— Какие к черту необычные способности! — в сердцах крикнул Воронцов. — Ты что, Игорь, в детстве сказки не читал? Легенды, мифы? Йогой не увлекался?.. Обычные у них способности, обычные-! Все это есть в мире! И всегда было! Понимаешь? Вспомни: предсказания, невидимость, левитация, телекинез, другие миры, духи… Что еще? Все это есть. Вспомни — тибетские маги, японские ниндзя, христианские аскеты…
— Не по-онял, — протянул Игорь. — Ты что же хочешь сказать?..
— Я хочу сказать, что Коран изучали в медресе четырнадцать лет, Веды — двадцать восемь, учеников к колдунам всех рангов брали лет с семи и учили до двадцати, а чаще это вообще наследовалось. Ниндзя готовили с четырех лет…
— Не по-онял, — повторил Игорь. — Веды, Коран… При чем тут твои…
— При том! — Матовые глаза Андрея сердито заблестели. — Я не знаю, что в них сломалось. И не хочу знать! Потому что все равно ничего не смогу исправить. Понял? Я наплевал на науку! Мне это не по зубам. Либо одно, либо другое. Я выбрал! Я хочу их спасти!
— Наплевал на науку?! Да ты рехнулся! — в тон Воронцову закричал Игорь. Брови его скрылись высоко под растрепанной челкой. — Тебя кто-то из них с ума свел! Ты идиот! От кого, от чего ты собираешься их спасать? Кто им здесь угрожает? Ты что, не понимаешь, что наш институт — самое безопасное для них место?
— Нет, это ты рехнулся, Игорь, — остывая, грустно сказал Воронцов. — Если не понимаешь очевидных вещей. Коран, Веды, колдуны — это же элементарно. Их готовили ко всем этим штукам. Они обучались им и, обучаясь, менялись сами. Они знали технику безопасности — понимаешь? Для себя и для других. И в любой системе всегда присутствовал либо высочайший уровень самодисциплины, либо масса запретов, которые нельзя было нарушать и которые как раз и служили тому, чтобы оградить людей и колдунов от произвола друг друга…
— Так, так, — заинтересовался Игорь. — Это мне понятно…
— А что имеем мы? Мутанты, уроды, гении — какая разница? Они получили все это без периода ученичества, сразу, как люди — то самое яблоко с древа познания. Помнишь, чем это для них кончилось?
— Ну, что-то совсем притчами заговорил… — Усмехнулся Игорь. — В пророки, что ли, готовишься? Объясни лучше, где ты все же видишь опасность? И почему такой странный путь? Все неизвестное страшно, пока оно не изучено. Так вот и надо…
— Ты знаешь, сколько их? Ты знаешь, где и почему они появляются?.. И я не знаю… А опасность… Ты что, романов фантастических не читал? Представляешь, чем они, неразвитые, тупые, невежественные, могут стать в чьих-то руках? Я хочу научить их, дать им толчок к саморазвитию и… спрятать. Да, спрятать! Потому что ты не хуже меня знаешь, что у нас сейчас делается. Все летит кувырком, и никто ничего не понимает. Кому взбредет в голову использовать их? И как?.. Ты Гаянэ хоть раз видел? Представь, что ждет ее в нашем мире?.. Представил?
Игорь низко опустил голову и, сжав одну кисть другой, противно хрустнул суставами длинных пальцев.
— А ты говоришь, от кого прятать… А наука… потом, когда-нибудь, может быть…
* * *Под кроватью у Сеньки жил паук. С толстым серым брюшком и длинными мохнатыми ногами. Сенька звал его Тришкой и специально для него ловил на окнах в коридоре вялых осенних мух. Иногда мух в бумажном кулечке приносил Роман. Когда он не разговаривал с космосом, то очень беспокоился о том, как бы Сенькин паук не сдох с голоду. Когда-то Роман сам чуть не умер от голода, потому что ничего не помнил и не знал, где берут еду. И теперь обо всех заботился.
Тришка мух принимал с благодарностью и ловко упаковывал их в клейкую, чуть видную в полутьме паутину. Чтобы уборщица не тревожила Тришкины сети, Сенька сказал ей, что сам будет у себя убирать. Она охотно согласилась и с тех пор очень Сеньку полюбила и ставила его в пример всем остальным обитателям клиники.
— Вот ведь — пацан, а какой приличный! — ворчала она, елозя грязной тряпкой по полу. — Не то что другие некоторые!
Особенно уборщица не любила Гаянэ. При виде девушки ее прямо перекашивало.
