Назови меня своим именем (ЛП) - Асиман Андре 19 стр.


Но даже больше, пожалуй, мне нравился сам вечер. Все приводило меня в трепет. В каждом встреченном взгляде таился комплимент, заинтересованность или обещание, повисавшие в воздухе между мной и окружающим миром. Я был наэлектризован дружескими насмешками, иронией, взглядами, улыбками, которые радовались мне, оживленной атмосферой магазина, придававшей очарование всему – стеклянной двери, маленьким пирожным, пластиковым стаканчикам с золотисто-охряным шотландским виски, закатанным рукавам синьора Venga, поэту, ступенькам винтовой лестницы, на которой мы стояли в компании сестер – казалось, что от всего исходит сияние, дурманящее и волнующее одновременно.

Я завидовал всем им, думая о жизни родителей, лишенной всякой чувственности с их изнуряющими застольными беседами, о наших кукольных жизнях в кукольном доме, об окончании школы в следующем году. Все казалось примитивным в сравнении с этим. Зачем ехать в Америку через год, когда я запросто мог провести четыре года здесь, посещая подобные презентации и ведя беседы, как сейчас? В этом крошечном переполненном магазине можно было узнать больше, чем в любом из первоклассных университетов по ту сторону Атлантики.

Пожилой мужчина с огромной всклокоченной бородой и фальстафовским животом принес мне стакан виски.

Ecco. Вот.

– Это мне?

– Разумеется. Тебе понравились стихи?

– Очень, – ответил я, отчего-то напуская на себя насмешливый, наигранный вид.

– Я его крестный и ценю твое мнение, – сказал он, как будто разгадал мой блеф и решил не развивать тему. – Но твоя молодость мне импонирует больше.

– Через несколько лет молодость потускнеет, обещаю, – сказал я, подражая притворной скромности окружающих мужчин, которые знали себя.

– Да, но тогда меня уже не будет рядом.

Он поддразнивал меня?

– Так что бери, – сказал он, протягивая мне пластиковый стаканчик. Поколебавшись, я согласился. Это была та же марка виски, которую отец пил дома.

Лючия, слышавшая наш обмен репликами, сказала:

Tanto[31], один стакан виски не сделает тебя еще более развратным.

– Немного разврата мне не помешало бы, – произнес я, оборачиваясь к ней и не обращая внимания на Фальстафа.

– Почему? Чего тебе не хватает в жизни?

– Чего не хватает? – Я собирался ответить «Всего», но передумал. – Друзей. Такое ощущение, что здесь все друг другу близкие друзья. Я хотел бы иметь таких друзей как ваши, как вы.

– У тебя для этого еще уйма времени впереди. С друзьями ты перестанешь быть dissoluto?  

Это слово снова и снова возвращалось ко мне, как будто обвинение в серьезном и неприглядном изъяне.

– Мне бы хватило одного друга, с которым не нужно было бы разлучаться.

Она взглянула на меня с задумчивой улыбкой.

– Ты углубляешься в серьезные материи, друг мой, а мы сегодня заняты только пустяками. – Она по-прежнему смотрела на меня. – Я сочувствую тебе.

Она с жалостью медленно погладила меня по лицу, как будто на секунду я стал ее ребенком.

Это мне тоже понравилось.

– Ты слишком молод и не понимаешь, о чем я говорю, но однажды, я надеюсь уже скоро, мы вернемся к нашему разговору, и тогда посмотрим, достаточно ли я стану взрослой, чтобы забрать свое слово назад. Scherzavo, я шучу.

И она поцеловала меня в щеку.

Удивительно. Она была старше меня вдвое, но в ту минуту я мог бы заняться с ней любовью или же выплакаться на ее плече.

– Мы пьем или нет? – прокричал кто-то в другом углу магазина.

Последовало mêlée[32] звуков.

Потом на мое плечо опустилась рука Аманды. На талию мне легла другая рука. О, эту руку я знал превосходно. Только бы она не отпускала меня сегодня. Я боготворю каждый ее палец, каждый ноготь, обкусанный тобой, милый мой Оливер. Не отпускай меня пока, мне так нужно чувствовать эту руку. По спине у меня побежали мурашки.

– А я – Ада, – произнес кто-то почти извиняющимся тоном, как будто осознавая, что пришлось слишком долго добираться до нас, и теперь нужно было загладить вину и довести до нашего сведения, что она Ада, о которой только и могла идти речь. Что-то в ее слегка хриплом и бойком голосе, или в манере растягивать свое имя, или в том, как она, по-видимому, ни во что ни ставила книжные презентации, формальности, даже дружбу – словом, что-то вдруг сказало мне, что в тот вечер я действительно попал в зачарованный мир.

