— Без тебя знаю, — рыкнул Аким, с сожалением сворачивая пращу и засовывая её за пояс. — Ступай, я следом.
Боярин сидел в узкой светёлке, где обыкновенно уединялся, дабы без чужого глаза воздать должное зелену вину. Здесь же, когда случалась нужда, он вёл долгие беседы с глазу на глаз с Акимом. Бревенчатые стены были увешаны узорчатыми коврами, поверх которых красовалось любовно вычищенное и наточенное, хоть сей же час в бой, оружие предков — мечи, кривые сабли, шестопёры, булавы, кинжалы, круглые щиты и богато вызолоченные шеломы. Акиму нравилось глядеть на оружие: было оно не только красно, но и к делу пригодно, да не к какому попало делу, а к тому самому, которое Безносый Аким умел и любил делать лучше всего на свете.
На боярина глядеть было не в пример хуже, чем на мечи да луки со стрелами. Едва его завидев, Аким, как обычно, поборол желание распластаться на полу. Вместо этого он поклонился, стащив с головы шапку, и, оборотясь к красному углу, перекрестился на иконы — боярин любил, чтоб люди при нём выказывали набожность, хотя бы и напускную. Вот Аким и крестился — жалко, что ли? Небось рука не отсохнет.
— Собирайся в дорогу, — сказал ему боярин, наливая себе вина в золочёную, с затейливым узором, сулею. — Я конюху скажу, чтоб Воронка тебе дал. На нём, на Воронке, и поедешь.
Сказав так, боярин разинул рот и выплеснул в него вино. Пока он крякал, сопел и утирал бороду, Аким быстро прикинул, что к чему. Воронок был жеребчик не быстрый, однако зело выносливый. Стало быть, путь предстоял дальний и нескорый. Куда бы это?
— Поедешь астраханского хана воевать, — будто подслушав его мысли, ответил на невысказанный вопрос палача Феофан Иоаннович. — Пристанешь к войску, кое ныне туда отправляется…
— Я-то? — не сдержавшись, перебил грозного хозяина изумлённый Аким.
— То-то, что ты, — проворчал боярин, сызнова наполняя сулею. — Ясно, что с такою рожей тебя десятником али пушкарём не поставят. Да мне сие и не надобно, войско с Божьей помощью и без тебя, пса, татарина побьёт. А ты гляди в оба. Попадёшься — стрельцы с тобой потешатся. На кол посадят да и оставят воронью на поживу. Посему иди за войском скрытно, личиной ли какой прикройся… Ну, не мне тебя учить. Сосед мой, Зимин, тож там будет. Вот его ты мне и добудь. Да так добудь, чтоб не на тебя, а на татар подумали. Чтоб в бою и у всех на глазах.
Аким поклонился с искренним почтением. Здесь, в этой увешанной оружием горнице, они с боярином не раз обсуждали, как бы им заставить чрезмерно горделивого да заносчивого дворянчика склонить непокорную голову перед родовитым соседом. Аким, лесная душа, предлагал меры простые, скорые и кровавые, боярин же его удерживал, говоря, что царь, коему хорошо ведомо об их с Зиминым подспудной распре и взаимной неприязни, может заподозрить его, Феофана Иоанновича, в злом умышлении. А ежели заподозрит, имение Зимина как пить дать ему не отпишет, а заберёт в казну. На что тогда руки марать? «Случая надобно ждать, — говорил боярин. — Случай, он завсегда подвернётся, ежели рот не разевать и терпение иметь».
Аким, понятно, с хозяином не спорил, но про себя думал, что осторожничает боярин сверх меры. Надобно тебе соседу шею свернуть — пойди да сверни, чего тут мудрить? А о том, что после будет, не задумывайся: Бог не выдаст, свинья не съест.
А теперь выходило, что боярин-то опять прав оказался: терпение его великое наконец себя оказало. На то и война, чтоб люди гибли. Свистнет ли из кустов меткая стрела, вонзится ли в разгар боя под ребро обоюдоострый кинжал, конец один — смерть. А виноват кто? Поди-ка, не боярин Долгопятый! Татарин виноват, больше некому… Ловко!
— А и мудр же ты, боярин, — молвил Аким, мигом всё сообразив.
— На то и думный боярин, чтоб головою думать, а не гузном, как иные, — проворчал Феофан Иоаннович, поднося к бороде наполненную до краёв сулею. — Ну, ступай с Богом. Да шалить не вздумай; ежели что, сам знаешь — из-под земли достану и обратно в неё, матушку, по самые ноздри вобью.
Безносый палач молча поклонился боярину и, тяжко скрипя половицами, вышел из горницы.
