Назови меня своим именем (ЛП) - Асиман Андре 13 стр.


И что станет с нашими утренними поездками? Вытеснит ли их «полночь»? Или все останется по-прежнему, будто ничего не изменилось, только теперь у нас будет «полночь» впереди? Встретившись с ним сейчас, улыбнусь ли я ему многозначительно, или же привычно одарю его холодным, непроницаемым, сдержанным взглядом по-американски?

И все же, среди того, что я хотел выразить при следующей встрече с ним, была благодарность. Можно проявить благодарность и при этом не считаться навязчивым и требовательным. Или благодарность, даже умеренная, всегда включает этот приторный довесок, неизбежно придающий средиземноморской страстности сентиментальный, театральный характер? Неспособность оставить все как есть, сбавить обороты, необходимость восклицать, возвещать, воспевать...

Не скажешь ничего, и он подумает, что ты сожалеешь о записке.

Скажешь что-нибудь, и это окажется неуместным.

Что же тогда делать?

Ждать.

Я знал это с самого начала. Просто ждать. Буду заниматься все утро. Поплаваю. Может, поиграю в теннис после обеда. Встречусь с Марцией. Вернусь к полуночи. Нет, в полдвенадцатого. Схожу в душ? Не пойду в душ? Перейти от одного тела к другому...

Может, он так и делает? Переходит от одного к другому.

Потом меня охватила жуткая паника: означала ли полночь разговор, устранение недопонимания между нами, вроде – бодрей, веселей, повзрослей!

Но тогда зачем дожидаться полуночи? Кто выбирает полночь для подобного разговора?

Или полночь станет полночью?

Что надеть в полночь?

День прошел, как я и боялся. Оливер исчез сразу же после завтрака, не предупредив меня, и вернулся только к обеду. Он сидел на своем обычном месте рядом со мной. Я несколько раз пытался завязать легкий разговор, но понял, что это еще один из наших «давай не говорить друг с другом» дней, когда мы оба с предельной ясностью подчеркивали, что это уже не просто притворное молчание.

После обеда я пошел вздремнуть. Я услышал, что он тоже поднялся к себе и закрыл дверь.        

Позже я позвонил Марции. Мы встретились на теннисном корте. К счастью, там было пусто и тихо, и мы играли в свое удовольствие несколько часов под палящим солнцем. Время от времени мы садились на старую скамейку в тени и слушали стрекот сверчков. Мафальда принесла нам освежающие напитки, предупредив, что она уже слишком стара для этого, и что в следующий раз, когда мы чего-то захотим, нам придется идти самим.

– Но мы тебя ни о чем не просили, – возразил я.

– Тогда не пей.

И она удалилась, оставив последнее слово за собой.

Вимини, которой нравилось смотреть на игру других, в тот день не пришла. Наверно, была с Оливером в их излюбленном месте.

Я любил августовскую погоду. В конце лета в городе становилось тише обычного. К этому времени все разъезжались в le vacanze[20], а случайные туристы обычно не появлялись после семи вечера. Больше всего мне нравилась вторая половина дня: запах розмарина, зной, птицы, цикады, покачивание пальмовых листьев, тишина, легкой льняной накидкой опускавшаяся на ослепительно солнечный день, а в завершение – прогулка до берега и душ по возвращении. Мне нравилось смотреть с теннисного корта на наш дом, видеть пустые балконы, греющиеся на солнце, знать, что с любого из них можно увидеть бескрайнее море. Это был мой балкон, мой мир. Сидя там, я мог оглядеться вокруг и сказать, вот наш теннисный корт, там наш сад, наши фруктовые деревья, наш гараж, наш дом, а внизу наш причал – все и всё, что имело значение для меня, было здесь. Моя семья, мои инструменты, мои книги, Мафальда, Марция, Оливер.

В тот день, пока я сидел с Марцией, положив руку ей на колени, мне пришло в голову, что я действительно был, как заметил Оливер, одним из самых счастливых людей на земле. Нельзя было сказать, как долго это продлиться, как не было смысла гадать, чем может закончиться день или ночь. Минуты, казалось, были натянуты до предела. Все могло оборваться в одно мгновение.

Сидя там, я испытывал блаженное умиротворение человека, слишком суеверного, чтобы ждать исполнения всех желаний сразу, но все же умеющего ценить то, что дано и может быть отнято в любой момент.