— Прынцесса какая отыскалась! — ворчала она себе под нос. — Слова не скажет, не глянет даже. Ровно мы перед ней и не люди. Небось могла бы пыль-то на подоконнике протереть! Небось ручки-то белые не отсохли бы!
Зина несколько раз пыталась вразумить уборщицу, но та не унималась. Гаянэ вроде бы ничего не замечала и в ответ на откровенную ругань оставалась по-прежнему безмятежной, отчего женщина, естественно, еще больше заводилась.
Однажды уборщица, как всегда без стука, с ведром грязной воды ввалилась в комнату Гаянэ. Девушка, впервые глядя ей прямо в глаза, шагнула навстречу.
— Чур меня! — попятившись, пробормотала уборщица.
— Не печа-алься! — пропела Гаянэ и протянула ей большой прозрачный камень. Ладонь Гаянэ чуть заметно дрожала, и камень переливался всеми цветами радуги.
— Это ты мне, что ли? — недоверчиво спросила уборщица. — На кой он мне? А?
Гаянэ молчала, и женщина, осторожно приблизившись, издалека протянула руку и ощутила прохладную тяжесть камня в своей ладони…
— Это алмаз был! Точно! — доказывал Сенька безучастно слушавшему его Роману. Они сидели за одним столом и хлебали вермишелевый суп. — Стекляшки так играть не могут…
— А ты алмазы видал? — напрягшись, Роман включился в разговор.
— Не, не видал, — смутился Сенька. — Но я в книжках читал. Гаянэ добрая, а алмазы знаешь какие дорогущие…
Алмаз ли подарила Гаянэ уборщице или еще что — никто так и не узнал. На следующий день уборщица на работу не пришла, а потом Зина сказала, что она уволилась. Сенька понимающе прищелкнул языком, но никому больше своих догадок навязывать не стал.
* * *Приходила к Воронцову и знакомая Сеньке блондинка с пышными волосами. Андрей говорил с ней неуверенно и мягко, а Зина, напротив, резко и даже, пожалуй, зло.
Всезнающая Глашка объяснила Сеньке, что блондинку звать Галя, что она вторая жена замдиректора и одновременно безнадежная любовь Воронцова. Сенька не поверил. Воронцов и безнадежная любовь — как-то не вязалось. В Сенькином представлении любовь, а тем более безнадежная — это что-то такое сомнительное, для хлюпиков, которые больше ни к чему дельному не пригодны, только вздыхать да охать. А Воронцов совсем не такой…
Однако к блондинке Гале он все же пригляделся.
С Воронцовым, как, впрочем, и с остальными, она говорила ровно, со спокойной уверенностью. Никогда дважды не приходила в одной и той же одежде. Красилась много, но не противно. И пудрой от нее никогда не воняло. Пару раз Сенька, затаившись, подслушал их с Воронцовым разговоры. В них не было ничего особенного.
— Знаешь, Андрей, — говорила Галя и смотрела при этом куда-то поверх головы Воронцова. — А я вот давно хотела тебя спросить: может, все наоборот? Может, твои пациенты — это не патология, а норма? Может, наступает такой век? Ведь во многих же религиях говорится…
— Нет, Галя, — возражал Андрей и при этом тоже смотрел куда-то вбок. — Конечно, норма и патология — понятия условные, и, может быть, когда-нибудь все будут такими… Но сейчас — это не норма. Это какое-то нарушение естественного хода вещей. Не знаю, чем оно вызвано. Скорее всего, нами самими…
— А ты не боишься их?
— Боюсь. Очень. Но не их, а самого факта их появления, факта, мало кому известного и совсем никому не понятного…
— Даже тебе? — Теперь Галя смотрела Андрею прямо в глаза, и узкая белая ладонь ее лежала у него на рукаве.
— Даже мне, — подтвердил Воронцов и сделал такое движение, будто хотел накрыть Галины пальцы свободной ладонью. Но вместо этого убрал руку.
— Слушай, Андрей, — продолжала Галя. — А я вот разговаривала с умными людьми… Они говорят, что это попытка иных миров, более тонких энергий вступить с нами в контакт. Может, предостеречь нас от чего-то. Может, научить чему-то… Хочешь, я тебя с теми людьми сведу? Они действительно образованные, не то что мы. И говорят интересно. Я о многом так, слышала вскользь, а получается — все так связано, как одна большая книга… Может, тебе тоже полезно будет? Вот, например, рериховская «Живая этика», «Агни-йога»… Знаешь?