Глава 5
Денёк выдался ясный, погожий, почти по-летнему тёплый. Солнце с самого утра принялось за работу: выкрасило яркими пёстрыми красками небо и землю, зажгло на реке золотые искры, высушило росу, прогнало из ложбинок предутренний зябкий туман, обогрело и приласкало каждое деревце, каждую травинку, всякую Божью тварь. Эх, любо! Жаль только, что мужику в эту пору недосуг красотами земными любоваться. Да и где она, та пора, когда б ему, лапотнику, достало времени колом стоять и, разинув рот, глазеть на то, как речка рябит, либо как ветерок листвой играет? С ранней весны до поздней осени в поле спину гни, да и зимой работы хватает: то в лес по дрова, то в извоз, то в отхожий промысел, на Москве палаты каменные возводить, а то ещё чего на нечёсаную макушку свалится — за работой, слава тебе господи, мужику гоняться не приходится, она сама его где угодно сыщет.
А всё одно любо. И ещё краше, когда работа, которой занят, тебе по нутру. Хорошо тому, кого Господь в неизъяснимой милости своей наградил при рождении каким-никаким талантом, вложил в голову разумение, а в руки — ремесло. Талант, он всё едино себя окажет, будь ты хоть трижды мужик. Талант — благословение Господне, а оно как подземный ручей: сколь его взаперти ни держи, рано или поздно на волю пробьётся.
Так оно и со Стёпкой Лаптевым вышло. Богомазом, как дружок его, дворянский сын Никита Андреев сын Зимин, прочил, он, понятно, не стал — жизнь не пустила. Тогда, после той полузабытой драки на речном берегу, когда Стёпка боярскому сынку светлый его краснощёкий лик попортил, Никиткин отец, Андрей Савельевич, храни его Господь за его доброту, вывез всё Стёпкино семейство в дальнюю свою деревню, подальше от злого боярского глаза. Деревенька была, как говорится, кот наплакал, воробей нагадил — двадцать дворов всего, и меж них ни одного зажиточного. Кругом лес, а в лесу известно, какая земля — песочек, вот тебе и все пахотные угодья. Был когда-то починок — пришли мужички, лес повырубили, пни да коренья повыжгли, стали сеяться. Да только с тех пор уж много воды утекло — изрожалась землица, оскудела. Паши её или не паши — всё едино; счастье, ежели по осени удастся то вернуть, что весной в борозду бросили. Посему мужички в Лесной, как деревня-то прозывалась, издревле жили извозом, отхожими промыслами да рубкой леса, коего в округе, слава богу, хватало, и даже с избытком.
Вот и Стёпкин отец в лесорубы подался — жить-то надо. Да, видать, не пошла лаптевскому семейству впрок барская доброта: трёх годков не минуло, как зашибло его в лесу деревом. Насмерть зашибло; мужики, что с ним в лесу были, сказывали, что не мучился — сразу, с одного удара, Богу душу отдал. Видать, Стёпка, когда боярского сына кулаком в глаз бил, сильно Господа прогневал, вот и вышло ему, стало быть, через отцову смерть наказание.
Никто ему того не говорил, однако вину свою в отцовой погибели Стёпка нутром чуял. Ну, да как там ни будь, а остался он в свои неполные четырнадцать годков в семье единственным мужиком, кормильцем да защитником. И то слава богу, что всей семьи-то — мать да он сам. Однако двоим тож кормиться надобно, а мать после того, как отец-то погиб, с горя занедужила — ослабела ногами, едва-едва у печки с горшками управлялась. Ну, какой тут может быть монастырь, какая такая иконопись? Пришлось остаться; да он, Стёпка, с малолетства знал, что придётся, а потому и не горевал. Мужику себя пустыми мечтаньями тешить не полагается; мечтай ты хоть всю жизнь царём сделаться либо, для примера, взять себе в жёны Василису Премудрую, всё едино как был ты смердом в драных портах, так смердом и помрёшь, и не будет тебе ни царства, ни Василисы.
Парнем он рос крепким, в четырнадцать лет глядел на все семнадцать, а посему, когда попросился подручным в плотницкую артель, мужики недолго думали, тем паче что им как раз шустрый помощник был надобен. Стал Степан приучаться к ремеслу, и вот тут-то божий дар себя и оказал. Присели как-то мужики для роздыха. Стёпка тоже присел, только чуть поодаль, как младшему полагается. Сидит и топориком обрезок доски ковыряет, режет что-то. Старшой глядел-глядел, а после не вытерпел, подошёл. Хотел мальцу попенять: что ж ты, дескать, оголец, матерьял попусту переводишь? А глянул — и враз пенять раздумал: выходит из-под Стёпкиного топора петух, коим конёк крыши венчают, да так лепо выходит, так красно, что старшой залюбовался. А ну, говорит, кажи, чего у тебя тут. Стёпка застыдился, петуха руками закрыл. Это, говорит, так, для потехи. «А ежели не для потехи?» — старшой спрашивает. «Можно и не для потехи, — Стёпка ему говорит. — Тогда, я чай, много краше получится».
