Решников нахмурился и ничего не ответил.
– Молчишь? Знаешь, что эту духовную ценность Галилей добыл с помощью механизма под названием телескоп. А синхрофазотроны, которыми пользуются нынче твои собратья физики, разве не специально созданные машины? Эге! Еще какие сложные и дорогостоящие. Ими ведь не картошку копают, не чугун выплавляют. Знания давно уже добываются с помощью машин, а вот передаются они почему-то до сих пор, так сказать, вручную.
– Может, ты даже представляешь, как выглядит та паровая машина, на которую собираешься посадить педагогов? – спросил Решников.
– Предполагаю.
– А ну-ка, ну-ка!..
– Будем исходить из существующего ремесленничества. Миллионы учителей по стране преподают одни и те же знания по математике, по физике, по прочим наукам. Одни и те же, но каждый своими силами, на свой лад. Как в старину от умения отдельного кустаря-сапожника зависело качество сапог, так теперь от учителя зависит качество знаний, получаемых учеником. Попадет ученик к толковому преподавателю – повезло, попадет к бестолковому – выскочит из школы недоучкой. Вдуматься – лотерея. А не лучше ли из этих миллионов отобрать самых умных, самых талантливых и зафиксировать их преподавание хотя бы на киноленте. Тогда исчезнет для ученика опасность попасть к плохому учителю, все получают знания по одному высокому стандарту…
– Стоп! – перебил Решников. – По стандарту!.. Бездушная кинолента, выдающая всем одинаковую порцию знаний… Да ведь мы с тобой только тем и занимаемся, что стараемся приноровиться к каждому в отдельности ученику – один усваивает быстрей, другой медленней, третий совсем не тянет. Да что там говорить – обучать живых, нестандартных людей может только живой, нестандартный человек.
И снова Иннокентий Сергеевич дернул щекой.
– Заменить тебя кинолентой?.. Да боже упаси! Хочу лишь снять часть твоего труда. Однообразного труда, Павел. Тебе уже не придется по нескольку раз в каждом классе втолковывать то, что ты втолковывал в прошлом году, в позапрошлом, три и четыре года назад. Стандартная кинолента даст тебе время… Вре-мя, Павел! Чтоб ты мог нестандартно, творчески заниматься учениками – способным преподавал сверх стандартной нормы, неспособных подтягивал до стандарта. Тебе остается лишь тонкая работа – доводка и шлифовка каждого человека в отдельности. Каждого!
– Все-таки топчи дорогу своими ногами. Может, ты предлагаешь не локомотив, а просто посошок для облегчения моих натруженных ног?
– А ты хотел бы такой локомотив, который бы полностью устранил тебя?
– Зачем мне тогда и жить на свете, – отмахнулся Решников.
– То-то и оно, нет еще машины, которая исключала бы человека. И будет ли?
– О чем вы спорите?! – выкрикнула забытая Ольга Олеговна. – Как преподнести знания – механизированным или не механизированным путем! Юлия Студёнцева до ноздрей нами набита этими знаниями, а тем не менее… Снова мне, что ли, повторять: у нас часто формируются люди без человеческих устремлений! А раз нет человеческого, то животное прет наружу вплоть до звериности, как у тех парней, что ножом женщину на автобусной остановке… В локомотиве спасение – да смешно! Машиной передавать человеческие качества!..
Решников удовлетворенно хмыкнул:
– Вот и вернулись на круги своя: я человек, что-то любящий, что-то презирающий в мире сем, я передаю свое ученикам, вы – свое, пусть каждый мотыжит свой сад… Если мне вместо мотыги предложат сподручный трактор, я, пожалуй, не откажусь, но детей трактору не доверю.
Иннокентий Сергеевич с минуту молчал – странное, неподвижное лицо, одна его половина разительно не походит на другую, – затем обронил холодно и спокойно:
– Не доверю?.. А сами себе мы доверяем?..
14Пять человек на скамье под фонарями, тесно друг к другу, и Генка нависает над ними.
– До донышка! Правдивы!.. Ты сказала – я черств. Ты – я светлячок-себялюбец. Ты – в предатели меня, нож в спину… А ты, Натка… Ты и совсем меня – даже предателем не могу, жалкий трус, тряпка! До донышка… Но почему у вас донышки разные? Не накладываются! Кто прав? Кому из вас верить?.. Лгали! Все лгали! Зачем?! Что я вам плохого сделал? Тебе! Тебе, Натка!.. Да просто так, воспользовались случаем – можно оболгать. И с радостью, и с радостью!.. Вот вы какие! Не знал… Раскрылись… Всех теперь, всех вас увидел! Насквозь!..