После тенниса, перед тем как отправиться на пляж, я привел ее через балкон в свою комнату. После обеда никто туда не заходил. Я закрыл ставни, оставив окна открытыми, и приглушенный послеполуденный свет падал полосами на постель, на стену, на Марцию. Мы занимались любовью в совершенной тишине, глядя друг на друга.

Я отчасти надеялся, что случайный стук в стену или непроизвольно вырвавшийся вскрик известят Оливера о том, что происходит за стеной. Я представлял, как он дремлет, слышит скрип пружин моей кровати, злится.

Когда мы спускались к бухте, я вновь с удовлетворением почувствовал, что мне все равно, узнает ли он о нас, явится ли сегодня ночью. Меня уже не волновал ни он, ни его плечи, ни белизна его рук. Подошвы его ступней, поверхность ладоней, ягодицы – забыты. Я бы, пожалуй, предпочел провести ночь с ней, чем дожидаться его и выслушивать в полуночный час нотации о добродетели. О чем я только думал утром, когда подбросил ему записку?

Но с другой стороны, я знал, что если он появится сегодня ночью, даже разочаровавшись с самого начала в том, что меня ждало, я все равно пройду через это, выдержу все до конца, потому что лучше выяснить раз и навсегда, чем провести остаток лета, или даже жизни, в споре со своим телом.

Я приму решение хладнокровно. А если он спросит, скажу ему. Я не уверен, что хочу продолжения, но мне нужно знать, и лучше с тобой, чем с кем-то еще. Я хочу узнать твое тело, почувствовать, узнать тебя, а через тебя – себя.

Марция ушла незадолго до ужина. Она собиралась пойти в кино. Будут друзья, сказала она. Почему бы мне не пойти? Я поморщился, услышав их имена. Останусь дома и позанимаюсь, сказал я. Я думала, ты занимаешься каждое утро. Этим утром я начал поздно, помнишь? Она уловила намек и улыбнулась.

Еще три часа.

Всю вторую половину дня между нами висело гробовое молчание. Если бы не его обещание поговорить позже, не знаю, как бы я пережил подобный день.

За ужином нашими гостями были ассистент профессора музыки и гей-пара из Чикаго, говорившие на ужасном итальянском. Двое мужчин сидели рядом друг с другом, напротив нас с матерью. Один из них решил прочесть несколько стихотворений Пасколи, на что Мафальда, перехватившая мой взгляд, скорчила обычную smorfia[21], пытаясь рассмешить меня. Отец предупредил, чтобы я вел себя прилично в присутствии ученых из Чикаго. Я сказал, что надену фиолетовую рубашку, подарок дальнего кузена из Уругвая. Отец высмеял меня, сказав, что я уже достаточно взрослый, чтобы отказываться принимать людей такими, какие они есть. Но я уловил искорку в его глазах, когда оба появились в фиолетовых рубашках. Они вышли из такси синхронно, держа в руках по букету белых цветов. Должно быть, отцу они показались цветастой, принаряженной версией Томсона и Томпсона из «Приключений Тинтина».

Мне стало интересно, на что похожа их совместная жизнь.

Странно было считать минуты в течение ужина, осознавая, что сегодня у меня больше общего с тинтиновскими близнецами, чем с родителями или с кем-либо из моего окружения.

Я смотрел на них, спрашивая себя, кто у них верхний, кто нижний, Труляля или Траляля.

Было почти одиннадцать, когда я сказал, что пойду спать, и пожелал спокойной ночи родителям и гостям. «А как же Марция?» – спросил отец с явной хитринкой во взгляде. Завтра, ответил я.

Я хотел побыть один. Душ. Книга. Возможно, запись в дневнике. Сосредоточиться на полуночи, не вдаваясь в детали.

Поднимаясь по лестнице, я пробовал представить, как буду спускаться по ней завтра утром. К тому моменту я, возможно, стану кем-то другим. Нравился ли мне этот кто-то, которого я еще не знал и который, возможно, не захочет пожелать мне доброго утра и отвернется от меня из-за случившегося? Или я останусь тем же человеком, который сейчас поднимался наверх, и ничего во мне не изменится, ни одно из моих сомнений не разрешится?

Или, может, вообще ничего не произойдет. Он может отказаться, и, даже если никто не узнает, что я просил его, я все равно буду унижен, и все впустую. Он будет знать, я буду знать.

