Гнев Диониса - Нагродская Евдокия Аполлоновна 24 стр.


Выскакиваю из вагона, забыв о вещах, да и обо всем в мире.

Уже с утра не могла ни пить, ни есть и металась из угла в угол.

А теперь я вижу группу людей на платформе, от нее отделяется маленькая фигурка в белом платьице.

Еще секунда — и я прижимаю ребенка к своей груди, стараюсь удержать слезы и целую его, целую… Он обнял меня ручонками и молча прижался своей черненькой головкой к моей щеке. Мне что-то говорят, но я ничего не понимаю в первую минуту и осознаю себя только тогда, когда слышу спокойный голос Латчинова:

— Татьяна Александровна, вы задушите Лулу. Мы тоже существуем и хотим поцеловать вашу ручку.

Я не выпускаю Лулу и говорю, смеясь сквозь слезы:

— Вот вам моя щека, дорогой Александр Викентьевич, поцелуйте меня, я так рада вас видеть! Он смеясь целует меня.

— Поцелуйте и вы меня, Эдгар, — говорю я Старку, — и дадим слово не браниться во время моего пребывания у вас.

Он едва касается губами моей щеки и спрашивает:

— Где же ваши вещи, Татьяна Александровна?

— Ах да, вещи! Они там, в вагоне, — машу я неопределенно рукой и опять заключаю в объятия мое сокровище.

За завтраком я тоже не могу оторваться от Лулу.

— Вы оба не едите и только целуетесь, — говорит Старк с улыбкой, — я вас рассажу.

— О, нет, нет, папа, я ем, все ем, — и маленькая ручка крепко цепляется за меня.

— И я ем, ем, все ем! — вторю я. — А после завтрака мы откроем сундук и посмотрим, что там есть. Что бы тебе больше всего хотелось? — спрашиваю я, зная, что ему хотелось большого парохода, который можно пускать в бассейн. — Ну скажи-ка?

— Чтобы ты приехала.

— А потом?

— Санки.

— Но теперь лето.

— Ах, да! Ну, живую лошадь, На моем лице отражается такое огорчение, что я не могу вот сейчас вынуть моему сынишке живую лошадь из чемодана, что Латчинов и Старк смеются, глядя на меня.

— Опростоволосились, мамаша. Как это в самом деле вы лошадь-то не привезли? — говорит Васенька.

Васенька после болезни Старка так и не вернулся в Рим, страшно ругает Париж и piccoli francesi[20] , но не уезжает обратно.

Я смотрю на Васеньку пристально и с удивлением восклицаю:

— Васенька, да вы похорошели! У вас ужасно элегантный вид!

Эти годы в Париже он сильно нуждался. Лат-чинов и Старк выдумывали все способы, чтобы помочь ему, но это плохо удавалось. Трудно было заставить его принять эту помощь. Он согласен был только кормиться у Старка.

Васенька смотрит на меня и говорит гордо:

— Это я разбогател теперь.

— Каким образом?

— Зарабатываю много. Деньги некуда девать! Вот сегодня сто франков получил. Не верите? А это что? — И он вытаскивает из кармана скомканный стофранковый билет.

— Что ж, неужели пины и Колизей при лунном свете оценены наконец Парижем?

— Эка захотели! Кто их хочет покупать! Нет, я теперь порнографические картинки рисую.

— Вы?

— А вы что думали! Дама в рубашке пишет письмо! Дама в штанах нюхает розу! Дама без всего идет в ванную, дама… а ну их к черту! Я вот за эту самую компанию сто франков и получил.

— Какая же это порнография!

— А что же это, по-вашему? Для эстетического наслаждения эти дамы рисуются? Так, старичкам на утешение! Леда Микеланджело не порнография, это произведение искусства, А дамы мои — игривый сюжетец.

— И что же, хорошо идут?

— Да куда лучше! Видели, сто франков за четыре штуки!

— Ну, а дамы-то красивы?

— По ихнему, значит, вкусу. Один заказчик мне выговор сделал, что у одной из моих дам шляпа была не модная — на ней одна только шляпа и была. Другой придрался, что таких штанов больше не носят. Ну, я и стал справляться в модных журналах насчет аксессуаров, а потом и лица заодно стал оттуда срисовывать, — Ну, и что же?

— Так понравилось, что по два франка накинули и даже слава пошла. На пять магазинов работаю!

Укладываю Лулу спать.

Мы хохочем, целуемся. Он в длинной ночной рубашонке прыгает на постели. Сна ни в одном глазу!

