Все поглядывали на Игоря, он умел говорить прямо, грубо, но так, что не обижались, он самый близкий друг Генки, кому, как не ему, первое слово. Но на этот раз Игорь проворчал:
– Я пас. Сперва послушаю.
И Сократ глупо ухмылялся, и Натка бесстрастно молчала, и Юлечка замороженно глядела в сторону.
– Я скажу, – вдруг вызвалась Вера Жерих.
Странно, однако, – Вера не из тех, кто прокладывает другим дорогу: всегда за чьей-то спиной, кого-то повторяет, кому-то поддакивает. Она решилась! Уселись поплотнее, приготовились слушать. Генка стоял, отставив ногу, и терпеливо улыбался.
– Геночка, – заговорила Вера, напустив серьезность на широкое щекастое лицо, – знаешь ли, что ты счастливчик?
– Ладно уж, не подмазывай патокой.
– Ой, Геночка, обожди… Начать с того, что ты счастливо родился – папа у тебя директор комбината, можно сказать, хозяин города. Ты когда-нибудь нуждался в чем, Геночка? Тебя мать ругала за порванное пальто, за стоптанные ботинки? Нужен тебе новый костюм – пожалуйста, велосипед старый не нравится – покупают другой. Счастливчик от роду.
– Так что же, за это я должен покаяться?
– И красив ты, и здоров, и умен, и характер хороший, потому что никому не завидуешь. Но… Не знаю уж, говорить ли все? Вдруг да обидишься.
– Говори. Стерплю.
– Так вот ты, Гена, черствый, как все счастливые люди.
– Да ну?
Генка почувствовал неловкость – пока легкую, недоуменную: ждал признаний, ждал похвал, готов был даже осадить, если кто перестарается – не подмазывай патокой, – а хвалить-то и не собираются. И нога в сторону и улыбочка на лице, право, не к месту. Но согнать эту неуместную улыбочку, оказывается, невозможно.
– Гони примерчики! – приказал он.
– Например, я вывихнула зимой ногу, лежала дома – ты пришел меня навестить? Нет.
– Вера, ты же у нас одна такая… любвеобильная. Не всем же на тебя походить.
– Ладно, на меня походить необязательно. Да разобраться – зачем я тебе? Всего-навсего в одном классе воздухом дышали, иногда вот так в компании сидели, умри я – слезу не выронишь. Меня тебе жалеть не стоит, а походить на меня неинтересно – ты и умней, и самостоятельней. Но ты и на Игоря Проухова, скажем, не похож. Помнишь, Сократа мать выгнала на улицу?
– Уточним, старушка, – перебил Сократ. – Не выгнала, а сам ушел, отстаивая свои принципы.
– У кого ты ночевал тогда, Сократ?
– У Игоря. Он с меня создавал свой шедевр – портрет хиппи.
– А почему не у Гены? У него своя комната, диван свободный.
– Для меня там не совсем комфортабль.
– То-то, Сократик, не комфортабль. Трудно даже представить тебя Генкиным гостем. Тебя – нечесаного, немытого.
– Н-но! Прошу без выпадов!
– Ты же несчастненький, а там дом счастливых.
– Да что ты меня счастьем тычешь? Чем я тут виноват?
Генка продолжал улыбаться, но управлять улыбкой уже не мог – въелась в лицо, кривенькая, неискренняя, хоть провались. И все это видят – стоит напоказ. Он улыбался, а подымалась злость… На Веру. С чего она вдруг? Всегда услужить готова – и… завелась. Что с ней?
– Да, Геночка, да! Ты вроде и не виноват, что черствый. Но если вор от несчастной жизни ворует, его за это оправдывают? А?
– Ну, старушка-забавница, ты сегодня даешь! – искренне удивился Сократ.
– Черствый потому, что полгода назад не навестил тебя, над твоей вывихнутой ногой не поплакал! Или потому, что Сократ не ко мне, а к Игорю ночевать сунулся! Ну, знаешь…
– А вспомни, Геночка, когда Славка Панюхин потерял деньги для похода…
– А не помнишь, кто выручил Славку? Может, ты?!
