Прошло и это - Щербакова Галина Николаевна 8 стр.


– Надюрочка! – кричит он. – С тобой все в порядке?

Так она ему и скажет. Она повалила ногами все, что смогла, палкой запустила в трюмо, и так славненько – в самую серединку. Превратилось трюмо в огромную паутину, в центре которой сидел черный жирный паук и шевелил многочисленными лапами.

Ваняточка, когда увидел все это, чуть не умер. Он до смерти боялся разбитых зеркал, а больших в особенности. Трюмо было вдребезги. Это знак большой, черной беды. Как же ей это удалось? К смерти это, к смерти, дрожал Ваняточка. Надо звать Ольгу или ее девчонок. Соседку звать страшно, разговоры пойдут всякие. Не дай Бог, на него подумают: достала, мол, жена-начальница, ну он и пошел крушить налево и направо.

Надюрка уже сидела на кровати и держала рукой горло.

– Ты бы посмотрел, застряло что-то, – сказала она не своим голосом.

– Так я доктора вызову, – обрадовался Ваняточка. – Все, деточка, будет складненько, а трюмо выкинем к чертовой матери. Зачем оно нам?

– И не думай, – закричала сипло Надюрка, – я тебе выкину. Посмотри мне скорей в горло. Что там за черт?

Она открыла рот во всю ширь. В горле стоймя стоял зубной протез. Длинным ногтем мизинца, который служил Ванятке отверткой, ковырялкой в ухе, он зацепил протез и вручил жене.

– С места сдвинулся, а ты в панику вдарилась, дурочка, – и он от радости, что все объяснилось легко и несчастье оказалось плевым, поцеловал ее в лысую макушку. И умилился ее старости, такой беспомощной и жалкой. А какой женщиной была, какую мощь в себе несла. Только ему еще в той крохотной коммуналке, куда научилась запускать его без дверного скрипа, рассказала про двух волчат, что отсосали ей молоко, про еврейскую девчонку, которую родила, потому как понятия не имела, какой это нечеловеческий народ – евреи. Девочка, слава Богу, умерла сразу (это она точно знает, за ней тогда бежали, чтоб попрощалась, ну, она не собака, вернулась, поцеловала белый лобик, вот тогда и потекло из нее молоко, как из дырявого крана).

В этом месте суровый человек Ванятка всегда высмаркивал слезу.

Вера же едва не просмотрела смерть Семена. Где-то к утру чирикнула птичка и как вырубила ее. Заснула так крепко, как в детстве с мамкой. Пять или десять минут было тому сладкому сну, но она схватилась и увидела резко заострившийся нос Семена. Она кинулась к нему, к его последнему вздоху, к слову: «Не пускай ее».

– Кого? – спросила она. Но Семена уже не было. Он был уже там, где его ждали ребята, убитые одним залпом, те, которые в последний момент могли подумать, что он стукач и провокатор.

Надюра подъехала к дому в зеленом бархатном платье, которое ей сшили к семидесятилетию. Десять лет с гаком ничего ему не сделали, торчком, как у какой-нибудь Маргариты Наваррской, стоял воротник, расшитый будто бы золотым узором. Лысая головенка торчала в воротнике, как одуванчик накануне последнего для него вздоха ветра. Палкой пришлось стащить с шифоньера шляпные коробки. Там она обнаружила черную шляпку без полей, с муаровым бантом на затылке. Очень удовлетворилась, у нее на выход были как раз черные без каблуков туфли, тоже с муаровыми бантами.

Такая вот вся, она и села в «мерседес», поданный ей минута в минуту. Она забыла, как выглядит город, забыла, что была в том доме. Помнила только: ей надо на третий этаж. Она не знала, что кнопка лифта именно на нем западала, так что вознесется она куда надо, а вот чтоб спуститься, ей придется выковыривать кнопку ногтем.