— Ну, спать, спать, маленький мальчик!

— Сейчас, мамочка, вот смотри — я лег. Я сплю… а где папа? Он всегда укладывает меня!

— А сегодня я укладываю. Разве ты не рад?

— О, рад, рад! — бросается он ко мне на шею. — Но нужно, чтобы и папа пришел, Я отворяю дверь в кабинет Старка. Он сидит за письменным столом, подперев голову руками.

— Идите, Эдгар, дофин отходит ко сну и требует вас! — говорю я смеясь.

Старк поспешно что-то прячет в стол и идет к постельке Лулу, тот протягивает ручонки к отцу и с упреком говорит:

— Что же ты не пришел, папа? Я хочу обоих — обоих вместе!

Он обнимает одной рукой меня, другой отца и целует попеременно.

Я делаю движение высвободиться, но Старк говорит строго:

— Не портите радость ребенку! Что за неуместная щепетильность.

Я покоряюсь — наши головы соприкасаются, и теплые губки ребенка поочередно целуют наши лица.

— Довольно, Лулу! Спать сию минуту! — говорит Старк.

— Я сплю… я сплю… только… папа, поцелуй маму. Старк чмокает меня куда-то в волосы, и Лулу со счастливой улыбкой говорит:

— Завтра мы пойдем в зоологический сад.

В этот мой приезд я как-то меньше ссорюсь со Старком, то есть он изменил обращение со мной.

Он вежлив, заботлив, внимателен, меня не избегает и не придирается так, как прежде. Наружность его в этом году тоже изменилась к лучшему. Он опять по-прежнему заботится о себе, о своей одежде. Я по временам замечаю в нем, что при хорошем расположении духа у него проскальзывает его прежнее, неуловимое кокетство в улыбке, в движениях, Почему это?

Может быть, понемногу он утешился, как и следовало ожидать.

Может быть, у него завелся какой-нибудь роман?

Это было бы недурно.

А если бы он женился!

Тогда Лулу мой! Мой навсегда!

— Ах, как это было бы хорошо! — невольно вырывается у меня вслух.

— Это вы о чем, Татьяна Александровна? — с удивлением спрашивает меня Латчинов.

Мы сидим с ним по обыкновению после завтрака на террасе — он с газетой, я с работой.

Я оставляю мой рисунок, подвигаюсь к Латчинову и начинаю высказывать ему мои предположения.

Я обращаю его внимание на мелочи в поведении Старка за эти дни.

Латчинов сидит, опустив глаза, и на лице его отражается та скорбь и тоска, которая меня всегда пугает.

— Что с вами, вы больны, дорогой Александр Викентьевич?

Он, очевидно, борется с собой и потом говорит:

— Обо мне не думайте, друг мой, я уже давно болен. — Поговорим лучше о вашем деле. Вы заметили перемену в Старке, питаете надежду, что он женится и отдаст вам Лулу? — Латчинов говорит с трудом. — Я вам скажу прямо: нет, этого не будет. Он никогда не отдаст мачехе сына. Он мне сказал раз; «Если женщина любит мужчину — она никогда не полюбит его ребенка от другой женщины. Она может, конечно, безукоризненно исполнять свои обязанности, даже быть с ним ласковой, но любить его не будет».

Я ему возразил, что примеры бывали, а он мне ответил на это следующее: «Или эти женщины замечали, что их мужья относятся к своим детям индифферентно, или это были женщины кроткие, холодные, покорные! Но я-то такой женщины не полюблю, а женщина с противоположным характером никогда не примирится с моей страстной любовью к моему сыну».

Латчинов замолчал.

— Хорошо, я не буду надеяться на полное счастье, — говорю я, — но, может быть, у него начинается роман? И это ведь недурно? Он будет относиться хладнокровно к своему прошлому горю и перестанет терзать нервы мне, а главное — ребенку.

Латчинов некоторое время молчит и потом, взглянув на меня, решительно говорит:

— Татьяна Александровна, я не люблю путаться в чужие дела и никогда не позволю себе выдавать то, что мне говорят наедине, по дружбе, но обстоятельства складываются так, что я вынужден предупредить вас.

Вы позволите мне только прежде задать вам один вопрос?

— Пожалуйста.

— Скажите, Татьяна Александровна, вам бы было совершенно безразлично, если бы я сказал вам: да, Старк полюбил другую женщину. Не отвечайте сразу, подумайте.