Я никогда не бывал в этом мире, но мне он очень нравился. И я полюблю его еще сильнее, как только выучу его язык, ибо это был и мой язык тоже, знакомая мне манера общения, когда самые сокровенные желания выдаются за шутку не потому, что смеяться над тем, что может шокировать, безопасней, но потому что самая суть желания, всех желаний в этом новом для меня мире, могла быть выражена только в игре.

Все были открыты, жили открыто – как и сам город – и полагали, что окружающие стремятся к тому же. Я отчаянно хотел стать похожим на них.

Владелец магазина позвонил в колокольчик, висевший рядом с кассой, и все замолчали.

Слово взял поэт.

– Я не собирался читать сегодня это стихотворение, но из-за того что кое-кто, – здесь он сделал ударение, – кое-кто упомянул его, я не смог устоять. Оно называется «Синдром “Святого Климента”». Должен признать – конечно, если стихотворцу дозволено так отзываться о результате своей работы – что оно является моим любимым. (Позже я выяснил, что он никогда не называл себя поэтом или свое творчество поэзией.) Потому что оно далось мне сложнее всего, заставило меня ужасно тосковать по родине, спасло меня в Тайланде, потому что объяснило мне мою жизнь во всей ее полноте. Я считал дни и ночи, держа в голове «Святого Климента». Мысль о возвращении в Рим прежде, чем я закончу стихотворение, пугала меня даже больше, чем недельная задержка вылета из аэропорта Бангкока. И все же, именно в Риме, не далее чем в двухстах метрах от базилики святого Климента, я нанес завершающие штрихи на стихотворение, которое, как это ни смешно, начал в Бангкоке целую вечность назад, как раз потому что Рим был от меня на расстоянии галактик.

Пока он читал стихотворение, я успел подумать, что в отличие от него, всегда избегал считать дни. Мы расстанемся через три дня, и всему, что у меня было с Оливером, суждено раствориться в воздухе. Мы поговорили о встрече в Штатах, о том, чтобы писать друг другу и созваниваться, но на всем этом лежал какой-то странный налет нереальности, от которого мы не спешили избавиться. Не потому что хотели оказаться застигнутыми врасплох, чтобы потом винить обстоятельства, а не самих себя. Просто не планируя будущего, мы как бы продлевали жизнь настоящему. Мы приехали в Рим в той же атмосфере недосказанности. Эта поездка была последней возможностью насладиться отдыхом и забыться, отложить проблемы на потом, продлить праздник. Возможно, не ведая того, мы устроили себе не просто короткие каникулы; мы совершили совместный побег с обратными билетами в разные концы.

Возможно, это был его подарок мне.

Возможно, это был подарок отца нам обоим.

Смогу ли я жить без его руки на своем животе, на бедрах? Не целовать и не трогать языком ссадину на его бедре, которая еще долго будет заживать, но уже без меня? Кого еще я смогу называть своим именем?

Конечно, будут другие, и другие после них, но желание назвать их своим именем в минуту страсти покажется вымученным, искусственным.

Я вспомнил пустой шкаф и собранный чемодан возле его кровати. Скоро я буду спать в комнате Оливера, положив рядом его рубашку, надевая ее во снах.

После чтения – новая порция аплодисментов, веселья, выпивки. Вскоре пришло время закрывать магазин. Я вспомнил о Марции и о том вечере после закрытия книжного магазина в Б. Таком далеком, таком непохожем. Какой нереальной она теперь казалась.

Кто-то сказал, что неплохо бы нам вместе поужинать где-нибудь. Нас было около тридцати человек. Кто-то другой предложил ресторан у озера Альбано. Моему воображению представился ресторан под ночным звездным небом, словно сошедший с иллюминированной рукописи позднего Средневековья. Нет, слишком далеко, сказал кто-то. Да, но ночные огни на берегу… Огни на берегу подождут до следующего раза. Может, лучше где-нибудь на Кассиевой дороге? Да, но это не решает проблему с машинами: их попросту не хватит на всех. Было же ведь достаточно машин. А что если нам сесть на колени друг другу, кто-нибудь возражает? Конечно нет. Особенно, если я окажусь между этими двумя красотками. Да, но что если Фальстафу придется сесть к ним на колени?

