– Что ты делаешь? – спросил он наконец.
– Ничего.
Я и сам не знал, однако, его тело постепенно стало отвечать на мои действия, несколько рассеянно, неуверенно, с не меньшей неловкостью, чем мое, как бы говоря, Что еще можно сделать, кроме как ответить тем же, когда кто-то касается твоих пальцев ног своими? Потом я придвинулся ближе и обнял его. Ребяческое объятие, которое, я надеялся, он сочтет за настоящее. Он не ответил. Потом сказал: «Начало положено», возможно, с чуть большей иронией в голосе, чем мне бы хотелось. Не говоря ничего, я пожал плечами, надеясь, что он почувствует мой жест и не будет ни о чем спрашивать. Я не хотел разговаривать. Чем меньше разговоров, тем естественнее будут наши движения. Мне нравилось обнимать его.
– Это делает тебя счастливым? – спросил он.
Я кивнул, как и прежде надеясь, что он поймет мой кивок без слов.
Наконец, как если бы моя поза вынуждала его ответить тем же, он приобнял меня. Его рука не поглаживала меня, не сжимала крепко. Последнее, чего я хотел в ту минуту, это дружеского жеста. Поэтому, не отстраняясь, я слегка ослабил объятие на секунду, достаточную для того, чтобы запустить руки под его незаправленную рубашку и возобновить объятие. Я хотел чувствовать его кожу.
– Ты уверен, что хочешь этого? – спросил он, как будто только это до сих пор удерживало его.
Я снова кивнул. Я лгал. К тому моменту я совсем не был уверен. Я спрашивал себя, как долго продлиться мое объятие, когда один из нас устанет от этого. Уже скоро? Позже? Сейчас?
– Мы не поговорили, – сказал он.
Я пожал плечами, мол, Ни к чему.
Он приподнял мое лицо обеими ладонями и посмотрел на меня как в тот день на уступе, на этот раз даже пристальнее, потому что мы оба знали, что уже перешли черту. «Можно тебя поцеловать?» Что за вопрос, после нашего поцелуя на уступе! Или он стер прошлое, и теперь мы начинали все сначала?
Я не ответил. Даже не кивнув, я коснулся его губ своими, точно так же, как накануне поцеловал Марцию. Вдруг показалось, что нас больше ничего не разделяет, на секунду перестала существовать даже разница в возрасте, мы были просто двумя целующимися мужчинами, но и это вскоре исчезло, и я ощущал теперь, что мы даже не двое мужчин, а просто два человеческих существа. Мне нравился эгалитаризм момента. Нравилось это единение младшего и старшего, человека с человеком, мужчины с мужчиной, еврея с евреем. Мне нравился свет ночника. Он давал ощущение уюта и безопасности. Как той ночью в номере отеля в Оксфорде. Мне даже нравилось старое, привычное ощущение моей прежней спальни, заставленной его вещами, но при этом более обжитой в его распоряжении, чем в моем: тут фотография, там кресло, превращенное в приставной столик, книги, карты, музыка.
Я решил забраться под простыни. Мне нравился их запах. Я хотел наслаждаться запахом. Мне даже нравились лежащие на кровати вещи, которые он не убрал, и на которые я натыкался, подлезая под них, ничего против них не имея, потому что они были частью его постели, его жизни, его мира.