Но унижение было не главным. После стольких недель желания, ожидания, даже больше – увещеваний, подаренной надежды, за каждую толику которой я боролся, я буду опустошен. Каково это, снова лечь спать после такого? Крадучись, вернуться в свою комнату, открыть книгу и сделать вид, что читаешь перед сном?

Или, как снова лечь спать, перестав быть девственником? Пути назад уже не будет. То, что так долго существовало в моих мыслях, станет реальностью, больше не будет погребено под неопределенностью. Я чувствовал себя человеком, входящим в тату-салон и бросающим последний, долгий взгляд на свое обнаженное левое плечо.

Прийти вовремя?

Явиться минута в минуту и сказать: Ага! Полночь!

Вскоре со двора до меня донеслись голоса двух гостей. Они стояли снаружи, видимо, ожидая ассистента профессора, чтобы тот отвез их назад в гостиницу. Ассистент не торопился, и они болтали о чем-то, один из них хихикал.

В полночь из его комнаты не доносилось ни звука. Мог ли он снова меня обмануть? Это уже будет слишком. Я не слышал, чтобы он вернулся. Значит, он должен зайти в мою комнату. Или мне пойти к нему? Ожидание станет пыткой.

Я пойду к нему.

Я вышел на балкон и глянул в сторону его спальни. Свет не горел. Все равно постучу.

Или можно подождать. Или не пойти вовсе.

Желание не идти вдруг охватило меня со страшной силой. Оно следовало за мной, подкрадываясь все ближе, как будто кто-то шепнул мне что-то во сне раз или два, но видя, что я не просыпаюсь, стал трясти меня за плечо и теперь подстрекал найти любой предлог, чтобы не стучать сегодня в его дверь. Мысль нахлынула меня, словно вода в витрине цветочного магазина, как успокаивающий, охлаждающий лосьон после душа и проведенного на солнце дня, когда, при всей любви к солнцу, получаешь больше удовольствия от бальзама. Подобно оцепенению, мысль завладевает сначала твоими конечностями, а затем растекается по всему телу, приводя всевозможные аргументы, начиная с самых глупых – сегодня уже слишком поздно – переходя к главному – как ты взглянешь в глаза остальным, себе?

Почему я не думал об этом раньше? Потому что хотел прочувствовать это в последний момент? Потому что хотел, чтобы возражения явились сами собой, без моего вмешательства, и меня нельзя было бы винить? Не делай, не делай этого, Элио. Голос моего деда. Я был его тезкой, и он говорил со мной из той самой постели, в которой перешел куда более пугающий рубеж, чем тот, что отделял комнату Оливера от моей. Вернись. Кто знает, что ты найдешь в той комнате. Не свежесть открытия, но смертельное отчаяние, когда разочарование наполнит стыдом каждый ноющий нерв в твоем теле. Годы глядят на тебя сейчас, все звезды, которые ты сегодня видишь, знают твою муку, твои предки собрались здесь, не в силах ничего дать или сказать, Non c’andà, не ходи туда.

Но я наслаждался страхом – если это действительно был страх – и этого мои предки не знали. Я любил оборотную сторону страха, подобную мягкой шерсти на животе грубошерстной овцы. Мне нравилась дерзость, толкавшая меня вперед; она возбуждала меня, потому что сама рождалась из возбуждения. «Ты убьешь меня, если остановишься», или «Я умру, если ты остановишься». Всякий раз слыша эти слова, я не мог противиться.

Я тихонько стучу в стеклянную дверь. Сердце колотится, как сумасшедшее. Мне нечего бояться, но почему мне так страшно? Почему? Потому что все пугает меня, потому что страх и желание играют в прятки друг с другом, со мной, я не способен отличить желание, чтобы он открыл дверь, от надежды, что он обманул меня.

Напротив, едва постучав в стекло, я слышу какое-то движение в комнате, как будто он ищет тапочки. Потом вижу слабый свет. Я вспомнил, как мы с отцом купили этот ночной светильник в Оксфорде однажды вечером, ранней весной, когда в нашем номере в отеле было слишком темно, и он спустился вниз, а вернувшись, сообщил, что буквально за углом есть круглосуточный магазин, где продаются светильники. Жди здесь, я мигом вернусь. Я сказал, что пойду с ним, и натянул дождевик поверх той самой пижамы, в которой был сегодня.