Накаленный Генкин голос. А ночь дышала речной влагой и запахами вызревающих трав. И густой воздух был вкрадчиво-теплым. И листва молодых лип, окружающая фонари, казалось, сама истекала призрачно-потусторонним светом. Никто этого не замечал. Подавшись всем телом вперед, с искаженным лицом надрывался Генка, а пять человек, тесно сидящих на скамье, окаменело его слушали.
– Тебя копнуть до донышка! – Генка ткнул в сторону Веры Жерих. – Добра, очень добра, живешь да оглядываешься, как бы свою доброту всем показать. Кто насморк схватит, ты уже со всех ног к нему – готова из-под носа мокроту подтирать, чтоб все видели, какая ты благодетельница. Зачем тебе это? Да затем, что ничем другим удивить не можешь. Ты умна? Ты красива? Характера настойчивого? Шарь не шарь – пусто. А пустоту-то показной добротой по крыть можно. И выходит – доброта у тебя для маскировки!
Вера ошалело глядела на Генку круглыми, как пуговицы, глазами, и ее широкое лицо, казалось, покрылось гусиной кожей. Она пошевелилась, хотела что-то сказать, но лишь со всхлипом втянула воздух, из пуговично-неподвижных глаз выкатились на посеревшие щеки две слезинки.
– Ха! Плачешь! Чем другим защитить себя? Одно спасение – пролью-ка слезы. Не разжалобишь! Я еще не все сказал, еще до донышка твоего не добрался. У тебя на донышке-то не так уж пусто. Куча зависти там лежит. Ты вот с Наткой в обнимочку сидишь, а ведь завидуешь ей – да, завидуешь! И к Юльке в тебе зависть, и к Игорю… Каждый чем-то лучше тебя, о каждом ты, как обо мне, наплела бы черт-те что. Добротой прикрываешься, а первая выскочила, когда разрешили, – можно дерьмом облить…
Вера ткнулась в Наткино плечо, а Юлечка выкрикнула:
– Гена!
– Что – Гена?
– Ты же не ее, ты себя позоришь!
– Перед кем? Перед вами? Так вы уже опозорили меня, постарались! И ты старалась!
– Сам хотел, чтоб откровенно обо всем…
– Откровенно?.. Разве ложь может быть откровенной!
– Я говорила, что думала.
– И я тоже… что думаю.
– Не надо нам было…
– Ага, испугалась! Поняла, что я сейчас за тебя возьмусь!
И без того бледное точеное личико Юлечки стало матовым, нос заострился.
– Давай, Гена. Не боюсь.
– Вот ты с любовью лезла недавно…
– Ты-ы!..
– А что, не было? Ты просто так говорила: пойдем вместе, Москву возьмем?
– Как тебе не стыдно!
– А притворяться любящей не стыдно?
– Я притворялась?..
– А разве нет?.. Сперва со слезами, хоть сам рыдай, а через минуту – светлячок-себялюбец. Чему верить – слезам твоим чистым или словам?.. И ты… ты же принципиальной себя считаешь. Очень! Только вот тебя, принципиальную, почему-то в классе никто не любил.
– Как-кой ты!..
– Хуже тебя? Да?.. Я себялюбивый, а ты?.. Ты не из себялюбия в школе надрывалась? Не ради того, чтоб первой быть, чтоб хвалили на все голоса: ах, удивительная, ах, необыкновенная! Ты не хотела этого, ты возмущалась, когда себялюбие твое ласкали? Да десять лет на голом себялюбии! И на школу сегодня напала – зачем? Опять же себялюбие толкнуло. Лезла, лезла в первые и вдруг увидела – не вытанцовывается, давай обругаю.
– Как-кой ты!..
Бледная от унижения Юлечка – осунувшаяся, со вздрагивающими веками, затравленным взглядом.
Не выдержал Игорь:
– Совсем свихнулся!
И Генка качнулся от Юлечки к нему:
– Старый друг, что ж… посчитаемся.
Игорь криво усмехнулся:
– Не до смерти, не до смерти, пожалей…
Генка с высоты своего роста разглядывал Игоря, сидящего на краешке скамьи бочком, с вызывающим изломом в теле – одно плечо выше другого, крупный нос воинственно торчит.
– А представь, – сказал Генка, – жалею.