Машин оказалось только пять, и все они были припаркованы в разных боковых проездах неподалеку от магазина. Так как мы не могли отбыть сообща, то договорились встретиться где-нибудь у Мильвийского моста, и уже оттуда по Кассиевой дороге ехать до траттории, точное местоположение которой почти никто не знал.

Поездка заняла больше сорока пяти минут, но все-таки меньше, чем мы добирались бы до далекого Альбано, где ночные огни на берегу… Заведение оказалось просторной тратторией на открытом воздухе с клетчатыми скатертями на столах и противомоскитными свечами, расставленными там и тут между гостями. Было около одиннадцати часов вечера. В воздухе все еще чувствовалась влага. Она выступала на наших лицах и одежде, отчего мы выглядели измятыми и взмокшими. Даже скатерти казались измятыми и взмокшими. Но ресторан располагался на возвышенности, и время от времени вялый ветерок шевелил кроны деревьев, предвещая, что завтра снова пойдет дождь, но духота никуда не исчезнет.

Официантка, женщина лет шестидесяти, быстро сосчитав нас, попросила помочь составить столики полукругом, что незамедлительно было сделано. Затем она озвучила предлагающиеся нам блюда и напитки. Слава богу, что не надо решать самим, сказала жена поэта, потому что, учитывая, как он выбирает блюда, мы потратили бы еще целый час, и к тому времени у них на кухне закончилась бы еда. Она перечислила длинный список закусок, материализовавшихся как по команде, за ними последовали хлеб, вино, минеральная вода, frizzante и naturale[33]. Без изысков, объяснила она. Без изысков нам и нужно, откликнулся издатель.

– В этом году мы снова залезли в долги.

Очередной тост за поэта. За издателя. За владельца магазина. За жену, дочерей, никого не забыли?

Смех и дружеская атмосфера. Ада произнесла короткую импровизированную речь – ладно, не импровизированную, созналась она. Фальстаф и Тукан подтвердили, что приложили к этому руку.

Тортеллини в сливочном соусе подали через полчаса или чуть больше. К тому времени я решил не пить вино, потому что две порции наспех проглоченного виски как раз возымели эффект. Сестры сидели между нами, и на нашей скамье мы все оказались тесно прижатыми друг к другу. Блаженство.

Позже – вторая подача блюд: тушеное мясо, бобы, салат.

Затем – сыры.

Слово за слово речь зашла о Бангкоке.

– Они прекрасны, но их красота ни на что не похожа, поэтому я и хотел поехать туда, – сказал поэт. – Они не азиаты, не белые, и евразийцами их назвать недостаточно. Они экзотичны в чистейшем смысле этого слова, и все же живут среди нас. Мы мгновенно узнаем их, даже если никогда не видели раньше и не знаем, как назвать то, что они пробуждают в нас или чего сами хотят от нас.

Вначале мне казалось, что они думают по-другому. Потом я понял, что они чувствуют по-другому. И наконец, что в них заключено невыразимое очарование, но не такое, к какому мы привыкли здесь. О, мы можем быть любезными, внимательными и сердечными в нашей жизнерадостной, страстной средиземноморской манере, но их очарование бескорыстно, оно – в их сердцах, в их телах, очарование без примеси печали или злого умысла, очарование детей, без тени иронии или стыда. Это мне было стыдно за свои чувства к ним. Я словно попал в рай, каким я его воображал себе. Ночной портье моего затрапезного отеля, в фуражке без козырька, видевший посетителей всех сортов, смотрит на меня и я смотрю в ответ. Ему двадцать четыре года, у него женские черты лица. Он напоминает девчонку мужеподобного типа. Девушка за стойкой «Американ Экспресс» смотрит на меня, я отвечаю тем же. Она похожа на парня, пускай женоподобного, но все же парня. Молодые парни и девушки принимаются хихикать, стоит мне взглянуть на них. Даже девушка из консульства, изъясняющаяся на беглом миланском диалекте, и студенты последних курсов, каждое утро в один и тот же час ждущие наш автобус, таращатся на меня, а я таращусь на них. Сводится ли это переглядывание к тому, что я думаю, потому что как ни крути, но когда дело касается чувств, все люди говорят на одном и том же животном языке?

Граппа и самбука по второму кругу.

– Я хотел переспать со всем Тайландом. И весь Тайланд, казалось, флиртовал со мной. Нельзя было шагу ступить, не увязавшись за кем-нибудь.