Он тоже забрался под простыни и, прежде чем я успел сообразить, начал раздевать меня. Я беспокоился о том, как буду раздеваться, если он не поможет, как буду делать то, что столько девушек делали в кино, сниму футболку, стяну трусы, и буду стоять там, в чем мать родила, опустив руки по бокам, как бы говоря: Это я, так я создан, вот, бери меня, я твой. Но его действия решили проблему. Он произносил шепотом: «Долой, долой, долой, долой», что рассмешило меня, и вдруг я оказался полностью обнаженным, ощущая членом вес простыни, и на свете не осталось ни одной тайны, потому что желание оказаться с ним в постели было моей единственной тайной, и теперь я делил ее с ним. Было восхитительно чувствовать под простынями его руки на своем теле, как будто один из нас, словно передовой разведывательный отряд, уже достиг интимности, в то время как другой, остававшийся поверх простыней, все еще боролся с условностями, как топчутся снаружи на холоде опоздавшие, пока все остальные греются внутри многолюдного ночного клуба. Он все еще был одет, а я нет. Мне нравилось быть обнаженным перед ним. Он поцеловал меня опять, потом снова, на этот раз страстно, как будто тоже, наконец, перестал сдерживаться. В какой-то момент я осознал, что он тоже обнажен, хотя я не заметил, как он разделся, но вот он здесь, прижимается ко мне всем телом. Где я был? Я намеревался задать ему щекотливый вопрос насчет здоровья, но как оказалось, уже получил ответ некоторое время назад, потому что, когда я наконец осмелился спросить, он ответил: «Я уже говорил тебе, я в порядке». – «А я сказал тебе, что тоже в порядке?» – «Да». Он улыбнулся. Я отвернулся, потому что он пристально смотрел на меня, и я знал, что покраснел, что скривил лицо, но все же хотел, чтобы он смотрел на меня, даже если это смущало меня, и хотел в ответ смотреть на него, пока мы устраивались в подобие борцовской позиции, его плечи терлись о мои колени. Как далеко мы зашли по сравнению с тем днем, когда я, раздевшись, надел его купальные плавки и думал, что никогда мое тело не окажется ближе к нему, чем в ту минуту. Теперь это. Я был готов, но все-таки хотел оттянуть момент, потому что знал, что пути назад уже не будет. Когда это случилось, все оказалось не так, как я представлял, и возникший дискомфорт вынудил меня выразить больше, чем мне бы того хотелось. У меня возникло желание остановить его, и заметив это, он спросил, однако я не ответил или не знал, что ответить, и казалось, прошла целая вечность между моей неготовностью принять решение и его побуждением решить за меня. С этого момента, думал я, с этого момента – и отчетливо, как никогда в жизни, я почувствовал, что оказался в заветном краю, где хотел остаться навсегда, быть собой, собой, собой, собой и никем иным, только собой, находя в дрожании своих рук нечто совершенно чужое и в то же время знакомое, как будто это было частью меня всю жизнь, но я искал не там, пока он не помог мне понять это. Сон не обманул – это было как возвращение домой, как вопрос, Где я был всю свою жизнь?, или другими словами, Где ты был раньше, Оливер?, иначе говоря, Что есть жизнь без этого?, вот почему в итоге не он, а я взмолился много-много раз, Ты убьешь меня, если остановишься, ты убьешь меня, если остановишься, соединяя таким образом сон и фантазию, себя и его, присваивая его слова, возвращая их ему, обмениваясь словами из уст в уста, и тогда же, наверно, я стал нести пошлости, которые он сначала тихо повторял за мной, а потом попросил: «Назови меня своим именем, и я назову тебя своим», чего я никогда раньше не делал, и стоило мне произнести свое имя, как если бы оно принадлежало ему, я очутился в ином мире, где ни с кем не бывал ни прежде, ни с тех пор.
Мы шумели?
Он улыбнулся. Беспокоиться не о чем.
Кажется, я даже всхлипнул, не знаю точно. Он взял свою рубашку и вытер меня ею. Мафальда вечно выискивает следы. Она ничего не найдет, заверил он. Я называю эту рубашку «парусом», ты был в ней в первый день, ей принадлежит больше твоего, чем мне. Вряд ли, сказал он. Все еще находясь в его власти, я смутно припомнил, как чуть раньше, когда наши тела разъединились, я машинально отбросил книгу, попавшую мне под спину, пока он был во мне. Теперь она лежала на полу. Когда я понял, что это экземпляр «Se l’amore»? Когда в пылу страсти нашел время задаться вопросом, был ли он на книжной презентации тем же вечером, что и мы с Марцией? Странные мысли всплывали из далекого-далекого прошлого, хотя минуло только полчаса.
Это подступило через какое-то время, пока я лежал в его объятиях. Не успев даже осознать, что задремал, я проснулся от переполнявшего меня необъяснимого чувства страха и тревоги. Я ощутил горечь во рту, как будто меня стошнило, и теперь мне требовалось не просто несколько раз прополоскать рот, но искупаться в ополаскивателе для рта. Мне захотелось оказаться подальше от него, от этой комнаты, от всего случившегося. Словно я медленно приходил в себя после жуткого кошмара, но еще не полностью вернулся в реальность и не был уверен, что хочу, ибо впереди вряд ли ждало что-то лучшее, и все-таки я не мог больше выносить это гигантское, бесформенное облако кошмара, эту огромную тучу раскаяния и отвращения к себе, внезапно возникшую на моем горизонте. Я уже не буду прежним. А ведь я позволил ему делать со мной все те вещи и охотно сам участвовал в них, провоцировал и затем ждал его, молил, Пожалуйста, не останавливайся. Теперь его липкий след у меня на груди служил доказательством того, что я совершил чудовищный поступок. Не по отношению к тем, кто был мне дорог, к себе, к чему-то святому или к корням, послужившим нашему сближению, даже не по отношению к Марции, которая казалась мне теперь морской сиреной на уходящем под воду рифе, далеком и голом, омываемом теплыми водами, пока я, борясь с водоворотом смятения, изо всех сил старался доплыть до нее в надежде, что ее образ поможет мне возродиться к рассвету. Я предал не их, но тех, кто еще не родился и не встретился мне, и кого я никогда не смогу полюбить, не вспомнив эту глыбу стыда и отвращения, вставшую между нами. Моя любовь к ним будет отравлена и запятнана этой тайной, которая бросит тень на все хорошее, что есть во мне.