– Вот это уж и вправду страшно.
– Нож в спину… Я – тебе?! Надо же придумать такое. А зачем? Вот вопрос.
Игорь, не меняя неловкой позы, презрительно отмолчался.
– Да все очень просто: на гениальное человек нацелен. Искренне, искренне о себе думаешь – Цезарь, не меньше!
– Тебе мешает, что кто-то высоко о себе…
– Цезарь… А любой Цезарь должен ненавидеть тех, кто в нем сомневается. Голову отрубить, Цезарь, мне не можешь, одно остается – навесить что погаже: такой-сякой, нож в спину готов, берегитесь!
– Ты же ничего плохого за моей спиной обо мне не говорил, дружил и не продавал?
– Да почему, почему сказать о тебе плохо – преступление? Неужели и в самом деле ты думаешь, что тебя в жизни – только тебя одного! – станут лишь хвалить? И никого не будет талантливей тебя, крупней? Ты самый-рассамый, макушка человечества! Да?
– Я себя и богом представить могу. Кому это мешает?
– Тебе, Цезарь! Только тебе! Уже сейчас тебя корчит, что не признают макушкой. А вот если в художественный институт проскочишь, там наверняка посильней тебя, поспособней ребята будут. Наверняка, Цезарь, им и в голову не придет считать тебя макушкой. Как ты это снесешь? Тебе же всюду ножи в спину мерещиться станут! Всюду, всю жизнь! От злобы сгоришь! Будет вместо Цезаря головешка. Ну разве не жалко тебя?
Генка нависал над Игорем; тот сидел, вывернувшись в неловком изломе, выставив небритый подбородок.
– Ловко, Генка… мстишь… за нож в спину…
– Больно нужно. И незачем. Ты же сам с собою расправишься… Под забором умру… Не знаю, может, и в мягкой постели. Знаю, от чего ты умрешь, Цезарь недоделанный. От злобы!
Игорь коченел в изломе, блуждал глазами.
– Ну, спасибо, – сказал он сипло.
– За что, Цезарь?
– За то, что предупредил. Честное слово, учту.
Генка оскалился:
– Исправишься? Гениальным себя считать перестанешь?
– Хотя бы…
– Давно пора. Какой ты, к черту, Цезарь!
Матовые фонари висели в обложных сияющих облаках листвы, лицо Генки под их сильным, но бесцветным светом, отбрасывающим неверные тени, было бескровно-голубым, кривящиеся губы черными. Изломанно сидящий Игорь перед ним.
– Рад?! – наконец выдохнул Игорь.
Генка сильней скривил рот и ничего не ответил.
– Рад, скотина?!
И Генка оскалился. Тогда Игорь вскочил, задыхаясь, закричал в смеющееся голубое лицо:
– Я же не палачом, не убийцей мечтал!.. Мешаю! Чем?! Кому?!
Генка скалил отсвечивающие зубы.
– И ты мечтай! Кто запрещает?! Хоть Цезарем, хоть Наполеоном, хоть Христом Спасителем! Не хочешь! Не можешь! И другие не смей!.. Скотина завистливая!..
Взлохмаченный носатый Игорь, дергаясь, выплясывал перед долговязым Генкой. Тот слушал и скалил зубы.
15– Дадим себе отчет: о чем мы сейчас мечтаем? Только о том, чтоб лучше готовить учеников? Нет! Готовить лучших людей! Мечтаем усовершенствовать человеческую сущность. А об этом мечтали с незапамятных времен. Можно сказать, мечта рода людского.
Решников хмыкнул:
– Гм!.. Не по Сеньке шапка. Задачка не школьного масштаба.
– Не школьного?.. А разве школа как общественное учреждение не масштабное явление? Укажите такое место на карте, где бы не было школы. Назовите хоть одного человека, который бы сейчас прошел мимо школы. Кому и заниматься масштабными задачами, как не вездесущей школе с ее миллионной армией учителей.
– Но ты начал с того, что мы не верим сами себе, – напомнила Ольга Олеговна Иннокентию Сергеевичу.
– Не верим потому, что никто из нас не чувствует себя бойцом великой армии, каждый воюет в одиночку. Вот ты, Ольга, завуч школы, много мне можешь помочь?.. Тем более что ты по образованию историк, тогда как я преподаю математику. А много ли помогает мне гороно с его методическим кабинетом? И от областных организаций, и от нашего министерства нагоняев – да, жду, требований, приказов – да, но только не помощи! Я боец великой просветительной армии, нас миллионы, но я, как и каждый из этих миллионов, один в поле воин. Один!.. Школа – масштабное явление, но я-то этого никогда не чувствую.