Вот с того дня и началось. Стал Степан резать всякую всячину — коньки для крыш, наличники кружевные, перила да столбики для крылечек. Мало-помалу слава о нём далеко разошлась, а артельному люду то на руку: зовут наперебой, за рукава хватают, мало что не дерутся, споря, чьи хоромы Стёпкина артель вперёд рубить-то будет. Много домов поставили — и на Москве, и вокруг неё, Первопрестольной. Строили и для купцов, и для дворян, и для государевой надобности. Оброк платили справно, тем паче что барин, Андрей Савельевич, его с должным разумением положил, не жадничая. И он был доволен, и артельщики на жизнь не жаловались. А чего жаловаться, когда работа добрая? И людям радость, и самому приятственно, и дух от дерева идёт здоровый, смолистый…
Степан сидел, оседлав крутую крышу дома, который они с мужиками срубили для приходского священника, отца Дмитрия, и, ловко орудуя обухом топора, приколачивал к коньку украшение — резную конскую голову. Батюшка прохаживался внизу по усеянному щепой двору промеж снующими плотниками и бабами, которые помогали прибраться после окончания работы, и снизу вверх поглядывал на Степана — поглядывал, кажется, одобрительно, с довольством в очах. Степан и сам был доволен работой: дом получился справный и зело изукрашенный, а конская голова вышла всего иного убранства краше — жалко даже, что высоко приколочена, снизу всей лепоты как след не разглядишь. Когда её резал, вспомнилась почему-то история, пересказанная в малолетстве Никитой, про чудотворную икону Георгия Победоносца. Там, на иконе, тоже был конь, и Степан, работая, отчего-то видел перед собой тот образ будто наяву. Так что конь получился как живой, разве что немного сердитый. Да и как иначе-то? Боевой ведь конь, змия копытами попирает, то вам не шутка! И отцу Дмитрию понравилось: сказал, что сердитый конь над его домом будет грешникам напоминать о неотвратимости Божьей кары. После, правда, застыдился и Степана обругал, но без сердца, а как бы шуткой: мол, что ж ты, нехристь, из меня, смиренного слуги Божьего, язычника какого-то делаешь? Экую диковину соорудил, так и тянет, на неё глядя, перекреститься…
Окончив работу, он помедлил спускаться с крыши. Хорошо было сидеть тут, на самом верху, откуда видна вся деревня, поля и сизый частокол хвойного леса, кое-где испятнанный червонным осенним золотом, и греться на последнем в этом году солнышке. На пригорке, вознеся к чуть забрызганному перистыми облаками синему-синему небу островерхую шатровую кровлю, высилась недавно построенная деревянная церковь — тож их артели работа. Степан и рубить её помогал, и резьбу на ней резал, и алтарь с иконостасом, которые внутри, его руками были сработаны.
То и дело налетавший с реки ветерок трепал его схваченные тонким кожаным ремешком волосы, путался в курчавой, молодой, но уже загустевшей русой бородке. Ветерок был прохладный и пах осенью, а от тёсовой крыши тянуло ровным сухим теплом, как от лежанки русской печки. Люди сверху казались маленькими и странно укороченными; там, среди них, сгребая в траве щепки — и белые, совсем свежие, и потемневшие от дождей старые, — суетилась, то и дело поглядывая наверх, Ольга, к которой Степан неделю назад заслал сватов. Отказа, понятно, не случилось: Ольга Давно заглядывалась на статного и гожего собою резчика. Да и женихом он считался завидным — и собой хорош, и силён, и в кружало не ходок, и ремесло в руках, и с молодым барином дружен — тоже, между прочим, не самое последнее дело. Как же откажешь, ежели сам Никита Андреич невесту сватает? Свадьбу, как заведено, решили играть по осени, когда кончатся полевые работы, и Степан с Ольгой старательно считали дни: вот один прошёл, вот ещё, а вот и неделя улиткой проползла… Кабы не работа, верно, совсем невтерпёж стало бы ждать; Степан, бывало, всё голову ломал: и как это баре живут, коим занять себя нечем?
И только это он о барах подумал, как заклубилась вдалеке над дорогой белая пыль и вылетел из-за придорожных кустов верховой. Степан, который выше всех сидел и дальше всех глядел, его первый увидел. А когда всадник подъехал ближе, русая борода молодого плотника шевельнулась, и блеснула под усами неумелая улыбка: верховой, что скакал со стороны барской усадьбы, как раз и был молодой барин, Никита Андреевич.