Или же я предал нечто более важное? Что?
Может, возникшее отвращение всегда было частью меня, скрытое глубоко внутри, и требовалась лишь ночь, подобная этой, чтобы выпустить его на волю?
Какое-то тошнотворное чувство, похожее на раскаяние – а что еще? – охватило меня и становилось все отчетливее по мере того, как свет зарождающегося дня проникал в окна.
Как и свет, раскаяние, если это действительно было раскаяние, временами блекло. Но стоило мне лежа в постели почувствовать дискомфорт, оно возвращалось с удвоенной силой, как будто хотело напомнить о себе всякий раз, когда я думал, что избавился от него. Я был готов к боли. Однако, я не ожидал, что боль будет так тесно переплетена с внезапным приступом вины. Никто не предупредил меня об этом.
Снаружи уже совсем рассвело.
Почему он смотрит на меня? Догадался о моих чувствах?
– Ты не выглядишь счастливым, – сказал он.
Я пожал плечами.
Я испытывал неприязнь не к нему, но к тому, что мы сделали. Я не хотел, чтобы сейчас он читал мои мысли. Я лишь хотел выбраться из этой трясины отвращения к себе и не знал, как это сделать.
– Тебе противно все это, да?
Я вновь отделался пожатием плеч.
– Я знал, что мы не должны были, знал, – повторял он. Первый раз за все время я видел его подавленным, растерянным. – Нам нужно было поговорить...
– Может быть.
Вряд ли я мог сказать что-то более жестокое тем утром, чем легкомысленное «может быть».
– Тебе не понравилось?
Вовсе нет. Но то, что я чувствовал, было хуже неприязни. Я не хотел вспоминать, не хотел думать об этом. Просто забыть. Ничего не было. Я попробовал и ничего не вышло, теперь я хотел получить обратно свои деньги, отмотать пленку назад, вернуться в тот момент, когда вышел босиком на балкон, я не пойду дальше, я останусь, продолжу изводить себя и никогда не узнаю – лучше спорить со своим телом, чем чувствовать то, что я чувствовал теперь. Элио, Элио, мы предупреждали тебя, разве нет?
Но я оставался в его постели из какой-то преувеличенной учтивости. «Поспи, если хочешь», – произнес он, возможно, самые нежные слова из всех сказанных им мне, его ладонь покоилась на моем плече, в то время как я, подобно Иуде, повторял про себя, Если бы он только знал. Если бы он только знал, что я хочу оказаться на расстоянии лиг и целой жизни от него. Я обнял его. Закрыл глаза. «Ты смотришь на меня», – сказал я, не открывая глаз. Мне нравилось чувствовать его взгляд на себе.
Я хотел быть как можно дальше от него, чтобы почувствовать себя лучше и забыть, но в то же время нуждался в нем, на случай, если все станет еще хуже и не к кому будет пойти.
Между тем, в глубине души я даже был счастлив, что все осталось позади. Я вычеркнул его. Я заплатил цену. Оставался вопрос: Поймет ли он? И простит ли?
Или это была очередная уловка, призванная отсрочить новый приступ отвращения и стыда?
Рано утром мы пошли плавать. Мне казалось, что вот так, вместе, мы в последний раз. Я вернусь к себе в комнату, лягу спать, проснусь, позавтракаю, достану нотную тетрадь и чудесно проведу утренние часы, погрузившись в транскрибирование Гайдна, время от времени ощущая укол беспокойства, ожидая его пренебрежения за завтраком, но затем вспомню, что мы миновали этот этап, что он был во мне лишь несколько часов назад, а позже кончил мне на грудь, сказав, что ему хочется этого, и я позволил, потому что еще не кончил сам, и с трепетом наблюдал, как он зажмурился и достиг кульминации у меня перед глазами.
Теперь он зашел в рубашке в воду почти по колено. Я знал зачем. Если Мафальда спросит, он скажет, что она намокла случайно.