Возле квартиры толпились люди, но явлению в черном муаре не удивились, и она, не кивнув головой, пошла в открытые двери. Она увидела лежащий на досках предмет, обернутый в белое. Откуда ей было знать еврейские правила похорон, тем более что готовилась она к другому – к чайному столу и разговору с человеком, с которым шестьдесят лет тому назад потеряла невинность, это было противно и больно. Уже на пороге комнаты, где на полу лежал Эмс, остатком разума, тщательно приготовленным для вопросов сначала о том, о сем, а потом о главном – где был и что делал, она поняла, что стоит в своем зеленом бархате возле человека, завернутого в саван.

– Это Эмс? – спросила она, не рассчитав голоса, громко и даже вызывающе. Вот ведь, мол, сволочь, я к нему в гости, а он обернулся трупом.

– Гоните ее! Гоните! – вдруг раздался еще один не просчитанный на возможности силы звука крик. Это рвалась к Надюрке Вера. Но с какой скоростью можно рваться через переполненную комнату на полутора ногах?

Тут же возникла Мирра. Она взяла Надюрку под руку и вывела в другую комнату.

– Папа умер. Простите, мы вас не знаем. Вы кто?

Они смотрели друг на друга – две пары ярко-янтарных глаз с двумя черными крапинками у зрачка.

– А ты хорошо вскормилась на волчьем молоке, – вдруг сказала Надюрка, ибо в этот момент слабый ее мозг потерял полное представление о мире. И она увидела картину: лежащую на дороге волчицу с огромными сосцами и она, Надюрка, подкладывает к ним ребенка. Потому что ей надо бежать. Назад дороги нет – уже щелкнул запор и ей не откроют. Надо где-то смыть с себя липкую грязь и бежать, бежать. И она бежит, уверенная, что дочь ее вырастет волчицей. Такое бывает. Был такой мальчик.

Больше она ничего не помнила, потому что упала и забыла, желтые глаза помутнели, и из левого лениво выползла слеза…

Ее вынесли на улицу и положили на лавочку, шофер вызвал по спецномеру «неотложку», и Надюрку мгновенно увезли без слов, как в фильмах фэнтези. На лавочке осталась шляпа с муаровым бантом.

Вера из окна наблюдала за всем происходящим. Она спустилась на удачно подоспевшем к ней лифте, сунула шляпу в черный пакет и отнесла в мусорный бак, сунув поглубже, не боясь испачкать руки.

«Слава Богу, – говорила она вслух баку, – он ее не видел. А Мирра приняла ее за сумасшедшую».

Мирру же всю колотило. С детства ей говорили, что мама ее умерла. Это не могло быть горем, потому что случилось до того, как Мирра успела ее увидеть и полюбить. Первый знак был в году возвращения в Р. У Мирры было что-то тяжелотемпературное, похожее на менингит, а лекарств – где их взять в те годы! И тогда девочка услышала ночной разговор теток.

– Может, поискать Надежду? – предложила Фрида.

– Я тебя убью, – ответила Анна.

Забылось, потом вспомнилось по другому случаю. Мирра оканчивала университет, романо-германский факультет. И ей грезилась аспирантура. В университете знали Эмса по большим заслугам, отмеченным главным образом за рубежом. Говорили, что он умер сразу после реабилитации. Не пришло в голову это перепроверять. И уж тем более доказывать, что Мирра – его дочь.

И снова Фрида вечером, тихо, чтоб не слышала Мирра (а та слышала), сказала Анне:

– Той бы это ничего не стоило.

– Еще раз скажешь про эту суку – я тебя зарежу.

– Кто она? – спросила Мирра у Фриды, когда уже уехала «неотложка» со чудно?й старухой и дом принял естественное состояние места смерти.