– Аг-га-а! Знала, что этот проданный велосипед нам напомнишь! Как же, велосипед загнал, не пожалел для товарища… Но ты сам вспомни-ка, как сначала-то ты к этому отнесся? Ты же выругал бедного Славку на чем свет стоит. А вот мы ни слова ему не сказали, мы все по рублику собирать стали, и только тогда уж до тебя дошло. Позже всех… Нет, я не говорю, Гена, что ты жадный, просто кожа у тебя немного толстовата. Тебе ничего не стоило сделать благородный жест – на?, Славка, ничего не жаль, вот какая у меня широкая натура. Но только ты не последнее отдавал, Геночка. Тебе старый велосипед уже надоел, нужен был новый – гоночный…
И ударила кровь в голову, и въедливая улыбочка наконец-то слетела с лица. Генка шагнул на Веру:
– Ты!.. Очухайся! Эт-то свинство!
Вера не испугалась, а надулась, словно не она его – он обидел ее:
– Не нравится? Извини. Сам же хотел, чтоб до дна, чтоб всё откровенно…
И замолчала.
Игорь серьезен, Сократ оживленно ерзает, Натка холодно-спокойна, откинулась на спинку скамьи рядом с надутой Верой – лицо в тени, маячат строгие брови.
– Ложь! – выкрикнул Генка. – До последнего слова ложь! Особенно о велосипеде!
И замолчал, так как на лицах ничего не отразилось – по-прежнему замкнуто-серьезен Игорь, беспокоен Сократ, спокойна Натка и надута Вера. Будто и не слышали его слов. Как докажешь, что хотел спасти Славку, жалел его? Даже велосипед не доказательство! Молчат. И как раздетый перед всеми.
– Кончим эту канитель, ребята, – вяло произнес Игорь. – Переругаемся.
Кончить? Разойтись? После того как оболгали! Натка верит, Игорь верит, а сама Верка надута. И настороженно, выжидающе блестят с бледного лица глаза Юлечки Студёнцевой… Кончить на этом, согласиться с ложью, остаться оплеванным! И кем? Верой Жерих!
– Нет! – выдавил Генка сквозь стиснутые зубы. – Уж нет… Не кончим!
Игорь кашлянул недовольно, проговорил в сторону:
– Тогда уговоримся – не лезть в бутылку. Пусть каждый говорит что думает – его право, терпи.
– Я больше не скажу ни слова! – обиженно заявила Вера.
Генку передернуло: наговорила пакости – и больше ни слова. Но никто этим и не думает возмущаться – Игорь сумрачно-серьезен, Натка спокойна. И терпи, не лезь в бутылку…
Генка до сих пор жил победно – никому не уступал, не знал поражений, себя даже и защищать не приходилось, защищал других. И вот перед Верой Жерих, которая и за себя-то постоять не могла, всегда прибивалась к кому-то, он, Генка, беспомощен. И все глядят на него с любопытством, но без сочувствия. Словно раздетый – неловко, хоть провались!
– Можно мне? – Юлечка по школьной привычке подняла руку.
Генка повернулся к ней с надеждой и страхом – так нужна ему сейчас поддержка!
– Не навестил больную, не пригласил ночевать бездомного Сократа, старый велосипед… Какая все это мелочная чушь!
Серьезное, бледное лицо, панически блестящие глаза на нем. Так нужно слово помощи! Он, Генка, скажет о Юлечке только хорошее – ее тоже в классе считали черствой, никто ее не понимал – зубрилка, моль книжная. Каково ей было терпеть это! Генка даже ужаснулся про себя – он всего минуту сейчас терпит несправедливость, Юлечка терпела чуть ли не все десять лет!
– Я верю, верю – ты, Гена, не откажешь в ночлеге и велосипед ради товарища не пожалеешь… – Блестящие глаза в упор. – Даже рубаху последнюю отдашь. Верю! А когда бьют кого-то, разве ты не бросаешься спасать? Ты можешь даже жизнью жертвовать. Но… Но ради чего? Только ради одного, Гена: жизни не пожалеешь, чтоб красивым стать. Да! А вот прокаженного, к примеру, ты бы не только не стал лечить, как Альберт Швейцер, но через дорогу не перевел бы – побрезговал. И просто несчастного ты не поддержишь, потому что возня с ним и никто этому аплодировать не будет. От черствости это?.. Нет! Тут серьезнее. Рубаха, велосипед, жизнь на кон – не для кого-то, а для самого себя. Себя чувствуешь смелым, себя – благородным! Ты так себе нравиться любишь, что о других забываешь. Не черствость тут, а похуже – себялюбие! Черствого каждый разглядит, а себялюбца нет, потому что он только о том и старается, чтоб хорошим выглядеть. А как раз в тяжелую минуту себялюбец-то и подведет. Щедрость его не настоящая, благородство наигранное, красота фальшивая, вроде румян и пудры… Ты светлячок, Гена, – красиво горишь, а греть не греешь.