Степан призадумался: с чего бы вдруг? Нешто соскучился? Так ведь вроде недавно виделись. Чай, не дети уже, чтоб каждый божий день от зари до зари рука об руку бегать, в реке плескаться да в пыли, яко куры, копошиться. Разве что захотелось молодому Зимину на батюшкин дом поглядеть, доброй работой полюбоваться…
Зимин въехал в распахнутые настежь, белеющие свежим тёсом ворота, осадил коня и единым духом соскочил с седла. Подойдя к отцу Дмитрию за благословением, кое было ему незамедлительно дано, и коротко о чём-то с ним переговорив, Никита Андреевич задрал голову. Одной рукой он придерживал шапку, чтоб не свалилась, а другую приставил козырьком к глазам от солнца.
Глядя сверху, Степан заметил, что многие девки и молодухи украдкой поглядывают на дворянского сына, а иные — вот смех-то! — краснеют и отворачиваются, прикрываясь платками. Да и то сказать, молодец из Никитки Зимина вымахал на славу — высокий, статный да пригожий. Не такой здоровенный, как Степан, это да, но ему, дворянину, сие и не надобно — он, чай, не медведь, да и брёвна на плече таскать ему не приходится. Волос светлый, бородка потемнее будет, взгляд прямой, повадка гордая — сокол! На боку сабля, а к седлу, сверху видать, лук приторочен — знать, хотел дорогой зайца подстрелить, а то, может, перепёлку.
— Что это ты, батюшка, за несуразицу на конёк-то посадил? — шутливо обратился Никита к отцу Дмитрию. — Гляжу-гляжу, а понять не могу — не то медведь, не то пугало воронье, не то и вовсе бочка с брагой…
Говорил он нарочно громко, чтоб наверху было слыхать, и как-то уж чересчур весело, Степан даже удивился немного. Не то хмельного Никита Андреич сверх меры хватил, чего за ним, к слову, не водилось, не то смешное что вспомнил. Но показалось почему-то, что смех этот не к добру, а почему показалось, Степан и не понял. Мало ли отчего людям нелепица всякая кажется?
— Сие не медведь, коему на моём подворье, а тем паче на крыше, делать нечего, — степенно ответствовал отец Дмитрий, который, хоть и являл к своим прихожанам добро да ласку, ума был невеликого и оттого шуток не понимал. — Браги же я в рот не беру — царь-батюшка не велит, — а посему и бочке с оным бесовским зельем близ меня не место. Сие же раб Божий Лаптев Степан, он конёк мастерит…
Губы у Никиты задрожали, но он стерпел, не засмеялся, и опять, схватившись за шапку, поглядел наверх.
— Слезай-ка, молодец, — громко сказал он, — мне с тобой потолковать надобно.
Говорил он, как прежде, весело, будто на праздник пришёл, а смотрел, как показалось Степану, безо всякого веселья — наоборот, сумрачно, ровно у него зубы разболелись или Стёпка-плотник перед ним в чём-то провинился. Хотя, конечно, глаза у него в тени были, да и далеконько от конька до земли — мудрено ль ошибиться, увидеть то, чего на самом деле нет?
Стёпка лихо скатился с верхотуры по приставной лесенке и, не имея на голове шапки, поклонился молодому барину просто так, без неё, но с должным почтением. Что с детства дружны — то их забота, а на людях хозяину тумака в рёбра не дашь и по спине ладонью не хлопнешь, чтоб по всей деревне звон пошёл.
Никита Андреевич легонько взял его за рукав и увлёк в сторонку, за угол, где никого не было и где их разговор никто не мог услышать даже случайно. Теперь, когда на него никто, кроме Степана, не смотрел, он заметно помрачнел — шёл, хмуря тёмные брови и кусая губы, как будто гнела его какая-то неотвязная и весьма неприятная мысль.
— Вот что, Степан Иванов сын, — сказал Никита, когда они остались вдвоём. — Ходить вокруг да около не стану — скажу сразу, сброшу камень с души. Хотя его, пожалуй, сбросишь… Новости у меня плохие, Степан. Отец деревню продаёт.
Стёпка крякнул. Кому продаёт — про то и спрашивать не надобно, ясно, что соседу, Долгопятому-боярину. Сколь времени боярин за Андрей Савельичем, считай, по пятам ходил, сколь попусту бился, а всё едино по его вышло — сдался Зимин, уступил сильному да богатому соседу. Оно и понятно: деревушка захудалая, с неё не прокормишься, тем паче что последние три года, как на грех, недород за недородом. Богатому хозяину такая незадача нипочём — переживёт, сам на старых запасах да на тугой мошне продержится и мужикам совсем с голоду пропасть не даст. А ежели, как Зимины, каждую деньгу считать, тут недолго и зубы на полку положить. Что быку щекотка, комару смерть…