– И кинолентой рассчитываешь объединить нас, одиночек? – спросил с усмешкой Решников.
– Хотя бы! Если кинолента несет в себе знания и опыт лучших учителей.
– Если лучших!.. На практике-то мы часто сталкиваемся с иным. Разве не выпускаются сейчас плохие учебники, почему же не быть плохим учебным кинолентам? У этой песенки два конца.
– Первый паровоз, первый многоверетенный прядильный станок тоже попервоначалу были крайне несовершенными, но вытеснили же они в конце концов ломового извозчика и пряху-надомницу, – спокойно возразил Иннокентий Сергеевич.
– Эге! Ты, вижу, мечтаешь совершить в педагогике промышленную революцию!
– Разумеется. А зачем нужна тогда паровая машина, если она не совершит переворота?
Наступило неловкое молчание.
Иннокентий Сергеевич сидел, расправив плечи, высоко подняв асимметричное лицо, над измятой, стянутой рубцами скулой жил, настороженно поблескивал светлый глаз.
Ольга Олеговна исподтишка приглядывалась из своего угла: двадцать лет, считай, вместе, а не подозревала, что он, Иннокентий, недоволен школой. Один из самых благополучных учителей. Благополучные тяготятся своим благополучием. Юлия Студёнцева тоже была самой благополучной ученицей в школе.
– Хе-хе! – неожиданно колыхнулся на своем стуле директор Иван Игнатьевич. – Чем мы тут занимаемся? В облаках витаем. Мосты воздушные воз водим. Хе-хе! Всемирные проблемы, революционные преобразования… А не пора ли нам спуститься на грешную землю, друзья?..
16Игорь выкричался и потух, отвернулся от Генки – руки в карманах, взлохмаченная голова втянута в плечи, одна нога нервно подергивается. Генка, сведя белесые брови, уже без улыбки, хмуро глядел Игорю в затылок.
Юлечка, не спускавшая с Генки блестящих глаз, снова выдохнула:
– Н-ну, как-кой ты… опасный!
И Генка вскипел:
– Думали, барашек безобидный, хоть стриги, хоть на куски режь – снесу! Я вам не Сократ Онучин!
– Старик!.. За что?..
Генка досадливо повел на Сократа плечом:
– Тебя всего грязью обложили – отряхнешься да песенку проблеешь.
– Он взбесился, фратеры!
Сократ, прижимая к животу гитару, подавленно оглядывался.
– Что я ему плохого сделал, фратеры?
Игорь Проухов изучал землю и подергивал коленом.
Напружиненно поднялась Натка – вскинутая голова, покатые плечи.
– С меня хватит! Я пошла.
И Генка рванулся к ней:
– Нет, стой! Не уйдешь!
Она надменно повела подбородком в его сторону:
– Силой удержишь?
– И силой!
– Ну попробуй.
– Бежишь! Боишься! Знаешь, о чем рассказывать буду?
Натка ужаленно развернулась:
– Не смей!
– Ха-ха! Я же трус, не посмею – побоюсь.
– Генка, не надо!
– Ха-ха! Мне хочется – и что ты тут сделаешь?!
– Генка, я прошу!..
– Ага, просишь, а раньше?.. Раньше-то пинала – трус, размазня!
– Прошу, слышишь?
– А ты на колени встань, может, пожалею.
– Совсем свихнулся!
– Да! Да! Свихнулся! Но не сейчас, чуть раньше, когда ты меня… Ты! Хуже всех! Злей всех! Всех обидней!
– Очнись, сумасшедший!
– Очнулся! Всю жизнь как во сне прожил – дружил, любил, уважал… Теперь очнулся!.. Слушайте!.. Ничего особенного – картина с натуры, моментальный снимочек…
– Не-го-дяй!
– Негодяй! Да! Особенно перед тобой. Я же почти два года в твою сторону дышать боялся. Если ты в классе появлялась, я еще не видел тебя, а уже вздрагивал. Негодяй и трус – верно! Даже когда издали на тебя глядел, от страха обмирал, но глядел, глядел… Как ты голову склоняешь, как ты плечом поведешь… Я, негодяй, смел думать, что лучше ничего, чище ничего на всем, на всем свете! И ты меня, негодяя, мордой за это, мордой! И вправду, чего тебе жалеть меня.