Фрида молчала. Она думала о том, что делают с человеком смерть и время. Брат выглядел странно: он был хорош собой. Успокоившееся от постоянных хрипов и кашля лицо даже стало каким-то другим, мудрым и – Господи, прости за эту дикую мысль – счастливым. Вера первой заметила это, она клялась, что лицо менялось у нее на глазах, и она наконец поверила, что и у нее там будут две красивые ноги. Она пыталась сказать это Фриде, но тут как раз пришли люди, которые знали, как и что делать дальше, потом ворвалась эта женщина, и разговора не получилось.

Еще Фрида думала о Надюрке. Правда или нет, но кто-то говорил, а кто-то слышал, что она была из близнецов, но живой осталась одна, придавила мальчика еще во чреве матери. Была верхней. Остроумец Семен, любящий игру букв, и назвал ее НадЮркой. Так она и была представлена семье: «Надежда, в миру Надюрка». Интеллигентная мама очень выразительно вскинула глаза. Но тут же вспомнила, что Фриду Семен называл Афридой. «Это, – объяснял он, – божественная страна, которая зависает в небе над Африкой. К и Д – невидимые столпы, что держат висячую страну, чтоб с какого-нибудь перепуга она не рухнула, и тогда…» Он сочинял, как взбрызнет Нил земной, когда на него бухнется Нил небесный, как сплющатся два Килиманджаро, а Мадагаскар в ужасе отпрыгнет к Австралии, притулится к ней всем телом и будет единый материк Мадаавстрал. Боже, когда это было и почему так ярко вспомнилось? Когда, когда… В сороковом он привел барышню, не их роду-племени, но они были интернационалисты, тем более что Семен сказал: «Эта девчонка телом остается в финансовом, но душой будет со мной». Глупо так сказал. Они тогда, мама (папа уже умер от скоротечной чахотки), Анна и Фрида, разглядывали Надежду, как разглядывал белый человек первого увиденного им негра или папуаса. И не потому что нехороша собой, очень уж грубая – просто были удивлены выбором Семена. Рослая, широкоплечая, с крутыми ступнями, высоченной грудью и крутыми развернутыми бедрами, она смешно выглядела за их обеденным столом. Ей впору трон, скажет потом Анна, которая сразу и навсегда не приняла избранницу брата.

– Ты заметила ее глаза? – спрашивала Фрида.

– Еще бы! – закричала Анна. – Такие глаза встречаются у людей раз в тысячу лет. Глаза зверя.

– А по-моему, красиво, – не согласилась Фрида, – наверное, ночью они светятся. Если б она была брюнеткой, это было бы вообще!..

Потом Фрида видела такие глаза на полотнах у венециановских крестьянок и у только что родившихся телят, но вскоре это впечатление замуровало время.

И вот судьба распорядилась так, чтоб они умерли одновременно. Только Семен ушел и телом, и душой от людей в этот же день, а с Надюркой было еще много возни. Ее выставили в клубе, где обычно гужевались коммунисты. Старого народа набралось много, какая же смерть без поминок, а значит, и выпивки. Лучший ученик Коляша расстарался вовсю: и гроб первой степени с боковыми ручками, и венки с хорошо засохшим листом – их называли «переходящими». Ванятка был в большой панике, ибо не знал, как ему теперь жить. И он все время забегал в какой-нибудь темный уголок, чтоб припасть к единственному источнику знания и смысла. Но с ног не валился, а духом укреплялся.

Уже на кладбище появилась женщина вне списка. Это была Мирра. Давно, еще после похорон отчима, она прижала теток к стенке, и те рассказали ей про ту ночь, когда немцы уже бомбили Киев, а к ним пришла эта женщина.

– Она была папина жена всего несколько месяцев до его ареста, но тут же от него отреклась и отнесла этим сволочам все его записи, – сказала Анна.

– Это не факт, – сказала Фрида, – его научные открытия попали за границу еще до ареста.

– Такой лихой был папочка? – спросила Мирра.

– Да нет! Он просто еще со школы переписывался с мальчиком-немцем, а потом с англичанином-математиком, они решали одну и ту же математическую задачу. Они занимались чистой наукой.