– Я так рад, что ты пришел, – сказал он. – Я слышал, как ты ходишь по комнате, и уже было решил, что ты передумал и собираешься лечь спать.

– Я, передумал? Как я мог не прийти.

 Было странно видеть его таким неуверенным, суетливым. Я ожидал шквала насмешек, и поэтому нервничал. Вместо этого он встретил меня с извинениями, как человек, оправдывающийся за то, что не успел купить к чаю печенье получше.

Я шагнул в свою бывшую спальню, и тут же меня настиг запах, который я не мог определить с точностью, потому что в нем сочеталось много всего, но потом заметил скрученное полотенце, подоткнутое под дверь. До моего прихода он сидел на кровати, наполовину заполненная пепельница стояла на подушке справа.

– Проходи, – сказал он, затем закрыл за нами стеклянную дверь. Должно быть, я прирос к полу, окоченевший и неживой.

Мы оба говорили шепотом. Хороший знак.

– Не знал, что ты куришь.

– Иногда. – Он подошел к кровати и уселся посередине.

Не зная, что еще сказать или сделать, я пробормотал:

– Я нервничаю.

– Я тоже.

– Я сильнее.

Он попытался улыбнуться, чтобы разрядить напряжение, и протянул мне косячок.

Это хоть как-то заняло меня.

Я вспомнил, что чуть было не обнял его на балконе, но вовремя одернул себя, подумав, что объятие, после столь прохладного общения днем, будет неуместным. Если кто-то говорит, что встретится с тобой в полночь, это еще не значит, что ты автоматически обязан обнимать его, учитывая, что вы едва ли обменялись рукопожатием за целую неделю. Я вспомнил, о чем думал перед тем, как постучать. Обнять. Не обнимать. Обнять.

И вот я в комнате.

Он сидел на постели, скрестив ноги. Он казался меньше, моложе. Я в нерешительности стоял около изножья кровати, не зная, куда деть руки. Должно быть, он видел, как я сначала упер руки в бедра, потом засунул их в карманы, и снова упер в бедра.

Я подумал, что выгляжу смешно. Из-за этого, и из-за едва не случившегося объятия, которое я подавил, и теперь надеялся, что он не заметил.

Я ощущал себя ребенком, в первый раз оставшимся наедине со своим домашним учителем.

– Присядь.

Он имел в виду на кресло или на кровать?

Я неуверенно заполз на кровать и сел лицом к нему, тоже скрестив ноги, как будто так было заведено между мужчинами, встречающимися в полночь. Я удостоверился, что наши колени не соприкасаются. Потому что ему было бы неприятно это прикосновение, точно так же, как было бы неприятно объятие, как было неприятно, когда я положил ладонь ему между ног, стремясь показать, что хочу остаться с ним на уступе подольше.

Но, не успев еще обозначить дистанцию между нами, я почувствовал, что на меня будто нахлынул поток, омывавший витрину цветочного магазина, и унес мою робость и сдержанность. Нервничая или нет, я больше не стану контролировать каждый свой жест. Если я выгляжу глупо, пусть буду глупым. Если коснусь его колена, значит коснусь. Если захочу обнять его, обниму. Мне нужно было опереться на что-то, поэтому я подполз к изголовью и прислонился спиной к спинке кровати рядом с ним.

Я оглядел кровать. Теперь она вся была видна мне. Сколько же ночей я провел на ней, мечтая как раз о таком моменте. И вот я здесь. Через пару недель я снова вернусь сюда, на эту же самую кровать. Я включу свой оксфордский ночник и вспомню, как стоял снаружи на балконе и услышал шорох его ног, отыскивающих тапочки. Интересно, вспомню ли я об этом с грустью? Или со стыдом? Или с безразличием, на что я надеялся.

– Ты в порядке? – спросил он.

– Я в порядке.

Сказать было абсолютно нечего. Пальцами ноги я потянулся к его пальцам и коснулся их. Потом непроизвольно проник большим пальцем между его большим и вторым пальцем. Он не отпрянул, не ответил. Я хотел прикоснуться к каждому его пальцу своими. Так как я сидел слева от него, вряд ли это были те пальцы, которые касались меня тогда, за обедом. В тот раз была повинна его правая нога. Я попытался дотянуться до нее правой ступней, по-прежнему избегая касаться его коленей, как будто что-то говорило мне, что колени под запретом.

Назад Дальше