Вместе мы поплыли к большому камню. Мы разговаривали. Я хотел, чтобы он думал, что я счастлив рядом с ним. Хотел, чтобы море смыло клейкий след с моей груди, его семя, прилипшее к моему телу. Совсем скоро, после душа с мылом, все мои сомнения относительно себя, возникшие три года назад, когда неизвестный парень, проезжавший мимо на велосипеде, остановился, слез с него, обвил меня рукой за плечи и этим жестом заронил или оживил нечто, чему потребовался, возможно, слишком долгий срок, чтобы проникнуть в сознание – все это теперь смоется, развеется, как злая сплетня или ложное убеждение, высвободится, как джин, отбывший свое наказание, изгладится нежным, освежающим ароматом ромашкового мыла, разложенного в наших ванных комнатах.
Мы уселись на одном из камней и разговаривали. Почему мы раньше так не разговаривали? Я бы не добивался его так отчаянно, будь у нас подобие такой дружбы неделями раньше. Возможно, не пришлось бы спать вместе. Я хотел сказать ему, что занимался любовью с Марцией накануне менее чем в двухстах ярдах от того места, где сейчас стоял он. Но промолчал. Вместо этого мы говорили о сонате Гайдна «Свершилось!», которую я совсем недавно закончил транскрибировать. Я мог говорить об этом и не чувствовать, что таким образом пытаюсь произвести на него впечатление, привлечь его внимание или соорудить шаткий мостик между нами. Я мог говорить о Гайдне часами. Какая чудесная дружба могла бы из этого получиться.
Пытаясь справиться с мощным потоком пресыщения и равнодушия, будучи даже слегка разочарован тем, как легко пришел в себя после столь долгого помешательства, я не задумывался о том, что желание сидеть и обсуждать Гайдна в такой непривычной расслабленной манере, как сейчас, являлось моим наиболее уязвимым местом, и что если вожделению суждено вернуться, оно так же легко воспользуется этой лазейкой, не предвещавшей никакой опасности, как и видом его почти обнаженного тела возле бассейна.
В какой-то момент он перебил меня.
– Ты в порядке?
– Более-менее, ответил я.
Неловко улыбнувшись, он внес уточнение в свой вопрос:
– Ты в порядке везде?
Я слегка улыбнулся в ответ, осознавая, что замыкаюсь, запираю двери и окна между нами, задуваю свечи, потому что солнце наконец взошло, а стыд отбрасывает длинные тени.
– Я имел в виду...
– Я знаю, что ты имел в виду. Побаливает.
– Ты был против, когда я...
Я отвернулся, как будто спешил спрятать лицо от холодного ветра, коснувшегося моего уха.
– Нам обязательно говорить об этом? – спросил я.
То же самое сказала Марция, когда я захотел узнать, понравилось ли ей со мной.
– Нет, если не хочешь.
Я точно знал, о чем он хотел поговорить. О том моменте, когда я чуть не попросил его остановиться.
Пока мы разговаривали, я думал только о том, что сегодня пойду гулять с Марцией и, всякий раз садясь где-то, буду чувствовать боль. Об унизительности этого. Сидеть на городском валу – где собирались все наши ровесники вечерами, когда не сидели в кафе – и быть вынужденным ерзать и каждый раз вспоминать о том, что я сделал ночью. Какая насмешка. Видеть, как Оливер наблюдает за моим ерзанием и думает, Я сделал это с тобой, не так ли?
Лучше бы мы не спали друг с другом. Даже его тело оставляло меня равнодушным. Сидя с ним сейчас на камне, я смотрел на его тело так, как разглядывают старые рубашки и брюки, собранные для Армии Спасения.
Плечо – вычеркнуто.
Участок на сгибе локтя, который я однажды боготворил – вычеркнуто.
Промежность – вычеркнуто.
Шея – вычеркнуто.
Изгибы абрикоса – вычеркнуто.
Ступня... ох, эта ступня – но да, вычеркнуто.
Улыбка, с которой он произнес, Ты в порядке везде? – вычеркнуто тоже. Не оставлять никаких шансов.
Когда-то я боготворил их. Я терся о них подобно цивете, помечающей предметы. Они стали моими на одну ночь. Больше я их не хотел. Я не мог вспомнить, и тем более понять, почему вожделел их, делал все, чтобы оказаться рядом, касаться их, спать с ними. После плавания я приму долгожданный душ. Забыть, забыть.
Когда мы плыли обратно, он спросил как бы между делом:
– Ты будешь винить меня в произошедшем ночью?
– Нет, – ответил я. Но ответ вышел слишком поспешным, как если бы я имел в виду совсем другое. Чтобы смягчить двойственность своего «нет», я сказал, что, скорее всего, захочу проспать весь день. – Не думаю, что смогу сегодня ездить на велосипеде.