– За науку он стал академиком разных стран, кроме нашей, а за стрелялки – советским полковником, – это высказалась Анна.

– И все мы жили в одном районе, – сказала Мирра.

– Это перст, – вдруг громко ответила Анна. – Видимо, ты должна была увидеть это чудовище – свою мать.

Фрида повисла на ее руке, но слово было сказано.

В этот день и оказалась Мирра на кладбище. Как же громко там ухали барабаны и бряцали тарелки! Не обращая внимания ни на кого, она подошла к гробу. Маленькое, сморщенное, какое-то жалко виноватое лицо с запавшим ртом. «Про протез забыли, – автоматически подумала она. – У нее, что, так никого больше и не было?»

Она наклонилась и поцеловала Надюрку в лоб. «Я прощаю тебя, – сказала она одними губами. – Я снимаю с тебя грех. И ты меня прости, что никогда не была мне нужна».

Мирра нарушила строгий порядок похорон. Как теперь говорят, на нее рассчитано не было. Ванятка занервничал и кинулся даже к Коляше, но пока подпрыгивал к уху начальника, не счел нужным склонить головку навстречу низкому человеку («Да пошел ты на хрен, – думал Коляша, – закопаем мадам и забудь, как меня звали»), Мирра уже успела уйти. Она шла по аллее и вздрогнула, когда кто-то тронул ее за руку. На нее смотрели веселые глаза Катьки.

– Не думала, что вы придете, – щебетала она.

– Она тебе кто? – перебила ее Мирра.

– Бабка. Двоюродная. Я у вас шпионкой от нее работала, – Катька зашлась от смеха.

– Значит, я тебе двоюродная тетка, – засмеялась Мирра. – А мои сыновья тебе братья. А сын Додика – Сенечка – тебе племянник.

– Не врубаюсь, – растерянно сказала Катька.

– Тебе и не надо. Просто знай, мы с тобой как бы родственницы.

– Я все равно разберусь. Вы не скажете, Фрида не скажет, а Вера продастся за эскимо. Теперь, когда нету Эмса, мир ей безразличен.

– А что тебе, собственно, хочется знать, если и Эмс, и бабка твоя уже умерли?

– Правду, – как-то грубо сказала Катька. – Почему все у вас не по-людски? Моя мать навещала ее больную, хотя, по правде, не любила ее. А вас там ни разу не было. Почему она посылала меня вас искать, когда вы жили всего ничего, несколько домов пройти? Потому что мы русские, а вы евреи?

– Не смей так говорить. Ты не знаешь, что значит такая мысль, поселившаяся в голове. С папой всю тяжелую жизнь была рядом русская Вера. А наша Нюра? Кто? Муж Сонечки – армянин, а отец русский. В нашей семье это свято. И Надежду, или какая там у нее партийная кличка, Надюрку, мы не любили не за это… Но я не хочу об этом говорить, не буду. Я ее простила и попросила прощения у нее. Все. Шпионские штучки кончились. Мы привыкли к тебе. Папе ты нравилась.

Они прислоняются к грязной ограде и смотрят друг на друга. Желто-сливовые в длинных ресницах глаза еврейки Мирры и золотистые, как мед, в пшеничных ресницах глаза Катьки.

– И вообще, давай эти расспросы прекратим. Ты мешаешь мне думать о папе. Ты знаешь, он был гений.

– А Надюрка ему кто?

– Никто. И все! И точка! Отстань Христа ради.

И Мирра пошла быстро, как только могла. Подвернулся трамвай, и хоть он шел совсем в другую сторону, она была ему рада, потому что в первом ряду, в уголочке, самом незаметном, можно было, наконец, расплакаться.