— Слушай, Галя, — с заметным раздражением перебил Андрей. — Будь мы в Гималаях, среди вечных снегов, или в монастыре, или еще где-нибудь в том же духе, я, ей-богу, охотно потолковал бы с твоими умными людьми о тонких энергиях, об «Агни-йоге»… Но мы, знаешь ли, здесь и сейчас. И исходить надо именно из этого. Во всяком случае, мне. Потому что я за них отвечаю…
— Отвечаешь — перед кем?
— Перед собой хотя бы. Перед своей совестью. Тебе кажется, что этого мало? Что это устарело?!
— Нет, нет, Андрей! Не сердись, пожалуйста! — попросила Галя. — Я, может, дура, что-нибудь не так сказала. Не сердись… — Она осторожно погладила Воронцова по плечу, и тот сразу обмяк, замигал часто-часто, будто ему в глаз попала соринка.
— Ничего, Галя, — глухо сказал он. — Ты прости меня. Я все время на взводе, сама понимаешь. Иногда нервы не выдерживают… Это все ерунда… Прости…
Слушая весь этот вздор, Сенька удивлялся. Воронцов — голова, каких мало, да и блондинка вроде вовсе не дура набитая. Отчего же говорят они между собой как два придурка?
Ответа на этот вопрос Сенька так и не нашел, но, подслушав два-три разговора, уверился окончательно: врет Глашка, нет у Воронцова к Гале никакой безнадежной любви. Потому что ни одного слова про эту любовь сказано не было.
* * *Все когда-то бывает в первый раз. С каждым человеком по-своему. Разные вещи люди про себя помнят. Кто-то помнит, как первый раз в школу пошел, кто-то — как в первый раз подрался по-настоящему, кто-то — как друга в первый раз встретил. Многое люди сами про себя не помнят. Ну, например, какое первое слово сказал или как на своих ногах пошел. Это родители помнят.
Сенька однажды тетрадку нашел старую. Листы уже с углов пожелтели, и обложек теперь таких не делают. Записи в тетрадке были все чернильные, и потому еще Сенька сразу признал — мать. Она ручек шариковых и до сего дня не жалует. Как учили ее в школе чернилами писать, так и пишет. Даже счета на квартплату или там записку отчиму, чего поесть. Специально для нее чернила в шкафчике стоят. А ручка вечно теряется. Сенька сколько раз свою, с обгрызенным кончиком, предлагал. Мать не берет, говорит — не умею. И правда, как возьмется шариком писать, так грязь на листке, будто пальцем размазано. Отчего так?
А в тетрадке еще про Коляна написано. Крупно так, буквы круглые, старательные. «Сегодня у Колюшки прорезался первый зуб». И дата. Чудно читать — Колюшка! «Сегодня Колюшка первый раз сам прошел от стола к дивану и ни разу не сел. А вчера увидел Нининого Тузика и сказал: „Ва-ва!“» И еще много всякого. Чудно! Трудно представить, что Колян был таким. Интересно, видал ли он ту тетрадку?
И про Сеньку есть. Только мало и коротко. Потому что отец тогда уже… Да чего говорить!
Последняя запись совсем короткая: «Сенечка увидел в небе луну и сказал: „Дай!“» И на последнем слове капля. Расплывшаяся, голубая. Может, водой капнуло, а может, еще чем…
Сенька помнит, как он в первый раз думал. Странно это, однако так. Тогда же и барабашкой в первый раз стал.
Когда Колян попался, мать два дня голосила, как по мертвому. Уж и отчим ее совестил, и соседи уговаривали — ничего не помогло. Сенька домой старался приходить пореже, все во дворе околачивался. Там все, естественно, уже знали, и было Сеньке со стороны дворовых пацанов полное уважение и сочувствие. Колян с товарищами уже числились в героях и гадали только, что им в этом кооперативном складе понадобилось. Сигареты, что ли? Жвачки? Кассеты, может?
Сенька, конечно, молчал, однако знал: из-за Машки-красотки все. Ей краски всякие для морды да колготки ажурные нужны. Колян про то знал. Для нее и полез.
Сенька устал от всего и во дворе, и дома и спрятался между гаражей. Присел на мокрый почерневший ящик, набитый грубой курчавой стружкой, и стал думать. Первый раз в жизни. До этого все как-то не о чем было.
Коляна он всегда уважал. Сколько себя помнил. Брат всегда — надежда и опора. Никогда Сеньку не подведет, что непонятно — разъяснит, обидит кто — из-под земли отроет. Теперь, по всему выходит, пришел Сеньке черед самому за себя стоять. Но это ерунда. Сенька не трус, не слабак, не придурок — выдюжит.