– Вот, глотните-ка этой граппы и скажите, что это не колдовское зелье, – прервал его владелец книжного магазина. Поэт позволил официанту наполнить еще один бокал. На этот раз он пил медленно. Фальстаф осушил свой бокал залпом. Straordinario-fantastico, крякнув, влила его себе в глотку. Оливер облизал губы. Поэт сказал, что словно помолодел.

– Предпочитаю пить граппу вечером, она наполняет меня живительной энергией. Но тебе, – обратился он ко мне, – этого не понять. В твоем возрасте, бог свидетель, ты не нуждаешься в дополнительных стимулянтах.

Он смотрел на меня поверх бокала.

– Ты чувствуешь ее?

– Что? – спросил я.

– Живительную энергию.

Я сделал еще один глоток.

– Не особенно.

– Не особенно, – повторил он с озадаченным, разочарованным видом.

– Это потому, что в его возрасте энергии у него и так хоть отбавляй, – заметила Лючия.

– Верно, – подтвердил кто-то, – твой стимулянт действует только на тех, кто исчерпал ее.

Поэт продолжил:

– В Бангкоке живительная энергия повсюду. Однажды теплым вечером я сидел у себя в номере и думал, что сойду с ума. То ли дело было в одиночестве, то ли в доносящемся с улицы шуме, то ли в проделках дьявола. Но именно тогда я подумал о «Святом Клименте». На меня снизошло какое-то неопределенное, смутное ощущение, отчасти возбуждение, отчасти тоска по дому, отчасти видение. Ты едешь в другую страну, нарисованную в твоем воображении, с намерением постичь ее. Потом ты понимаешь, что у тебя нет ничего общего с местными жителями. Ты не можешь распознать базовые сигналы, которые всегда считал универсальными, общечеловеческими. Ты решаешь, что совершил ошибку и все придумал. Но копнув чуть глубже, понимаешь, что вопреки всем разумным доводам, тебя по-прежнему тянет к ним, хотя ты не знаешь, что конкретно тебе нужно от них, или чего они хотят от тебя, потому что они тоже, оказывается, смотрят на тебя с одной лишь мыслью в голове. Но ты говоришь себе, что выдумал все это. И ты готов упаковать вещи и вернуться в Рим, потому что эти тревожные сигналы сводят тебя с ума. Но затем что-то вдруг щелкает, словно приоткрывается потайная дверь, и ты понимаешь, что они тоже отчаянно, нестерпимо хотят тебя. И хуже всего то, что несмотря на наличие опыта, чувства юмора и способности преодолевать робость в любой ситуации, ты чувствуешь себя как на иголках. Я не знал их языка, не умел читать в их сердцах, не разбирался даже в самом себе. Для меня оставалось загадкой, чего я хочу, или же я не знал, чего хочу, или же я не хотел знать, или же я всегда знал это. Возможно, это чудо. Или проклятие.

Как в любой переломный момент в жизни, я вдруг ощутил себя вывернутым наизнанку, выпотрошенным, четвертованным. Это подводило итог всему, составляло квинтэссенцию всех моих «я»: когда я пою на кухне, жаря овощи для семьи и друзей по воскресеньям; когда просыпаюсь холодными ночами и хочу натянуть свитер, бежать к рабочему столу и писать о том неизвестном никому человеке, кем являюсь; когда хочу очутиться голым рядом с другим голым телом или же остаться в совершенном одиночестве; когда составляющие меня сущности разделены пространством и временем, и тем не менее каждая из них носит мое имя.

Я назвал это синдромом «Святого Климента». Современная базилика святого Климента построена на месте, где когда-то христиане укрывались от гонений. Здесь стоял дом римского консула Тита Флавия Климента, выгоревший дотла в период правления Нерона. Рядом с пепелищем, где, по всей видимости, имелся большой подземный склеп, римляне построили языческий храм во славу Митры, бога утра, светоча мира. Затем на этом месте ранние христиане выстроили другую церковь, посвященную – по случайному совпадению или нет, этот вопрос подлежит дальнейшему исследованию – другому Клименту, римскому папе Клименту I. Поверх нее образовалась еще одна церковь, позже выгоревшая дотла, на месте которой и стоит сегодняшняя базилика. В это можно углубляться до бесконечности. Словно подсознательное, или любовь, или память, или само время, или каждый из нас, церковь зиждется на руинах сменявших друг друга строений, нет нижнего предела, нет ничего первичного, ничего конечного, только напластования, тайные ходы и связанные друг с другом помещения, словно христианские, или даже иудейские, катакомбы.   

Назад Дальше