Оставшаяся Катька только минуту была слепа и глуха, и безумна. Мама ведь рассказывала, что их дедушку и дядю расстреляли, что у Надюрки муж был еврей, и его тоже тюкнули. Она осталась беременной и будто бы приезжала к своей матери сделать аборт, но мать сама была беременна «на старости лет» их бабушкой. А дальше – темное дело: то ли родила и подбросила в детдом, то ли придушила, то ли дитя само оказалось мертвым.

– Теперь этой правды не узнать, – говорила мать. – Это тайна войны.

…– А я знаю, – закричала Катька. – Знаю! Стала бы она целовать чужую тетку в гробу. Я ведь внучка, и то не стала. Это ее мать! Мать!

Ее охватил восторг раскрытой тайны. Вот куда надо ходить понимать мир – на кладбище. Сколько там всего скрыто! Все прячется в черную землю под ясным равнодушным синим куполом неба – и она даже подняла глаза вверх. Там по-девчоночьи мчались суетливые облачка, солнце было ярко-тупым и ленивым. Люди же, наоборот, похоронив близких, очумело бежали к трамваю и автобусу, чтоб успеть, успеть… Куда? Зачем? Если все самое интересное они истово прячут в землю, то зачем же еще и бежать? От горя, стыда, от бессилия перед жизнью, с причудами которой им не потягаться?

Ей так хотелось поделиться этой историей со всем миром, но мир мчался мимо, мимо, миру было не до нее. У него, видать, еще и не такие были истории, не при людях будь сказано.

Ванятка же решил расторговаться. Он вынес во двор все вещи покойницы, тумбочку от разбитого трюмо (на которую стопочкой сложил «библиотеку»), лишние стулья, рогатую вешалку и венский (для посещения больной) стул. Торговал он просто: «Сколько дашь?» Ярмарка продолжалась не больше часа. Сбежались женщины и, можно сказать, почти за так забирали сшитые в обкомовском ателье пальто и платья. Вещи были из добротной шерсти, им сносу не было, а крепдешин (рукав фонариком) просто сверкал невыцветшими красками. Опять же обувь: сапоги разных цветов, туфли с разнообразными носами и каблуками, крепкие, как Магнитка.

Бесхозным остался венский стул. Хотя некоторые женщины присаживались на него, но свисали боками. И даже пихали от обиды стул, как какую-нибудь сволочь. «Что ж ты так позоришь нас?» – как бы говорили обвисшие. И тогда мальчишки забросили его на дерево, и он изящными ножками тыкался в небо, вызывая у прохожих какую-то необъяснимую грусть. Ванятка не выдержал, сбил его палкой, разломал на части и выкинул на помойку, оставив сиденье-озерцо, которое сгодилось вместо крышки ведра для воды на всякий случай. «Послужит еще», – подумал Ванятка.

Он был из поколения людей, которые никогда ничего не выбрасывают. И сперва даже расстроился, что так лихо выкинул ножки и спинку стула, хоть возвращайся. «Да ладно, – махнул потом рукой. – Никуда их уже не присобачишь. Все ж на старом клею».

Сиденье-донце – другое дело. Оно покачивалось на воде и потихоньку успокоило Ванятку. Вот он уже четыре дня живет без Надюрки. Раньше представить себе не мог. Как? Как?! А вот и так. Завтра принесут пенсию, они помянут Надюрку с почтальонкой, и он сунет ей руку под юбку. Под матрасом покойницы лежат денежки, настоящие. Они тогда на развале Союза хорошо хапнули. Холодильник полон. Ничего с ним, Ваняткой, не случится, потому что все страшное для него с концами спрятала Надюрка. Он инвалид, и еще позырит в щелочку жизни, еще посмеется над нею. Не плакать же. Вон донышко от стула осталось, лежит в ведре, а от Надюрки не осталось ничего: ни запаха, ни вкуса, ни голоса, ни шевеления. Ноль. Конечно, с этой стороны жизнь приличная сука. Но с другой… И Ваняточка плеснул себе в стаканчик так, как ему нравилось, – чтоб с натяжечкой.

Назад Дальше