотело. Но в помойке пищали. Девочка встала на цыпочки и заглянула в контейнер. Она увидела большую клетчатую сумку, с какими ходят приезжие по Москве. Она перевесилась через край контейнера и схватила сумку за ручку. Осторожно потянула к себе. Она решила, что посчитает до десяти, и, если писк не повторится, она отпустит сумку и пусть будет, что будет — она решительно уйдет домой и даже не оглянется. Лена сказала: «Раз…» В сумке запищали. Лена торопливо выдернула сумку из гниющего мира. Как ее не заставили дышать этим смрадом, так и она не хотела оставлять там это живое.

Вынув сумку из контейнера, она отнесла ее на середину двора, потянула замок, запустила внутрь руки и вынула крошечного абсолютно голого младенца.

Петя пробил дыру в подвальную комнату. От увиденного захватило дух. Вначале страшный смрад ударил в нос, такой острый, что из глаз полились слезы. Проморгавшись, Петя вгляделся во мрак и увидел большую комнату без окон. Откуда проникал слабый свет, было неясно. Пять старух и один старик были в комнате. Старик резко ходил из угла в угол, спотыкаясь о старух, но ни старухи, ни сам старик не замечали этого. Старик был худ, высок, на нем были джинсы, свитер с голой шеей, а ноги были босы. Седые лохмы старика взвивались от резких движений и от этого казалось, что на него дует невидимый ветер. Старухи же расположились вот как: три из них лежали вповалку в углу, как мешки, одна сидела на полу, вытянув длинные тонкие ноги в синяках и пела тихую песню, слов было не понять, но движение тусклого голоса напоминало ночной снег за окном. Пятая сидела на корточках посреди комнаты и рвала себе рот. Видимо, ее мучила песня четвертой, но она не могла сообразить, кто поет и затыкала песню вот так вот — рвала себе рот. Рядом с ней стояло ведро. Внезапно старик остановился, набычась, поглядел перед собой и темные, запавшие его глаза на испитом лице сверкнули, потом он резко метнулся к ведру и мощно и звонко помочился в него. После чего вновь начал беспрестанно ходить, хрустя пальцами и потрясая ими, сплетенными у своего хищного бледного профиля.

Вдруг открылась невидимая Пете дверь, старухи захныкали, а старик, разомкнув замок пальцев, бросился с когтями на дверь, но в миг был отброшен назад. Прокатившись по полу, он вскочил на дрожащих ногах и тихо зарычал. В комнату вошли папа и дядя Али.

Пете было видно, что дядя Али боится этого места, а папа, наоборот, боится только дядю Али.

Дядя Али, как начальник, вскинул голову на короткой шее и оглядел всех, стараясь не смотреть на старика. Зиновию же приспичило разглаживать усы, озабоченно оглядывая стены и потолок, он был помешан на ремонтах. На миг он даже встретился глазами с глазом своего сына и даже, кажется, немного нахмурился: ему показалось, что на влажном потолке блеснула мокрица, но тут дядя Али злорадно закричал:

— Пожила и хватит! — старухе, рвавшей себе рот.

Старуха услышала этот крик и разумно ответила:

— Я к дочери хочу. В Гаврилково. Отпусти меня, черный!

— Сволочь! — взорвался дядя Али. — Собака! Подохло твое Гаврилково, все!

— Правда, — согласилась рваноротая, — всюду чурки. В Гаврилково тоже ваши.

Дядя Али после этого ударил старуху в лицо, лицо хрустнуло, и старуха замолчала, повиснув на дяде Али. В это время старуха, которая пела метельную песню, легко вскочила и подбежала к дяде Али. Она стала заглядывать ему в глаза и стыдить его:

— Ты же и так квартиры наши забрал, зачем людей убиваешь? Тем более стариков?

— Зиновий? — взревел дядя Али, мотая хрустнувшую старуху, не в силах отодрать ее от себя, потому что она, умирая, нечаянно зацепилась за воротник дяди Али своей дешевой брошкой, — Зиновий, убери эту блядь! Зинка!

Непонятно кого — ту, что метельно пела, а теперь заглядывала в глаза, думая устыдить, или ту, что умирая нечаянно зацепилась за азербайджанца?

Поэтому Зиновий прогудел:

— Блядь! Всем по местам! — и хотел поймать стыдящую, но та ловко спряталась за босоного старика.

— Что, блядь, за контингент? — неожиданно крикнул азербайджанец. — Ты, блядь, Зинка, скажи своей… Римме, пусть она смотрит, какие люди?! Чего они рыпаются беспокойно, блядь?

Зиновий уже открыл рот для ответного гуда, но в это время черноглазый старик неожиданно стукнул кулаком ему в лоб. Зиновий от неожиданности громко пукнул, а дядя Али, так и не сумев отцепить рваноротую, у которой голова закинулась назад, выгнув неестественно белое горло, крикнул:

— Отходим, Зинка! Эту берем и отходим, блядь!

Но отойти не удалось. Три старухи, лежавшие мешками, успели за это время подползти к Зиновию и обмотались вокруг его больших ног до самых чресел, подняв свои размытые лица к его высоко темневшему лицу, они просились пожить капризными голосами, в которых набухли слезы, а старик, видя, что ему сошло, вновь стукнул Зиновия меж глаз сухими костяшками пальцев.

Назад Дальше