Юлечка опустила веки, потушив глаза, замолчала. И лицо ее сразу – усталое, безразличное.
– Это ты за то… отказался в Москву с тобой?.. – с трудом выдавил Генка.
– Думай так. Мне уже все равно.
Генка затравленно повел подбородком. Перед ним сидели друзья. Других более близких друзей у него не было. И они, близкие, с детства знакомые, оказывается, думают о нем вовсе не хорошо, словно он враг.
Он взял себя в руки, придушенно спросил:
– Ты это раньше… что я светлячок? Или только сейчас в голову пришло?
– Давно поняла.
– Так как же ты… в Москву?..
– За светлячком можно в чащу лезть сломя голову, за себялюбцем в Сибирь ехать, не только в Москву. Тут уж с собой ничего не поделаешь, – не подымая глаз, тихо ответила Юлечка.
Ночь напирала на обрыв. От нее веяло речной сыростью. Перед всеми как раздетый… Светлячок, надо же!
Чтоб только не растягивать мучительную тишину, Генка хрипло попросил:
– Игорь, давай ты.
– Может, кончим все-таки? Врагами же расстанемся.
– Спасаешь, благодетель?
– Что-то мне неохота ковыряться в тебе, старик.
– Режь, не увиливай!
– Н-да-а…
Игорь Проухов… С ним Генка сидел на одной парте, его защищал в ребячьих потасовках. Как часто они лежали на рыбалках у ночных костров, говорили друг другу самое сокровенное. Много спорили, часто не соглашались, бывало, сердились, ругались даже, но никогда дело не доходило до вражды. Игорь не Юлечка Студёнцева. Вот если б Игорь понял, как трудно ему, Генке, сейчас: дураком выглядит, без вины оболган, заклеймен даже – светлячок, надо же… Если б Игорь понял и сказал доброе слово, отбрил Веру, возразил Юльке – а Игорь может, ему нетрудно, – то все сразу бы встало на свои места.
Но просить при всех о помощи, сознаваться, что слаб, Генка не мог, а потому произнес почти с угрозой:
– Режь! Только учти, я тебя тоже жалеть не стану.
Эх, если б Игорь понял, не поверил угрозе, мир остался бы прежним, где дружба свята, правда торжествует, а ложь наказывается…
Но Игорь поскреб небритый подбородок, не глядя Генке в глаза, угрюмо сказал:
– Не пожалеешь?.. Само собой. Что ж…
9За Зоей Владимировной закрылась дверь. С минуту никто не шевелился.
Скрипнул стул под Иваном Игнатьевичем, директор решительно поднялся, грудью повернулся к Ольге Олеговне, насупленно-строгий и замкнутый:
– Не кажется ли вам, что вы сейчас обидели человека? Сильно обидели и незаслуженно!
У Ольги Олеговны немигающие, широко открытые глаза, но неподвижное лицо все равно кажется каким-то слепым. Тяжелая копна вознесенных волос и расправленные плечи.
– Мне очень жаль, что так получилось. – Голос сухой, без выражения.
– Не сочтите за труд извиниться перед ней.
Иван Игнатьевич редко сердился, но когда сердился, всегда становился церемонно-вежливым: «Не сочтите за труд… Смею надеяться… Позвольте рассчитывать…»
– Извиниться? За что?
Неподвижное лицо Ольги Олеговны ожило, взгляд вновь стал подозрительно-настороженным.
– Вы только что, любезная Ольга Олеговна, сказали, позвольте напомнить: «Мне очень жаль, что так получилось». Надеюсь, сожаление искреннее. Так сделайте же следующий шаг – извинитесь!
– Мне жаль… Наверное, как и каждому из нас. Жаль, что у Зои Владимировны долгая жизнь оканчивается разбитым корытом.
– Разрешу себе заметить: разбитое корыто – довольно рискованное выражение.
– А разве она сейчас сама не призналась в этом?
– Не станете же нас уверять, уважаемая Ольга Олеговна, что долгая жизнь Зои Владимировны не принесла никакой пользы?