Я морщу лоб и говорю:

— Видите, Александр Викентьевич, я с вами совершенно откровенна: да, меня бы немного царапнуло по самолюбию… даже не по самолюбию, а по женскому тщеславию. Вы видите, я, не щадя себя, откровенна с вами. Но это мелкое чувство слабо — я не сравню его даже с тем, что бы я испытала, если бы осрамилась с какой-нибудь из моих картин.

Это чувство ничто в сравнении с тем счастьем, которое я бы получила, видя, что Лулу не видит вечно около себя отца мрачным, недовольным, вздыхающим, нервным.

Я уверена, что понемногу я могла бы отвоевать себе право увозить Лулу с собой и почти все время проводить с ним. А там, может быть, он и отдал бы мне его насовсем, и он был бы мой! Мой! Мой! Я в волнении сжала красивую, тонкую руку Латчинова, лежащую на ручке кресла.

— Татьяна Александровна! — услышала я вдруг его голос, спокойный, но глухой и как будто мне незнакомый, — не радуйтесь понапрасну.

— Почему?

Он молчит с секунду, словно испытывая какую-то борьбу, и наконец решительно поднимает голову.

Лицо его спокойно, даже грустная улыбка играет на его губах.

— Дело вот в чем. Я начинаю выдавать тайны Старка. Мне немного совестно, но иначе невозможно.

Все это время, эти четыре года я с ним почти не расставался. Он не из тех людей, которые могут скрывать свои чувства, и он их от меня не скрывал. Все это время он жил только ребенком. Конечно, были мимолетные связи — «женщины на один день», но это не в счет.

Вы мне часто жаловались, что он своими иногда смешными, иногда жестокими выходками мстит вам.

Неужели вы не видели, что это не месть, а страсть? Ведь все эти годы он только и жил воспоминаниями об этих трех месяцах в Риме! Он вечно об этом говорит. Иногда он забывал, что я тут, и бредил всеми вашими словами, ласками, поцелуями. Ведь в его кабинете, в шкафу хранится ваше белье, ваши платья, разные мелочи, принадлежащие вам.

В прошлом году он мне отдал ключ от этого шкафа со словами: «Вы правы, я сойду с ума, если буду продолжать каждую ночь целовать эти вещи».

Он говорил мне часто, что он всей силой воли заставляет себя не думать, что вы принадлежите другому, что только любовь к ребенку удерживает его от преступления. Ему не раз хотелось поехать и убить вашего мужа.

Этот ребенок удержал его от убийства и самоубийства после его болезни, и, умри он завтра, Старк пустит себе пулю в лоб.

Вы, Татьяна Александровна, обрадовались этой перемене, но я могу рассказать, отчего она произошла.

Накануне вашего приезда, он ночью пришел ко мне в комнату. Он весь был полон радости свидания с вами и ужаса перед теми муками, которые ему предстоят: видеть вас около себя — чужую, недоступную для него…

Я посоветовал ему уехать.

— Ни за что. У меня только и есть одно счастье: видеть ее с ребенком на руках. Я стараюсь не думать о ней, я весь ухожу в свои дела — целый год, но два-три месяца я имею иллюзию, что она — моя жена, хозяйка моего дома.

Мне было его так невыносимо жалко, что я, быть может, сделал большую ошибку, подав ему надежду, что… — Латчинов остановился.

— На что?

— На то, что он может опять вернуть вашу любовь, не мучая вас постоянно. Я тогда посоветовал ему поддразнить вас, притворившись влюбленным в другую, но он вас лучше знает: «Это невозможно! Она обрадуется и только», — сказал он мне со злостью.

И вот теперь он старается держать себя как можно сдержаннее, угождает вам, ухаживает за вами и даже слегка кокетничает, бедняжка. Он сам имеет мало надежды и все думает: а вдруг!..

— Вы сами знаете, что это невозможно, Александр Викентьевич!

— Не знаю, Татьяна Александровна. Мое мнение таково: если бы я был женщиной, то за такую любовь, как любовь Старка, я отдал бы все на свете, но женщины — создания капризные, и я отказываюсь их понимать.

— Но вы ведь знаете Илью! Знаете мое отношение к нему, Александр Викентьевич! Зачем же вы подавали надежду Старку?

— Сознаюсь, что я сделал большую ошибку, но мне так было жаль его — я хотел его утешить, да и вам дать спокойно провести ваши каникулы. Не сердитесь на меня, друг мой.

И он почтительно целует мою руку.

Приехала Катя.

Она всегда приезжает из города, два раза в неделю, к Латчинову, разбирается в его неимоверной корреспонденции на пишущей машинке и уезжает после обеда.

Назад Дальше