Но Колян? По-дворовому выходит, украл — вроде и правильно. Плохо, что попался. По-материному — хуже смерти. Кто прав? Сенька прислушался к себе. Тишина. Он даже испугался: что ж, выходит, он не знает, хорошо воровать или плохо? Конечно, плохо!
А Машкина краска — месячная отчимова зарплата. Тогда как? Для кого ж это? Не для Коляна, не для Машки, не для отчима с матерью. Для кого ж? Чего ж эти люди такое делают?
Сенька не хочет воровать. Он хочет жить честно. Но как? Что будет теперь с Коляном, с матерью? Что делать ему самому, к чему готовить себя в этой жизни?
Так думал Сенька в первый раз в жизни и ни до чего не мог додуматься. В голове с противным скрипом проворачивались какие-то шестеренки, перед глазами плыла грязная склизкая стена гаража.
Думать — тоже работа. Вскоре Сенька устал, проголодался, пошел домой. Дома полы не метены, обеда нет, мать в грязном халате ничком на диване лежит.
Сенька вздохнул, разбил на сковородку яйцо, налил простоквашу, съел с хлебом. Подумал вскользь: отчим со смены придет, ему-то еда толковая нужна! Разозлился на мать, вернулся в комнату, сказал отчужденно: «Будет реветь-то! Что толку?» — «Моя, моя вина во всем! — снова завелась мать. — Не уберегла, не устерегла, не углядела!..» Сенька не выдержал, усмехнулся — представил, как мать стережет Коляна. Потом вдруг взъярился окончательно. «Хватит!» — крикнул он, чувствуя, как словно горячий нарыв вспухает подо лбом. Вспомнил отца, испугался, попробовал переломить себя. И тут же зазвенели, посыпалась на пол осколки стекла… Мать как ошпаренная подскочила на диване, сунулась в окно: «Ох, ироды! Вот паразиты-то! Мало нам!..»
Сенька, окаменев, стоял у двери, безучастно смотрел, как мать собирает осколки в совок, несет в ведро, возит тряпкой по подоконнику. «Помог бы! — разом оттаяв, шумнула она на сына. — Что стоишь как пень? Небось твои же приятели и удружили!»
Потом мать долго искала по комнате камень, которым разбили стекло. Не нашла. Сенька отчего-то знал уже, что никакого камня не было, но гнал это знание прочь, ползал на карачках, искал вместе с матерью.
* * *После истории с дверью дела у Сеньки пошли на лад. Он научился по команде Воронцова опрокидывать выставленные в ряд кегли, сначала все вместе, потом выборочно. Сдвигал с места, переворачивал на ребро и даже ставил на угол тяжелый деревянный куб…
И только поджечь ничего не мог. Стоило только подумать об этом, как мозг заливало леденящим ужасом, в котором тонуло все, кроме знакомой уже кошмарной картины: Глашка в пылающей ночной рубашке, оранжевые языки, лижущие острое плечо.
Сенька долго не решался рассказать об этом Андрею, но тот, видно, почуял что-то, сам завел разговор. Выслушав, сказал спокойно:
— Я так и понял. Это хорошо. Страх и должен быть страхом. Иначе люди калечили бы друг друга на каждом шагу… Ну, а тебе, сам понимаешь, надо быть вдвойне осторожным.
Сенька понимал. И потому читал, и слушал, и занимался как опсихелый. И чувствовал: что-то сгущается, назревает в его судьбе. И в судьбе остальных обитателей клиники тоже. Спрашивал у Глашки: «Ты же знаешь, должна знать — скажи!» Она, как всегда, отругивалась, но с каждым днем становилась все тише, печальней и зеленее. Иногда Сеньке страшно хотелось схватить ее за узкие плечи и потрясти что было сил, крикнуть: «Проснись, очнись, Глашка!» Но знал, что это не поможет, и только бессильно скрипел зубами, встречая равнодушный взгляд прозрачных желто-зеленых глаз…
Однажды не выдержал, сказал: «Знаешь, Глашка, ты вся такая зеленая, ну, как цветок там или куст… Иногда кажется, что ты скоро корни пустишь, листочки, говорить перестанешь…» — «Да? — отстранение улыбнулась Глашка и задумалась. Потом сказала мечтательно: — А хорошо бы… Я бы рябиной хотела быть. Чтоб над речкой. Ты стоишь, стоишь, солнце светит, дождик идет, птички по веткам скачут, а внизу вода бежит, бежит, бежит…»