– Пользы?.. Сорок лет она преподает: Гоголь родился в таком-то году, Евгений Онегин – представитель лишних людей, Катерина из «Грозы» – «луч света в темном царстве». Сорок лет одни и те же готовые формулы. Вся литература – набор сухих формул, которые нельзя ни любить, ни ненавидеть. Не волнующая литература – вдумайтесь! Это такая же бессмыслица, как, скажем, не греющая печь, не светящий фонарь. Получается: сорок лет Зоя Владимировна обессмысливала литературу. Пушкин, Достоевский, Толстой, Чехов глаголом жгли сердца людей. По всему миру люди горят их пламенем – любят, ненавидят, страдают, восторгаются. И вот зажигающие глаголы попали в добросовестные, но, право же, холодные руки Зои Владимировны… Сорок лет! У скольких тысяч учеников за это время она отняла драгоценный огонь! Украла способность волноваться! Вы в этом видите пользу, Иван Игнатьевич?!
Иван Игнатьевич сердито засопел, спрятал глаза за кустистыми пшеничными бровями.
– Но она еще была преподавателем и русского языка, научила тысячи детей грамотно писать. Хоть тут-то признайте, что это немалая заслуга.
– Научить правильно писать слово – и отучить его любить. Это все равно что внушать понятия высокой морали и вызывать к ним чувство безразличия.
– Странный вы человек, Ольга Олеговна, – огорченно произнес Иван Игнатьевич. – Вдруг взорвались – готовы крушить и проламывать головы только потому, что девочка-выпускница задела вас за живое.
– Вдруг?.. Неужели для вас выступление Студёнцевой неожиданность?
– Да уж, признаюсь: от любого и каждого ждал коленца, только не от нее.
– И вы считали, что у нас в школе все идеально, не нужно освобождаться от старых навыков?
– Положим, не все идеально и от каких-то привычек нам придется освобождаться.
– Но тогда придется освободиться и от тех, кто безнадежно увяз в этих старых привычках.
– Освободиться от Зои Владимировны?.. Немедленно? Или можно подождать немного, хотя бы того не столь далекого дня, когда она сама решит оставить школу?
– Недалекого дня? А когда он наступит? Через год, через два, а может, через пять лет?.. За это время сотни учеников пройдут через ее руки. Я преклоняюсь перед вашей добротой, Иван Игнатьевич, но тут она, похоже, дорого обойдется людям.
Иван Игнатьевич, опустив борцовские плечи, недовольно разглядывал Ольгу Олеговну.
– Мне кажется, вы собираетесь выправить накренившуюся лодку, черпая решетом воду, – сказал он с досадой.
– То есть?
– То есть мы освободимся от Зои Владимировны, а на ее место придет молодой учитель, только что окончивший наш областной пединститут. И вы рассчитываете, что он-то непременно будет горящим. Вам ли не известно, что в областной пединститут, увы, идут те, кто не сумел попасть в другие институты. Десять против одного, что на смену Зое Владимировне придет неспособный раздувать святой огонь Пушкина и Толстого. Не рассчитывайте на Прометеев, дорогая Ольга Олеговна.
Ольга Олеговна не успела ответить, как по учительской прокатился глуховатый басок:
– Зоя Владимировна опасна больше других? Сомневаюсь.
Директор шумно повернулся, Ольга Олеговна подобралась: подал голос учитель физики Решников.
– Что ты хочешь этим сказать, Павел? – спросила Ольга Олеговна.
– Хочу сказать: «Врачу, излечися сам!»
– Ты считаешь, что я?..
– Да.
– Зои Владимировны?..
– В какой-то степени.
– Объясни.
И Решников поднялся, нескладно высокий, крепко костистый, с апостольским пушком над сияющим черепом, лицо темное, азиатски скуластое, плоское, как глиняная чаша.
10Игорь Проухов сидел на скамье и целился твердым носом в Генку – всклокоченная шевелюра, светлое чело, темный подбородок.
– Тебя тут по-девичьи щипали. Вот Юлька сказала: прокаженного через дорогу не переведет, для себя горит, не для других. А кто из нас в костер бросится, чтоб другому тепло было?
– Может, я брошусь, – отозвалась Юлечка.
– Готов встать перед тобой на колени… За негорючесть я тебя, старик, не осуждаю. Считаю: если уж гореть до пепла, то ради всего человечества. Почему я, он или кто другой должен собой жертвовать ради кого-то одного, хотя бы тебя, Юлька? Что ты за богиня, чтоб тебе – человеческие жертвоприношения?
– А я не жертв вовсе, я отзывчивости хочу. За отзывчивость, даже чуточную, я сама собой пожертвую.
– Э-э! – отмахнулся Игорь. – Сама хоть с крыши вниз головой, лишь бы вовремя схватили, не то ушибиться можно. Верка лучше Генку нащупала: баловень судьбы, любое дается легко.